Сон о Пастернаке. 2

Даниэль Зорчин
В комнате заиграла музыка, и резко просветлело; кажется, это был Скрябин. И послышался голос Пастернака: «Февраль, достать чернил…». Да, явно это был его голос. Внезапно он приблизился и произнес: «Яш, проснулся?»

Приоткрывая глаза, я подумал, что схожу с ума. Но не это было самое странное. Стоявший в центре петербургской квартиры, молодой Пастернак яростно отобрал у горничной кувшин с водой, чтоб налить её мне. А потом он обратился ко мне: «Ты вчера ночью приехал, да так в одежде и уснул». Чувствовалось, что он собирается продолжить давно начатый нами разговор.

«Все работает твоя современная наука...Скрябин жив в моих стихах! Действительно звучит Скрябин! Ты только послушай: это его гармония этюдов. Ты прав: он часть меня, и этого не стоит опасаться; нет, я больше скажу: это стоит принять и полюбить; и я могу писать стихи своим голосом в прекрасной тени гармонии его музыкальных рядов.»

«Рыдай навзрыд, Бэрл, в свое удовольствие» – услышал я свой голос.

«Как Вена» – спросил Пастернак.

«Боюсь, что я был прав. Ты, Боря, и вся наша интеллигенция, привыкшая с Тургенева сидеть во французских кафе, погубите Россию».

«Как это так?» – спросил он несколько отвлеченно; видимо, в голове его зарождались новые стихи.

«А так, что поет наша литература дифирамбы немецко-французской элите, то бишь империализму. Говорит она музыкой да и языком немецкой элиты. А царь-то у нас по матушке – датчанин. И слушает он восторженно родную немецкую речь и восторгается, и отрывает это его от русской элиты. И купается он в этом и бессознательно ненавидит Русь. А не написать бы тебе, Боря, чего-то о величии...»

Я не договорил.

«Да что за бред? А как же Барклай де Толли в служении России, при чем тут литература?» «А при том, что язык, ненавидящий корни, а обожающий инородное; как ты Боря, боящийся любить Скрябина. Большая война готовится... Царь за Россию толком воевать не будет, и элиту местную не услышит, реформ делать не будет».

 Пастернак уже не слушал; видимо, стихи совершенно овладели им. Он отошел к столу.
 Колокольный звон пробудил сильное желание посмотреть. Подойдя к окну, я увидел отца, покупающего мороженое ребенку. В его движениях была какая-то особенная пластика, особенная медлительность. Все было чуточку медленнее на Невском: движение прохожих, экипажей, воздуха. Медлительность, которая, показалось, несет в себе силу, величие, преемственность, и скоро будет истреблена. Взгляд непроизвольно упал на стену; я заметил что таблички "Эта часть при воздушном налете наиболее опасна" не было.