Неиспитая чаша любви - Глава 3. Война. Оккупация

Мария Веселовская-Томаш 3
Г л а в а 3

    ДНЕВНИК

    Почувствовав симпатию к своей подопечной, да и та, судя по всему, прониклась доверием к новому соцработнику, с её разрешения в следующее посещение Светлана прихватила с собой Константина.
    - Путь привыкает носить тяжёлые сумки - женщинам нельзя поднимать тяжести, правда Ксения Николаевна?
    - Ты права, деточка. Женщина - существо нежное, хрупкое, её следует оберегать. Костя, Вы слышите? Берегите её! Чем бережнее будете относиться к Колокольчику, тем дольше, чище и громче он, то есть Светланка, будет звенеть. Я Вам скажу, молодой человек: от мужчин зависит, какие мы, женщины. Только от мужчин!
   
    Через неделю, в очередной визит, приблизившись к нужной двери квартиры на первом этаже, ребята замерли: за дверью звучал незнакомый им романс. Это пела хозяйка квартиры, которую ребята пришли навестить.
    Стоя за дверью, долго не решались постучать. Ребята дали некоторое время Ксении Николаевне, чтобы прийти в себя от воспоминаний. Голос то замирал, то слегка усиливался… Затем наступила длительная пауза. То, что романс навеян воспоминаниями, не трудно было догадаться.
    На их звонок хозяйка открыла дверь, слегка стушевалась, засмущалась. Призналась:
    - Вот, в минуты грусти иногда сажусь к инструменту... На публике, конечно, я не рискую играть, тем более петь. Просто даю пальцам нагрузку, тренаж. Думаю, вы слышали мои рулады.
    Сколько не просили ребята ещё сыграть и спеть, бывший педагог была неумолима: не соглашалась! Стеснялась.
    Костя отдал продукты, а Светлана закапала ей глаза. Молодой человек спросил, где пылесос, и в минуту освежил квартиру. Ребята уже собрались уходить, но осмелевшая Ксения Николаевна попросила Константина передвинуть ближе к мойке тяжёлый кухонный стол, который отодвигали, когда шёл ремонт три месяца тому назад, и с тех пор некому было поставить его на место. Костя с лёгкостью всё выполнил.
    Слабость в ногах, лёгкое головокружение заставило Ксению Николаевну лечь в постель. В последнее время всё чаще она лежала, чем ходила. Ложилась в кресло удобнее, накрывалась пледом и отдавалась воспоминаниям. А, может, скорее наоборот, воспоминания её захлёстывали настолько, что она и не различала: сейчас день ли ночь, лето ли зима... Иногда она спала долго, просыпаясь где-то ближе к полуночи, а то и далеко за полночь. Телефон чаще молчал, чем звонил. Но она всегда, ежеминутно, ждала звонка. Если раздавался звонок от кого-то, сердце в надежде, что это сынок, вздрагивало. Увы, не редко ошибались номером, или звонили приятельницы, с которыми она много лет поддерживает длительные телефонные беседы.
    Ребята наперебой стали читать лежащей на диване Ксении Николаевне последние новости из газет. Увидев, что она вздремнула, решили задержаться: хозяйка спит, дверь некому за ними закрыть. А им и спешить некуда. На улице прохладно. Сидят тихонечко, смотрят на книги в шкафу. Много новых книг. Некоторые из них они видели впервые. Были старые, знакомые им. Много литературы на немецком языке. Русские поэты-классики. И вдруг: «Дневник» - Светлана механически взяла в руки «книгу» в дерматиновом переплёте -  обычная общая, довольно потрёпанная, тетрадь. Удивившись, Светлана раскрыла её и сказала:
    - Смотри, Костик! Читай! Это первая страница, а тут целая «книга».
 

    «Я родом не из детства,
    В том нет моей вины…»

    Юлия Друнина


    Наконец война закончилась!
    Не верится, но это правда. Все плачут и от радости и от горя. Но ведь точно на нашу смоленскую землю, пропитанную кровью и слезами, пришёл мир! Город освобождён!
    Я, Ксения Журавушкина, решила вести дневник-воспоминание. Мне не удалось это осуществить с первых горьких минут войны.
    Я должна, обязана сделать это сейчас, пока память кровоточит, сердце болит и плачет: сквозь стенания пробивается прошлое…
    Расскажу обо всём, что видела, пережила - для будущих потомков. Чтобы больше никогда - никогда не повторилась трагедия тех страшных, кровавых военных лет!
    Чтобы все, кто прочтёт эти строки, - помнили, какая беда обрушилась на нашу землю, какой ценой досталась свобода!..
   
    Помните, люди! Помните всегда, люди!
 
    Ребята уселись удобнее на кровать и погрузились в чтение.


   
    ВОЙНА
 
    Яркое, солнечное воскресное утро двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года...
    К нам приехал погостить воспитанник родителей Борис с женой Верой и крошечной дочкой Оксанкой. Тётя Вера хотела купить мне в подарок ситчику на сарафан. Мы с ней отправились в магазин «Люкс», который находился на центральной площади Смоленска.
    Было около двенадцати часов утра... В прекрасном настроении мы с тётушкой шли через площадь и вдруг увидели огромную толпу у столба, на котором был прикреплён чёрный репродуктор. Московское радио прервало свои передачи, и мы услышали правительственное сообщение Молотова:
    - …Фашистская Германия без объявления войны напала на Советский Союз….
    Уже в четыре часа утра бомбили нашу страну, пострадали, застигнутые врасплох некоторые советские пограничные заставы.
    Услышав о начале войны, мы растерялись, никак не сообразим, что делать: то ли бежать домой, то ли продолжить путь за ситцем. Никто не верил, что это надолго. Кругом стояли люди в таком же  состоянии оцепенения, как и мы. Все оцепенели, замерли, стояли не шелохнувшись, чтоб не пропустить ни слова из сообщения. Многие женщины уже беззвучно плакали, всплескивая руками. По губам читалось:
    - Господи, что будет с нами теперь? Что будет?.. Неужели -  правда, неужто допустили изверга в страну?.. А в Смоленск, Боже мой, - причитания женщины перешли почти в крик, - немец, что и в наш город войдет? Что делать?
 
    Вопрос повис в воздухе, так как никто не знал на него ответа и что надо делать в подобных случаях.
    Мы с тётей Верой стремглав побежали домой. Всей семьёй они спешно уехали к себе в деревню.
    По радио весь день объявляли: «Всем жителям города заклеить стёкла окон полосками бумаги крест-накрест! Затемнить окна! По вечерам и ночам не зажигать свет, который может быть наводкой для врага при бомбардировках. Всем жителям рыть окопы за домами, в которых необходимо прятаться при объявлениях бомбёжки!»
    Господи, Боже, что тут началось! Люди, как безумные, метались, не зная, что предпринять. Многие закапывали свои вещи в землю, другие связывали необходимые на их взгляд вещи в большие и маленькие узлы, чтобы забрать с собой. Но лишь немногим удалось выехать из города. Правда, большинство не верило, что город сдадут немцам... Да и разговоры о войне пресекались.
    Из передач по радио мы узнали, что враг очень стремится захватить Москву, а Смоленск для него - своеобразные ворота к ней.
   
    Военные округа были преобразованы во фронты, и наш Смоленск оборонял Западный фронт под командованием, кажется, генерала Павлова. К концу первого дня войны на этом фронте было очень тревожно: удар врага был сильным.
    Смоленск подвёргся жестокой бомбардировке. Город бомбили, в основном, ночью. Завывала сирена, и в небе раздавался гул тяжело гружёных бомбовозов.
    Первым бомбили Заднепровье: там находились электростанция, железнодорожный вокзал, военный завод. Только теперь жители города поняли, что идёт настоящая война. Воющие, стремительно несущиеся к земле в несметном количестве бомбы, которые сбрасывали фашистские самолёты, словно перечеркивали собой всё небо. Они смешивались с пулями, летящими от непрерывно трещавших пулемётов, и с грохотом, гулом и лязгом рвущихся напролом танков.
    Фонтаны земли после взрывов, вспыхивающие одновременно в разных местах пожары, разрушающиеся в одно мгновение дома, клубы дыма и пыли… Такого ещё никто из смолян не видел.
 Появились первые убитые, которых вначале некому было убирать, в конце концов, кто-то нашёлся, и их всё-таки убрали. Стонали раненые, бегущие люди кричали, плакали, метались, с трудом соображая, что предпринять в этой суматохе. Пахло гарью настолько, что нельзя было дышать. Люди в приступах удушья, кашляли. Во время бомбардировки я сжалась в комок: страшно боялась, что оторвёт ноги. «Если что, - думала я, - то пусть уж сразу! Кому я нужна без ног, в войну? А как маме будет со мной? Сама ведь с больными ногами». Мама - только она и останавливала меня от страшных мыслей.
    В городе, тем временем, началась паника. Ходили слухи о предателях, которые, якобы, запускали зелёные ракеты, таким образом, указывая врагу на объекты для бомбёжек.
    Бомбили уже весь город, сбрасывая бомбы и снаряды, в основном, на его центральную часть: на улицы Ленина, Советскую, на которой стояла наша школа. Всё взрывалось, грохотало, свистело, завывало, горело...
    Люди, надеявшиеся уехать, бежали на станцию к эшелонам, но их также бомбили. Гибли целые составы с людьми. Я видела поезд после бомбардировки: это было кровавое месиво живых, раненых и мёртвых. До сих пор перед глазами стоит это зрелище. Часто вижу страшные сны, кричу и плачу во сне.
    Мы с мамой хотели уехать, как и многие, но куда, на чём? Все дороги за Смоленском были разбиты, перерезаны. Во время бомбардировки с воздуха и обстрела с земли смолянам каждую ночь приходилось по нескольку раз выбегать из дома, прятаться в самодельных окопчиках. Люди их вырыли, когда всех предупреждали по радио о бомбёжках. Наш окопчик был в саду. В нём отцвели тюльпаны, стояли потерявшие свои весенние наряды рябина, черёмуха и сирень. Теперь к себе не вовремя манили роскошные гладиолусы и крупные ромашки. Всё это так не вязалось с войной, с кровью... Земля пропиталась кровью погибших.


    БОИ ЗА СМОЛЕНСК

    В городе стало страшно находиться. А куда бежать?..
    Жители Смоленска, из тех, кто ещё не успел эвакуироваться, теперь уходили на всю ночь в Чёртов Ров, где в двадцати минутах ходьбы от нашего дома были вырыты настоящие окопы. Мы с мамой тоже стали туда уходить.
    В городе появились слухи, что немцы подошли уже совсем близко. Некоторые считали, что такие слухи специально распускают паникёры. Паникёров приказано было расстреливать на месте. Сведения, которые изредка с большими трудностями доходили до смолян по радио, были скудными, ясности не вносили, а потому лишь добавляли тревоги. Жить в доме стало опасно.
    Люди уставали убегать ночью по сигналу «Воздушная тревога!"
 
    Однажды наша соседка, Ольга Матвеевна, решила никуда не уходить.
    - Будь что будет! - Решила она. - Сил больше нет бегать туда-сюда. Ночевать легла, правда, одетая, даже фетровые валеночки не сняла. Голову пристроила на круглый валик старинного дивана, по бокам которого красовались эти самые валики, укреплённые металлическими скобами, чтобы прочно держались. Аккурат головой к окну легла. Только бабка уснула, как тут же разорвалась бомба. Тряхнуло так, что дом содрогнулся, окно вырвало вместе с рамой, и оно упало прямо на голову бедной старушки. Рама упёрлась в скобы, стекло разлетелось на бисерные осколочки, засыпав бабку с ног до головы и пол... Слава Богу, достали её, освободили живую, без единой царапины, но контуженую. С тех пор бабка выбегала из дома первой.
    В начале июля мама собрала два узелка, в которые сложила необходимую одежду, кусок хлеба, несколько варёных картошин, пару огурцов, немного соли, пяток яиц, чудом сохранившихся в доме, так как магазины уже не работали, кусок мыла да два полотенца.
    Перед уходом закрыли окна, замкнули квартиру. Куда идти - не знали. Направились к Красинскому шоссе. Едва вышли на шоссе, как тут же, чуть было не повернули обратно, пожалев о том, что вообще сюда добрались. Прямо перед нами вставали на дыбы лошади и ржали от испуга, опрокидывая седоков. Некоторые из лошадей находились в состоянии агонии, с вывалившимися внутренностями, другие ; корчились в предсмертных конвульсиях.
    Кругом ; убитые, легко раненые и умирающие люди… никто никому не мог помочь. Картина ужаса и смерти заставила нас остановиться. Мы впали в состояние уныния. Расстроенные, никак не могли решить, куда двигаться дальше? Крики, стрельба... Пулемёты не умолкали ни на минуту. По обеим сторонам шоссе горели дома, земля: горело всё, что могло ещё гореть или тлеть.
    В то же время по городу растекалась вода огромными лужами: из разбитых водопроводных колонок била фонтанами вода. У одной из колонок мама, намочив полотенца, завязала мне и себе нос и рот, соорудив подобие масок, взяла меня за руку и силком через толпу, уже напиравшую на нас, вырвала меня вместе с узелком, который я, чуть было, не обронила.
    Другая толпа, устремившаяся наперерез, подхватив нас, с чудовищной силой понесла своим течением куда-то в сторону от шоссе, через дворы. Мы оказались совсем на другой улице, которая вывела всю толпу за город. Дышать стало легче. Появилась надежда на спасение.
    Не успели оглянуться, как вдруг самолёты со свастикой стали стремительно снижаться над нами, Они летели так низко, что были видны лица немецких лётчиков в шлемах.
    Вначале люди не совсем поняли, что происходит. Оказалось, фашисты решили расстреливать бегущих людей, то есть нас всех, в упор! На бреющем полёте, как будто невидимая рука невидимой косой срезала толпы людей. Все бросились врассыпную в придорожные канавы, побежали по полю, выискивая деревья, хоть невысокие кустарники, лишь бы спрятаться. В людской толпе металась, кричала с обезумевшими глазами женщина с двумя детьми. Она прикрыла их собой, скатившись в ров. Немецкий лётчик кружил и кружил над ними, пока не расстрелял мать и девочку. Мальчонка истошно кричал и рыдал, тормошил маму руками. Очередной заход самолёта крик оборвал.
    Мы с матерью, держась за руки, чтоб не потеряться, вжались в землю: нас обуял кошмар, сковал наши движения. Вокруг сквозь вой и рёв вновь и вновь заходящих в пике вражеских самолётов разносились крики насмерть перепуганных, стоны и плач раненых. Пулемётные очереди не давали нам даже поднять головы. Раздавались только стрекот пулемётов и «тух-тух-тух!..» - падали пули на землю в пыль, поднимая из неё огромные облака, перемешивая с дымом.
 
    То тут, то там языки огня лизали землю, уничтожая всё на пути и оставляя чёрные выжженные полосы. Не разбирая дороги, по полям, овражкам, перелескам мы дошли до глухой деревушки. В ней стояло несколько домов. Жителей не было видно. Совсем обессилевшая от такой дороги, от кровоточащей раны на ноге мама попросилась в домик к глухой древней старухе Глафире Ивановне. Та с радостью нас впустила, так как ей самой было очень страшно находиться в домике. Бомбить здесь не бомбили, но были слышны разрывы снарядов и бомб в Смоленске. Особенно стало страшно, когда подорвали военный завод: от неистового грохота дрожало всё внутри, казалось, сердце не выдержит, сорвётся и упадёт к ногам. Странно и страшно пылали разноцветные «фейерверки» над нашим городом.
    В соседнем домике тоже остановились городские жители, наши попутчики: мамаша с двумя очаровательными мальчишками-близнецами, Сережкой и Колькой, лет шести. Ребятишки от страха одно время молчали, потом начали плакать и, заикаясь, повторять:
    - Мамочка, где наш папочка, почему он не заберёт нас из этой войны? Где папочка? Мы не будем больше баловаться, только приведи папу! Мы хотим к бабушке! - Плакали наперебой мальчишки, и им вторила уже сама мамочка.
    Что могла ответить им совсем молодая мама Наташа, которая собралась в гости с малышами к свекрови на юг Краснодарского края, откуда родом муж. Павел ушёл на фронт с первой минуты войны: где он, она пока не знает. Жив ли?
    Слёзы густой пеленой застилали её васильковые глаза. Чтобы успокоить сынишек, гладила их русые головки и целовала макушки, приговаривая:
    - Не плачьте, зайчики мои, соколики ясные, вот папа скоро разобьёт фашиста и вернётся домой. Будем снова все вместе, и к бабушке поедем обязательно.
    Не подозревала Наташа, что придётся ещё нескончаемо долгих, каторжных, два года находиться под фашистом...
    Со стороны села Хохлово, с запада, гремела уже артиллерия.
    - Грюкають и грюкають! - Повторяла наша хозяйка. Её слуху были доступны только эти звуки, и от них ей было страшно. Всё бы она отдала, чтобы не слышать эти грюкающие звуки!
    Кто-то предположил, что где-то высадился вражеский десант, а наши солдаты его уничтожают. Поверив этим слухам, мы немного успокоились.
    Внезапно - это было уже тринадцатого или четырнадцатого июля - с той стороны, где по нашим предположениям высадился десант, появились отдельные группки бегущих советских солдат: измождённые, худые, грязные, потные, голодные - они с огромным трудом катили оставшиеся на ходу артиллерийские орудия. Никаких коней, ни тем более машин, не было.
    Солдаты попросили воды, присели, закурили, поделили на небольшие кучки ржаные сухари.
    - Откуда вы идёте? Там высадился немецкий десант? Вы его уничтожили? - Спрашивали мы наперебой солдат, окружив их, помогая кому помыться, кому перевязать рану или пришить не вовремя оторвавшуюся пуговицу, делясь при этом тем скудным запасом продуктов, что сами взяли из дому наспех.
    - Вы что-о-о? Какой деса-ант? Это - фронт! Понима-а-ете, фро-онт! Враг уже в десяти километрах отсюда! - Ответил один из самых старших на вид солдат. - Нет, это беда! Фашист на нашей земле, это, батюшки мои, война!
    Другой добавил:
    - Да, видать, жестокая, начинается война! Недалеко отсюда жители одного из сёл прятали в силосной яме раненых бойцов. Санитары, совсем молоденькие девочки, уводили, а, когда не могли идти во весь рост, - выволакивали солдатиков. Некоторые из них истекли кровью после ранения, были ослабленными. Девочки доставляли их в «госпиталь» - силосную яму. Она оставалась пустой в колхозе. Селяне не успели заготовить впрок корм для скота, теперь она пригодилась для спасения людей, - рассказывает солдатик. -  Удалось достать где-то старый брезент, натянуть над ямой, соорудив таким образом «крышу». Нашли даже свечи, которые жгли, чтобы хоть как-то освещать своеобразный «лазарет». Тут - кого-то перевязывали, там - оперировали, вынимая осколки из разных частей тела. Болеутоляющих, жаропонижающих медикаментов и перевязочных средств не хватало. В яме как раз находилось много солдат, раненых в ноги: фашисты, стреляя, целились по ногам.
 
    Так продолжалось более недели. Гитлеровцы были лучше оснащены боевой техникой, и наши войска не выдержали сильного натиска, стали отступать. Армия несла большие потери: на поле боя оставались ранение и умирающие. К несчастью фашисты наткнулись на «госпиталь»: не долго думая, они расстреляли всех раненых в упор. Девчонок увели с собой.
    Я перед этим ушёл в село на поиски чего-то съестного и какого бы то ни было белья, чтобы использовать его в качестве перевязочных средств, бинтов. Случайно задержался, и это спасло меня. Вернулся - никого! Никого в живых не осталось! Ошеломлённый, стал пробираться в лес к партизанам, только б не попасть в лапы врагу. И, вот, в лесу встретился с ребятами, они меня с собой забрали. - Закончил свой рассказ молоденький солдатик.
    При последних его словах все вскочили, как по команде, собрались, попрощались с нами и побежали дальше, снова покатив пушки. На восток, куда-то в противоположную сторону от Хохлова. Городские мужики кинулись за ними. Здесь остались почти одни бабы да дети.
    Совсем близко началась стрельба из тяжёлых орудий. Снаряды со свистом, от которого лопались перепонки, разлетались и рвались по каждую сторону деревушки.
 
    Не сумевшие выбраться вслед за солдатами горожане собрались в одну из хат и в состоянии страха и растерянности стали совещаться, куда деть нас, девчонок? В конце концов, решили закрыть в тёмный чулан. Закрыли, закидали хламом. Велели не подавать никаких признаков жизни. Сколько мы просидели неподвижно в чулане, - никто не помнит.
    Затем стало грохотать и бухать где-то далеко впереди: это шёл артобстрел родного Смоленска. Опять в городе горело - багровое зарево было видно далеко окрест. Вновь бабахало и гремело, словно раскаты грома во время сильнейшей летней грозы, торопившие людей с уборкой...
    Наконец, мама забрала меня из чулана, и мы ушли в лес набрать ягод и грибов, которых было так много, что мы их собирали лёжа, проторив вначале дорожку, чтобы не помять растущие сплошняком грибы и ягоды. «Как сказочная скатерть-самобранка», - сказала с грустью мама, вытерев фартуком набежавшие слёзы.
    Вернувшись к Глафире Ивановне в домик, отдали ей грибы, которые она тут же стала перебирать: одни - на сковороду, другие -  нанизывать на нитку сушить. Из ягод решили наварить варенья без сахара. И, разумеется, насушить. Впереди была встреча с русской зимой, и кто знал, какой она покажется? И одна ли ждала нас зима?..
    В ушах постоянно слышался свист немецких снарядов.
    Вдруг, как по неведомой команде, всё враз стихло. Воцарилась жуткая тишина. Люди боялись даже разговаривать. Тишина казалась зловещей. И точно: в стороне от шоссе раздался новый, доселе никому незнакомый шум, новые звуки: как будто тьма-тьмущая машин неслась безостановочно по направлению к Смоленску. Трое из ребят выбежали на край деревушки посмотреть, в чём дело. Один из них взобрался на высокую, стройную, с раскидистой кроной берёзу и встревожено крикнул:
    - Это немцы, немцы едут! Ни один из них не идёт пешком! Почти все на машинах, танках, мотоциклах!
    Не успел он перечислить всё, что видел, как смоляне сами увидели: вражья нечисть молниеносно их окружала! Различные орудия, вся техника и закреплённые на ней велосипеды, кухня - всё было зелёного сверкающего цвета. Чтобы слиться с травой, полями-лесами.

 
    ОККУПАЦИЯ

    Так мы оказались в тылу врага. Немецкие солдаты стали разъезжать по деревням. Не обошли и эту. Промчались по просёлочной дороге, побили всех кур, требуя от всех жителей:
    - Матка, курка, яйка! Давай-давай!
    Приехали они, как на праздник: сытые, холёные, довольные, одетые с иголочки и, главное, очень уверенные в скорой победе. Они были слишком уверены в блиц-криге. Распевали песни и гоготали. Им было весело.
    Расположившись вокруг своей дымящейся походной кухни, попировав и не найдя никого из девчат, - их успели освободить из чулана, дать глотнуть свежего воздуха, затем снова спрятать, - уехали дальше. На Смоленск.
    …Пятнадцатого июля сорок первого года враг вошёл в наш старинный русский город.
    Посовещавшись, люди решили, что в деревушке нет смысла оставаться. Было принято решение возвращаться обратно в город. Все, кто несколько дней тому назад его покинул, поплелись домой, не совсем уверенные в том, цел ли их дом и сохранилось ли что в нём. Затем заспешили, заторопились.
    Их встретил суровый, совершенно неузнаваемый город: кругом одни развалины. В центре почти всё было в руинах. По окраинам -  кое-где через прилаженные трубы-дымоходы в полуразрушенных домах поднимался дым. Стёкла в окнах выбиты, и дома зияли пустыми, чёрными глазницами. Смотреть на родной Смоленск было тяжело. Неуютно. Страшно. В сердце поселилось чувство боли, бессилия, негодования.
 
   Появилось множество машин. Откуда только их нагнали? Непривычным было и то, что всюду звучала чужая речь. Магазины были разграблены мародёрами и немцами. Нашим глазам предстал какой-то чужой Смоленск: это был город горя и неимоверных страданий. Непрерывные бои, которые шли два месяца, с десятого июля по десятое сентября сорок первого года, Смоленск почти полностью разрушили.
    …Вот и наша родная улица Советская. Родимый дом -  полусожжённый, полуразрушенный. В окнах стёкла все до единого выбиты, а сами окна заколочены досками. Об этом позаботились, как оказалось, наши соседи. Вошли в дом, а в нём ; растащено всё: одежда, постельное бельё, посуда. Мебель стоит, и то не вся. Соседи перенесли к себе всё, что могли, но тут же вернули: как спрячешь то, что не скрыть?
    Мы посчитали, что нам повезло: это счастье, что хоть родные стены целы. К тому же, не тронули швейную машину, нашу кормилицу, перину. Осколки зеркала от трюмо валялись на полу. И если бывают чудеса на свете, так вот одно из них - рояль! - стоит наш красавец «Веkker». Блестящая поверхность инструмента местами повреждена, но он издавал почти те же изумительно-волнующие звуки. Они казались мне сейчас тоскующими.
 
    Вернувшиеся смоляне были заняты тем, что разыскивали уцелевшие углы. Некоторые жители хоть подобие углов находили, с куском крыши или без, а другие вообще вернулись на пепелище.
    Мы стали благоустраиваться в своей квартире. Прежде всего, мама нашла стекольщика. Он за какую-то вещь застеклил все окна. Затем, ежевечерне обрабатывая рану на ноге, кажется, риванолем, мама стала брать заказы, потихоньку шила. Как в прежние годы. Кое-как кормились.
    Незаметно приблизилась зима с морозом и холодом. Топить печь нечем: дров не было в запасе и негде было найти. Когда мама днём уходила в город что-то продать из сшитой одежды, чтоб на эти деньги купить что-либо из съестного, я мёрзла. Однажды стало невмоготу, и я решила натопить печь книгами.
    Изразцовая печь, покрытая белоснежным кафелем - плиткой сантиметров сорок на двадцать - была нашей гордостью. Потрясло то, что она сохранилась. Она стояла на углу двух комнат, обогревала их и коридор. Когда в окне виднелось зарево очередного пожара, то пламя отражалось в плитках, как в зеркале: зрелище как жуткое, так и завораживающее. Огонь, отражаясь, многократно множился.
    Наступил момент, когда я стала топить печь папиными книгами, в душе перед ним раскаиваясь, но другого выхода не было. Папа после тяжёлой болезни умер перед войной. Я безумно любила своего отца, но, слава Богу, что ему не пришлось пережить всё, что выпало на нашу долю. Книги-фолианты по искусству, с позолоченными корешками, с прекрасными иллюстрациями, которые были переложены тончайшей папиросной бумагой: её я брала на растопку. Их было жаль, но если бы не топилась печь, мы бы вымерзли.
    Часто к нам в квартиру врывались фашисты, забирали всё, что хотели. Никто не посмел возразить, иначе можно было схлопотать пулю. Как-то при мне фашист привязался к старику-соседу: ему понравились сапоги деда. И что? Заставил снять сапоги, забрал, да ещё и накричал на беднягу:
    - Юде, юде! - То есть, назвал его евреем. Счастье, что не убил, ведь столько невинных евреев было расстреляно в войну немцами!
    У деда на голове была ермолка. Немец наставил на него автомат и собрался его убить. Старик упал на колени, заплакал и запричитал:
    - Нихт юде, нихт юде!
    И на самом деле, старик не был евреем.
    Вскоре у нас забрали большую проходную комнату. Нам осталась маленькая, куда мы запихнули весь свой скарб: книги, кровать, кушетку, стол и два стула... Куда только вместилось все? Шкафы у нас отобрали.
    В большой комнате фашисты расставили двухъярусные койки, предусмотрительно захваченные с собой из Германии, - видать, собирались покорять чужую землю с комфортом. Разместили в комнате десять-двенадцать солдат.
    Наша жизнь стала не то, что беспокойной, а просто невыносимой! Немцы постоянно менялись: одних отправляли на фронт, на их место приходили другие.
    Мать старалась меня держать при себе, закрывала дверь на запор. Немцы вели себя по-хамски: пообедав, клали ноги на стол и при этом выпускали громко и бесстыдно газы и ржали, как лошади.
    Мама, интеллигентнейшая женщина, возмущалась и плакала:
    - До чего мы дожили!
    Однажды она не выдержала и вышла к ним, стала их стыдить на русском языке вперемешку с немецкими словами:
    - Так только швайне махен, тут фрау, киндер… Никс гут!
    Немцы взбеленились! Я испугалась, думала, убьют маму, и еле затащила её в нашу комнату.
    За это немцы нам отплатили! О-о, как они поиздевались!
    Мы питались мягкой мороженой картошкой, которую собирали за городом. Шла уже весна сорок второго года... Снег растаял, мы рады были найти хоть что-нибудь из съестных припасов. Из полугнилой картошки мама пекла «тошнотики». Их полгорода готовило так: вначале мороженую картошку варили «в мундире», затем мяли и на сковороде ставили в печку поджариться. Наша печка открывалась из комнаты, которую занимали немцы. На единственное в то время наше блюдо они высыпали окурки из всех своих пепельниц. Когда мама доставала сковородку и видела еду опять всю в окурках и золе, горько плакала, а немцы хохотали...
 
    До сентября сорок второго меня не трогали, никуда не вызывали. Но все люди уже были переписаны немецкой комендатурой. Как только исполнилось семнадцать, мне выдали документ, «Auswais», и велели явиться на Биржу труда. Я не хотела, да и боялась туда идти. Всё не шла, не шла. Дважды за мной приходил Поликарп - полицай, предупреждал, грозил. Когда же в третий раз он пришёл, заставил меня собраться и тут же следовать с ним на Биржу.
   
    Вошла я в большую комнату, в которой несколько дверей вели в кабинеты каких-то немецких начальников. В ней вдоль стен сидели на скамейках молодые, красивые дамы и девушки. Мне велели тоже присесть на скамейку. Комната была проходной. Через неё сновали туда-сюда разные люди, в основном, немцы. Сначала шли в кабинет. Получив там какую-то бумагу, выходили сюда, где находились мы, женщины и девушки, рассматривали каждую из нас, заставляли встать, повернуться, пройтись, заглядывали в рот. Понравившихся  уводили с собой.
    Меня охватил ужас: неужели и меня, как лошадь на базаре, будут нагло рассматривать. Вдруг, на моё счастье, вошёл маленький толстый офицер и солдат, вероятно, его денщик. Они зашли в кабинет, забрали какой-то документ, затем денщик прошёл вдоль рядов женщин, а офицер поспешил на выход, крикнув ему:
    - Ich brauche keine Kuh! - Что обозначало: «Мне не нужна корова!»
    Денщик остановился против меня. Да, я совсем не была похожа на корову: тоненькая, высокая, стройная, с двумя белокурыми косами, с огромными голубыми глазами, в которых застыл ужас.
    На меня напал столбняк. Как во сне, по приказу я встала и последовала за денщиком. Привели меня в огромное здание на площади Смирнова, напротив типографии. Не помню, на какой этаж поднялась. Коридор был узкий, а по правую сторону - всё комнаты, комнаты, комнаты... В одну из них завели и меня. Там стояло две кровати, шкаф, стол у окна. На столе, заложив ногу за ногу, сидела накрашенная, вульгарная девица и курила. Окидывая меня оценивающим нахальным взглядом, затянулась сигаретой, довольная, что-то хотела сказать, как тут вошёл тот толстый, как колобок, офицер, что был на Бирже труда, и стал мне объяснять:
 
    - Каждое утро ты должна приходить сюда раньше всех, убирать комнату и мою кровать! - Отвратительно улыбнулся он и скользнул по мне сальным, похотливым взглядом. Я чуть не поперхнулась от негодования.
    Время было послеобеденное. Меня отпустили домой, велев явиться завтра утром без опоздания. Я бежала оттуда без памяти и, конечно, и не помышляла являться. Скрывалась несколько дней: меня приютили четыре женщины - сёстры, знакомые по неудавшейся попытке выехать из Смоленска при бомбёжке. Они жили в бараке на Красинской улице. Когда обо мне немного забыли, я вернулась домой. Всё-таки в покое меня не оставили: приходили полицаи и снова переписывали неработающих.
    Одна из женщин посоветовала матери пристроить меня на кухню, где мама сама целый день чистила картошку. На следующий день я была уже на кухне, где сидели женщины и девчонки. Перед каждой из них стояло ведро с картошкой. Очищенную картошку бросали в огромный котёл. За работу нам давали по тарелке супа. Я покрывала голову платком по-старушечьи, и никому до меня не было дела. Иногда вместо чистки картофеля мы мыли коридоры, или нас отпускали домой.
    Зима была не за горами…
    Люди нуждались не только в еде, но в отоплении жилища. Мать ковыляла на свалку, которая находилась около воинской части, куда немцы свозили шлак из печей, и выбирала там то, что ещё могло гореть.
    Часовой гнал её:
    - Матка, weg! Schnell! Schnell! - Покрикивал он, но через некоторое время мама вновь ковырялась в этой куче.
    Над городом часто появлялись наши самолёты, бомбили немецкие склады, и мы потихоньку радовались, что «у них» что-то горит.


    ГЕТТО. РАССТРЕЛЫ

    Ещё в то время, когда мы жили в своей квартире, разнёсся слух, что евреев выселяют за город в гетто. Что это такое, я не знала, но сразу поняла: что-то плохое и страшное. Евреям разрешали брать с собой то, что можно унести, - самое ценное.
    Так исчезли с нашей улицы семьи, которые мы давно знали: жестянщик Изя, его сын Миша, родители Альдика - своего сына они успели спрятать у знакомых. Куда подевались остальные: Мусенька, Ильюшка, Бомка и другие - неизвестно. В еврейские квартиры въезжали фашисты и их прихвостни, которые работали в комендатуре и других учреждениях.
    Однажды ранним утром распространились слухи о том, что всех евреев ночью собрали, вывезли на окраину города, заставили выкопать огромную яму. На рассвете их выстроили по краю этой ямы и расстреляли. Расстрелянных присыпали землёй, которая потом ещё долго шевелилась, и оттуда доносились стоны умирающих.
    В одну из ночей погиб и Альдик. Он скрывался у знакомых, но решил тайком повидаться с матерью в гетто: оттуда он больше не вернулся. Не смог уйти.
    В соседнем от нас доме жила одинокая старушка-полячка. Она взяла по просьбе знакомых евреев их девочку Майю, и её удалось спасти. Все окружающие знали об этом, но никто не выдал. Никто не смог, не посмел сделать такой шаг. Майечка осталась живой. Мы с мамой не рискнули взять к себе ребёнка: в нашей проходной комнате жили немцы.
    Евреев уничтожили.
    Куда-то исчезли и другие мои друзья, не евреи: Рита Быховская, Оля Воронец, Серёжа Пахомов.

 
    НЕОБЫЧНЫЕ ПОСТОЯЛЬЦЫ

    Наконец-то эту партию извергов-мучителей отправили на фронт, и мы хоть на время избавились них. Как будто Бог смилостивился над нами: им на смену поселились более приличные немцы, бывшие студенты. Хельмут и Ганс Диттрих - немцы, и Зигмунд Зденек, поляк. Потом к ним присоединилось ещё несколько человек. Это были совсем не «те» немцы. Из их разговоров мы поняли, что они - антифашисты. В Германии, на окраине Берлина многие посещали Клуб рабочей молодёжи, члены которого боролись с фашизмом. Посещали Клуб и наши молодые немцы, когда бывали в столице. Идеи распространялись стремительно, и в этом помогали листовки, брошюры, которые получали члены клуба. В движение антифашистов вливались многие молодые люди Германии. В других городах тоже открывались подобные клубы. Братья-немцы и поляк выделялись из всех своей обходительностью. В одного из братьев, Хельмута, стыдно признаться, я влюбилась сразу!
 
    Зигмунд довольно прилично говорил по-русски, и мама с ним часто вела беседы о том, какие беды принесла война нашей стране, и что во всём виноват Гитлер. Молодые люди каждый день приносили нам котелок супа и хлеб. Этим они нас просто спасли от голода!
    Ко мне стал присматриваться Хельмут. Он признался, что все они ненавидят войну. А ещё сказал, что с братом Гансом очень страдают: из письма родителей они узнали о том, что за подписью генерала Йодля пришла печальная весть: «Под Сталинградом в битве на Волге 15 сентября 1942 года геройски погиб их третий брат - Рихард». В основном они говорили с мамой на разные темы. Я чаще помалкивала, а уж о том, что Хельмут мне нравится, вообще никому и не мыслила признаться. Даже маме. Самый симпатичный из ребят оказывал мне всяческие знаки внимания. Поняла, что и я не безразлична ему. Когда я оставалась одна дома, он заходил ко мне в комнату и говорил о своих чувствах ко мне. Я учила немецкий со второго класса, была отличницей, всё понимала! Становилось страшно: кругом война, а я влюбилась. Мне было не по себе. Я вбирала голову в плечи, съёживалась, теряя дар речи. Сердце учащённо билось, тревожилось. И было от чего. Бедная мама, кажется, сразу обо всём догадалась.
   
    Когда мы оставались с Хельмутом наедине, он торопился мне раскрыться в своих чувствах.
    - Ich liebe Dich, Senja! Ich liebe Dich! - Хельмут без конца повторял моё имя, у него получалось «Сенья», «Хсения» вместо «Ксения» или «Сюса», «Суша», вместо «Ксюша», но всё равно это было очень мило и приятно слышать. Потом я сказала ему, что меня мама зовёт Чайкой за то, что очень люблю море. Ему легче далось это имя, и он в дальнейшем меня так и называл. - Чайка, я увезу тебя на свою родину, любимая. Скоро Гитлер капут! Мы не хотим войны! Мы против войны, против Гитлера! Я очень люблю тебя, больше жизни! Мы не виноваты, что идёт война. Мы сами её жертвы. - В его глазах стояла такая печаль, такая невыразимая грусть и тоска!
    Чтобы меньше говорить вслух о своих чувствах, Хельмут брал бумагу и писал. Писал мне о любви, о которой я и не мечтала. О такой ранней, запретной. Понимала, что любима и люблю. Понимала, что эта любовь зародилась, когда её не ждали. Она ; подарок, ниспосланный Всевышним, она - словно роза, бутон которой только-только должен распуститься, но цветок растёт в совершенно неподходящем месте, при дороге, по которой идут танки, которую обжигает огонь нещадно и топчут вражеские сапоги… Выдержит ли все эти испытания нежное, хрупкое чувство?..


    ПЛЕННЫЕ

    Часто в городе ночами раздавалась стрельба. Люди говорили, что это гонят наших пленных, и расстреливают тех, кто пытается бежать или не может передвигаться. Таких добивают. Однажды днём по Рославльскому шоссе, что проходило недалеко от нашего дома, гнали наших пленных. Преодолевая страх, я пошла, чтобы посмотреть на колонну.
    В направлении от Рославля по шоссе к Днепру, насколько видел глаз, шла серая масса пленённых, по шесть или восемь человек в ряд, - не помню. Все измученные, голодные, истощённые, поддерживая раненых, шли, вернее, еле тащились наши солдаты. По краям колонны шли немцы с наставленными на них автоматами.
    На тротуарах с застывшим ужасом в глазах стояли женщины, плакали, не зная, как помочь пленным. Некоторые из них пытались передать узелок с едой или просто кусок хлеба, или картошину, бросая в гущу пленных, что было очень рискованно: начиналась свалка за кусок еды, и немцы пристреливали упавших.
    В одно из мгновений я потеряла дар речи: с краю колонны, ближе ко мне, шёл отец Димы - друга моего детства - профессор музыки Загорский. Глядя на него, я не могла понять, почему он выглядел таким спокойным, сосредоточенным… Как будто был начеку.
    Тут же я увидела Хельмута и других ребят среди фашистов, сопровождавших пленных. Они замыкали колонну. Вдруг на повороте шоссе, где начинался густой лес, человек сорок - пятьдесят во главе с профессором Загорским рванули в лес. Наши квартиранты, антифашисты сделали вид, что всполошились случившимся и стали стрелять, но все пули летели поверх голов бежавших. И злых, рвавшихся из их рук собак, якобы отпускали на всю длину поводка, но на самом деле придерживали изо всех сил.
    Я вспомнила, что, рассказывая Хельмуту об отце, его знакомых и о том, что в своё время арестовали профессора Загорского, Хельмут как-то насторожился и переспросил:
    - А как звать профессора? Виктор? - С ударением на последний слог. И добавил: «Sieg!» - «Победа!».
    Я подтвердила, но на этом разговор наш закончился. Когда Хельмут вернулся домой через двое суток, я узнала, что профессору удалось действительно бежать, и подготовил он к побегу ещё тридцать человек. Жаль, не все сумели спастись. Моей благодарности Хельмуту за то, что он помог нашим спастись, не было конца.
    Через три-четыре дня ближе к вечеру пронёсся слух о том, что вновь погонят пленных, и я опять вышла на Рославльское шоссе. Увиденное повергло меня в сильный шок: много пленных, и они такие же измождённые. Сердце кровью обливалось. Не было больше сил смотреть на все эти людские страдания. Я вернулась домой, распухшая от слёз.
    Ночью опять стреляли на улице Советской, что вела к Днепру, где стояла моя сгоревшая школа. Возле её подъезда - теперь это было просто пепелище - упал навзничь наш солдатик, раскинув руки, словно хотел обнять свою землю... Кто-то накрыл его лицо красным галстуком, который шевелился от дуновения ветерка, и, казалось, что солдатик спит, он дышит, вот-вот проснётся и встанет... Наутро валялось много обгоревших и убитых трупов. Видимо, кто-то из них пытался бежать под покровом ночи. Ночь не смогла помочь беглецам и только после неудачи приняла их в свои объятья.
    ...Шла весна сорок третьего.
    Как-то раз Хельмут заставил меня изрядно поволноваться. Зигмунд, объяснил по-русски:
    - Оденься очень нарядно: пойдешь с Хельмутом на прогулку! Не волнуйся, всё будет хорошо, - сказал Зигмунд. - Слушай меня внимательно: вы будете гулять, подойдёте к лесу. Он останется у опушки леса, в кустах, а ты пойдёшь прямо, вглубь. Там находятся партизаны. Об этом мы точно знаем, и в каком месте - тоже знаем. Мы подготовили информацию, которую нужно им передать. Это должна сделать ты. Понимаешь: немецкий солдат прогуливается с русской девушкой... Ничто не вызовет подозрения. На вас никто не обратит внимания, - объяснил мне поляк и поторопил меня.
   
    В груди всё полыхало. Чувство влюблённости, - а мне было почти восемнадцать, выглядела я чуть старше, - переполняло через край моё бедное сердце. И радоваться бы, да страшно. Увидят жители Смоленска, - о чём подумают? Мама засуетилась, стала нервничать, переживать: с одной стороны, -  надо передать сведения партизанам. Мы слышали, что их полно в лесах. Они взрывают поезда, пуская под откос; то тут, то там нападают на немецких солдат, когда те караулят какие-то склады с боеприпасами и продовольствием. А с другой стороны...
    Мама разволновалась, заохала, заахала, запричитала, роняя слёзы:
    - Молодая красивая девушка прохаживается с фашистом по городу! Что подумают люди? О, Боже, Боже! Как поступить?

    К прогулке я и сама готовилась с волнением: с утра помыла волосы, тщательно уложила их, так как это делали до войны взрослые девушки. Оделась в самое лучшее, что у меня на тот день было: мамино крепдешиновое платье очень красивой расцветки. Пошито по довоенной моде, мама его украсила белым бантом, уложив слева на груди. Вынув откуда-то из коробки свои белые парусиновые туфли, мама дрожащими руками вручила их мне. Глаза её, красные от слёз, наполнились тревогой, а на самом донышке её души свернулся калачиком страх. Нудно засосало под ложечкой.

    Когда мы вышли на улицу, Хельмут взял меня под руку. Я задрожала, не видела вокруг себя никого и ничего. Стыд и страх! Наступившие сумерки принесли некоторое облегчение. Как ни странно, первое свидание прошло без всяких осложнений. Я осмелела. В другие вечера мы снова ходили на прогулки, как будто Хельмут был нашим парнем. Как будто не было войны. Я не спрашивала ни о чём. Тихо радовалась, что хоть как-то помогаю нашим. А то, что рядом со мной такой замечательный парень, приводило к щемящему сердцебиению. Так продолжалось до тех пор, пока однажды вслед я не услышала:
    - Шлюха! Немецкая подстилка! Из молодых да ранних! - Такими словами меня проводила встретившаяся женщина, и заспешила дальше, путаясь в каком-то длиннополом одеянии.
    Я остолбенела от услышанного, на миг остановилась, не зная, что предпринять: продолжать ли путь дальше, или вернуться? Хельмут понял, что со мной творится что-то неладное. Он многие слова уже произносил по-русски, знал их значение. Да и догадался по испуганному выражению лица, по внутреннему напряжению. Сжал мой локоть и подтолкнул вперёд. Я подчинилась: надо было срочно встретиться с руководителем партизанского отряда, чтобы передать важную информацию.
    В результате наших «прогулок» вдоль леса были парализованы перевозки гитлеровцев по железным дорогам: партизаны захватывали речные переправы, уничтожали автомашины, разрушали и сжигали мосты на шоссейных и грунтовых дорогах и железнодорожные мосты, подрывали рельсы, поезда, паровозы, вагоны и платформы. В то время партизаны Смоленской области нанесли множество других сильных ударов. Только потом я узнавала подробности, а вначале Хельмут ничего не рассказывал, оберегая меня.
    Тем не менее, по городу шла не очень лестная молва в наш с мамой адрес: «Мамаша работает на кухне у фрицев, картошку чистит, выкармливает их, а дочурка-краля развлекается с немецкой солдатнёй».
 

   

    ГИМН ЛЮБВИ

    Как-то Хельмут исчез. Прошло несколько дней. Я тосковала. Иногда подсаживалась к роялю, разрыдавшись, размазывая слёзы горечи и любви по лицу, играла его любимую мелодию - «Бутоны алых роз…». Передо мной стоял образ Хельмута. Я «пела» для него. Слова звучали во мне, но он всё понимал. Мне не хватало душевных сил, чтоб запеть. Музыка, полная любви, лилась тихо и печально. В звенящей, тревожной тишине… Мне казалось, что она летела через все расстояния, через смерти и взрывы, которые её не заглушали, а только усиливали, и она проникает прямо в сердце любимого.

    Мама осторожно дотронулась до моего плеча. Она боялась за меня.
Но прошло некоторое время, и мой любимый вернулся. Какой-то взбудораженный, взволнованный. Долго молчал. Чувствовала, что его что-то гложет, но не решалась спросить, что случилось. Хельмут гладил мои руки, целовал их, обнял за плечи и стал целовать глаза, губы. Тревога передалась и мне. Хельмут пригласил меня пойти прогуляться. Задания вроде никакого не было, но мы пошли к лесу. Наконец, он признался, что это наша последняя встреча, прощальная встреча. Их группа должна покинуть Смоленск.
 
    В глазах защипало. Я часто заморгала, заплакала. Больно, ох, как больно сердцу стало! Сквозь нежные слова любви пробивалась боль, от которой в груди всё разрывалось. Страдание охватило каждую мою клеточку, затмило сознание. Только одна мысль билась в виске: «Я теряю любимого».
    Хельмут меня уводил всё дальше и дальше от города. Уже, кажется, дошли до конца леса. Вошли в ту часть его, где за густыми кустарниками, которые обрамляли собой лес, росли сплошные ели. Хельмут ласкал меня, целуя сладко мои губы и грудь. Я не противилась. Была полностью в его власти. Нет, рассудок не потеряла. Просто пьянящее чувство всю мою волю подчинило себе и разрешало Хельмуту всё. Я боялась, что больше никогда его не встречу, и не полюблю никогда никого. Я знала это. Я это чувствовала! Хельмут бережно меня положил рядом с собой на расстеленную шинель. Кружилась голова. От счастья. А слёзы не переставали литься. Страстные губы Хельмута, целуя мои губы, впитывали солёные слёзы.
 
    Над нами горели сонмы золотых звёзд, которые стали для нас венчальными свечами. Млечный путь - дорогой счастья, так думала я. То цепенея, то расслабляясь – будь что будет! – я переживала странное чувство. Двое влюблённых, только двое влюблённых на Земле - это мы с Хельмутом! Словно в сказке. Страх ушёл. Я готова была взлететь от счастья, как будто у меня за спиной выросли крылья. Казалось, что я в сказочной золотой карете мчусь с любимым по Млечному пути. Очень хотелось, чтобы ему никогда не было конца. Я захлёбывалась любовью. Если раньше я читала о любви только в романах и не верила, что такое может быть в настоящей жизни, то теперь мне казалось, что в романах - всё не так: я переживаю потрясающее чувство, доселе никем неизведанное. Не подозревала, что Любовь - она и есть Любовь. Каждому кажется, что его Любовь -  самая-самая! Я была вся зацелована. Не было ни одной клеточки, к которой бы не прикоснулся своими горячими губами Хельмут. О будущем старалась не думать. Я была в настоящем. Мы с Хельмутом припали к Чаше Любви, готовые жадно пить из неё, обещая друг другу, что больше никто к этой Чаше, кроме нас, не прикоснётся. Но мы успели только пригубить Чашу. В груди всё кипело, бурлило, играло и … плакало.
   
   Хельмут поднял меня на руки и стал медленно кружиться: это был наш свадебный вальс - так думала я. В шорохе листве я слышала торжественную музыку. И звёзды пели гимн любви. Мы кружились медленно, потом быстрее, быстрее. Мои длинные волосы тянулись за головой, словно необычная фата. Танец замедлился, Хельмут снова положил меня на шинель, и мы, опьянённые, долго, очень долго лежали рядом друг с другом, не шелохнувшись. Мы стали единым целым.

    Августовская ночь близилась к рассвету. О, как жаль, что надо прощаться! От боли сердце повисло на волосинке, готово было сорваться, вылететь из груди, упасть и разбиться на мельчайшие капельки-осколочки.
    Ночь любви-прощания пронеслась, как одно мгновение. Слёз не стало. Я как будто смирилась: понимала, что не в силах изменить что-либо в нашей судьбе. Оставалось только надеяться на чудо: а, что, если действительно, скоро закончится война, и мы сможем встретиться с любимым… Домой мы вернулись под утро. Мама спала, или делала вид, что спала. Я не стала её будить. Сама легла и, обессиленная, тотчас уснула. Когда проснулась, почувствовала, что я не такая, какой была до вчерашней ночи. Во мне произошли какие-то изменения. Я стала совсем взрослой, лет на пять-десять, точно. Боялась встретиться с мамой глазами, страшно было услышать от неё слова негодования, порицания, которые были бы справедливы, но лишь отчасти: да, я отдала себя до донышка любимому. Не просто встречному, а повинуясь высокому, светлому, неземному чувству. Возможно, я больше такого чувства не испытаю в своей жизни. Поняла ли меня мама? Она молчала. А я, виновна ли я, что встретила свою любовь не кстати?.. Я видела, как пылал мой родной город, а в сердце, вопреки всему, пылало только-только зародившееся чувство к Хельмуту. Но, да, он из того, чужого мне, вражеского стана…Его надо возненавидеть, убить. Его надо… «Нет!» - затрепетало сердце. - Пусть его минует пуля, несущая смерть, пуля, летящая с моей стороны! Наша пуля… Я - совсем молодая. Потеряла голову. Кругом война, война, война! Стрельба, взрывы день и ночь. Всё горит и плавится. Так же горит, обжигая всё внутри пламя любви, рождая стон. Моё чувство, словно горный цветок, растущий наперекор ветрам, камням из расщелин крутых гор. Сквозь дым и грохот я слышу голос любимого Хельмута, шёпот и мольбу: «Я никогда не забуду тебя. Жди вопреки всему. Жди и верь!»
   
    В тот же день, ближе к вечеру, наши «квартиранты» отправлялись на фронт. Мы с мамой были в своей комнатушке и услышали какие-то непонятные звуки, переговоры вполголоса, как будто какая-то возня, передвигалась мебель. Это ребята суетливо стали собираться, укладывать свои вещи. Я выглянула в окно: смеркалось, но погрузка и отправка немецких солдат шла полным ходом. Вдруг раздался робкий стук в нашу дверь - Хельмут вошёл проститься. Я разрыдалась. Мама, видя моё состояние и растерянность Хельмута, обняла нас, поцеловала каждого в лоб, перекрестила трижды по русскому обычаю, словно, благословила нас. Настал час разлуки с Любовью. Хельмут торопливо стал маме повторять, что искренне любит меня, что обязательно после войны мы встретимся, что… В его глазах заблестели бисеринки слёз. Он попрощался с мамой, поцеловал её ещё раз и вышел.

    Я последовала за любимым. В нашей квартире уже никого не было. Хельмут поднял меня на руки, прижал к себе, затем осторожно опустил, стал гладить рукой моё лицо и целовать. В моём сознании бились две мысли, словно крылья у чайки над морем: если они опустятся - чайка рухнет в воду! Всего две мысли: «Это не враг! Нет, это мой любимый! Война, война, что же ты наделала!? Господи, убереги Его!».
 
    Хельмут протянул мне листочек бумаги со своим домашним адресом, который я, перечитав несколько раз, запомнила на всю жизнь. Листочек сожгла.
    Мы распрощались. Или расстались?..
    Хельмут быстро развернулся и сбежал по лестнице со второго этажа. Ему навстречу уже поднимался Ганс, чтобы поторопить брата. Автомашина готова была вот-вот тронуться.
    Полная золотая Луна, освещавшая дом, уже скатилась за остов бывшего высокого дома и катилась прямо к лесу, который приютил нас вчерашней ночью, приняв в свои объятия: он стал для нас храмом и первым брачным ложе, - местом, где зажглась новая Жизнь.
    Звёзды крупным горохом высыпали на небо: им война была нипочём. Они висели так низко над головой, что хотелось дотянуться до них рукой, горели ярко, освящая новые сердца, бросая их в омут любви… Луна и звёзды, вечные спутники влюблённых, золотили собою всё: деревья, кусты и наши лица. Всё казалось каким-то неестественным, феерическим.


   
    ГИТЛЕР КАПУТ!
 
    Ещё с первых дней фашисты, оккупировав Смоленск, расположились в одном из уцелевших после бомбардировок домов, который стоял рядом с нашим, и в нём ещё можно было жить. В городе работали увеселительные заведения, где по вечерам немецкие молодчики развлекались, приглашая туда или насильно приводя молодых женщин и девушек для забавы. И на войне немцы думали о своём настроении, устраивали концерты, вечера. А без женщин, - какая же полноценная жизнь!?
    От соседнего дома напротив сохранилась одна-единственная стена. Немцы её покрасили белой известью и намеревались приспособить под своеобразную «Доску объявлений». И, действительно, на белом фоне, привлекая внимание огромными чёрными буквами, выделялось: «Achtung! Ахтунг!», далее текст шёл мельче. В нём предписывалось всем горожанам являться на регистрацию, предлагалась работа и тому подобное.
    На третье утро рядом с «Ахтунг!» появились рисунок: виселица, на ней - фигура человечка и надпись на русском и немецком языках «Гитлер капут!»
    Эти два слова вселили в горожанах надежду на скорую победу. Мы не знали авторов этой лаконичной строки, рисунка, но это был, несомненно, мужественный поступок. Жители ликовали и боялись одновременно, переживая за неизвестных героев.
    Немцы смывали, стирали всё, забеливали, но вскоре в других местах появлялось то же самое. Взбеленившись, фашисты стали таскать всех подряд в гестапо, но рисунок и надпись, как птица Феникс, - с зарёй появлялись в разных местах города.
 
    Однажды ночью раздался стук и в нашу комнату, в которой жили мы с больной матерью, другую же занимали наши враги. Онемев от страха, мы не смогли произнести ни звука.
    - Одевайтесь, в гестапо! Schnell! Schnell! Schnell! В гестапо! – торопил нас полицай.
    Меня повели на допрос, чтобы узнать, кто осмеливается рисовать виселицу с человечком и писать «Гитлер капут!». Я этого не знала, но если бы знала, разве б открыла тайну? Даже гордилась в душе теми, кто делает всё это под носом у катов!
    Таскали меня, затем взялись за мать. Поочередно: одну ночь допрашивали меня, другую - маму. Угрожали концлагерем, если не сознаемся. Концлагерь… это слово обжигало сознание, душа холодела и проваливалась в преисподнюю.
    Я никогда не узнала автора тех слов, вселявших в наши сердца радость и веру в освобождение.
 
    Время шло. Жизнь была беспокойной, полной неизвестности. Мы голодали и мёрзли. Но в настроении уже появилось новое чувство: надежда и радость, что скоро действительно Гитлеру будет капут!
    По звукам, а не только по свастике, мы отличали наших самолётиков от фашистских. Их появлению радовались как взрослые, так и дети, но при немцах особо не выдавали себя: за это грозила смерть.

    Зато появившаяся надежда укреплялась с каждым днем: эта кошмарная явь, которая не могла присниться даже в страшном сне, -  когда-нибудь закончится! Радио не работало, газет не было. Известий - никаких! Мы жили в полном неведении. Только бесконечные, противоречивые слухи, которые просачивались, невесть как и откуда каждый день, питали наше стремление выжить.
    Лето тысяча девятьсот сорок третьего было на исходе. Чувствовалось дыхание осени: кое-какие сохранившиеся деревья и кусты привлекали к себе наши взоры своим багряным румянцем: они дорисовывали всеобщую нерадостную картину, напоминая догорающие костры.
    Однажды Павлушка, сын Тамары Семёновны, притащил завёрнутый в какие-то тряпки радиоприёмник. Где он его взял, мы не знали, да и вопросов не задавали. Пытались поймать Москву, но враг не дремал: мастерски глушилось всё, чтобы нам ничего не понять. И всё-таки…


    ПРЕДЧУВСТВИЕ ПОБЕДЫ

    Вскоре новые фашисты-оккупанты выселили нас с мамой совсем из квартиры. Несколько семей, в том числе и мы с матерью, жили в подвале. Затем переселились на окраину города - на улицу Шевченко. Потом нашлась для нас комнатушка по улице Большой Энгельса. Наконец, мы снова оказались в своём доме!
    Неожиданно все заметили: немцы стали как-то странно себя вести. Беспокойство, нервозность, проявление ещё большей злости, чем раньше, по отношению к смолянам. И вновь усиленно поползли слухи. Возбуждённые сердца наполнялись радостью оттого, что в воздухе уже витало предчувствие победы. Но в сентябре сорок третьего участились бомбёжки, обстрелы, пожары, особенно, в десятых числах месяца.
    Мы без конца прятались в Чёртовом Рве. Чувствовалось, что враг взбешён, вступает в состояние агонии. Нам это придавало силы.
   
    Однажды, возвратившись из Чёртова Рва, мы увидели, что все полуразрушенные постройки, кое-где не догоревшие деревянные дома столбы, заборы на улицах Большая Энгельса и Малая Энгельса полыхают, словно факелы. В мгновение ока они были уничтожены дотла.
    Опять мы с мамой остались с одним ключом в руках. Из одежды - в чём были, с маленьким узелком, в котором было несколько «тошнотиков». Единственное наше богатство - уцелевшая швейная машинка «Singer», которую ещё раньше, на всякий случай, мы закопали в яму во дворе. А вот рояль... рояль так и стоял посреди комнаты. Видимо, устраивая себе концерты, музицируя, немчура весело проводила время даже на чужой территории среди страданий и горя неарийского «племени». Для гитлеровцев разве существовал ещё кто-то, достойный жить на этом свете?!
   
    К нашему удивлению инструмент по-прежнему был накрыт той же огнеупорной тканью. Наверно, среди немцев был профессиональный музыкант или ревностный ценитель музыкальных инструментов, который и решил сберечь рояль родной марки. То, что он прошёл через такое испытание, как огонь, окружавший со всех сторон его, не очень повлияло на его звучание. По крайней мере, так нам казалось тогда или больше хотелось, чтоб так оно и было. Рояль был неподъемным, выкрасть - никто и не думал. Сжечь, без сомнения, изверги могли, но Бог уберёг.
    В течение нескольких дней всеми любимый Смоленск выгорел полностью. Лишь кое-где на окраинах города сохранилось несколько каменных построек, уцелело три дома да ещё древний, необыкновенно красивый Успенский собор, который - вот уж тоже иначе, как Божьим промыслом не назовешь! - не посмели взорвать сатрапы.
    Величественный собор стоял на возвышенном месте среди руин, как символ непокорности и непоколебимости русской души, веры и преданности Родине. Богатое убранство Успенского собора и раньше поражало и привлекало многих прихожан, и в это грозное время в нём было также многолюдно: смоляне спешили сюда с покаянием и молитвами во спасение земли русской. И за надеждами.


    ОСВОБОЖДЕНИЕ

    Долгожданный день настал: фашистские изуверы стали отступать, но оставшихся в живых жителей забирали, угоняя с собой на запад - к себе в рабство, в концлагеря. Люди прятались в подвалах, среди развалин, -где только можно было укрыться от врага. Немцы, когда их находили, хватали и гнали впереди себя.
    Всюду были слышны стрельба, крики, стоны. И полыхали, полыхали, полыхали пожары...
    Удивительно, сколько же мог вытерпеть город и сами горожане!
    Двадцать пятого сентября сорок третьего года растерзанный, распятый, израненный, выжженный Смоленск был освобождён!
 
    Уцелевшие люди от радости плакали, некоторые молились Богу, чтобы враг не вернулся, чтобы никогда не пришлось пережить нам подобное горе. На новые беды ни у кого бы не хватило больше сил.
    На центральную площадь города высыпали все, кто мог передвигаться: старики со слезившимися, выцветшими от горя глазами ковыляли с клюшками. Плакать они не плакали: не могли. Иссякли силы, - иссякли слёзы.
    Бледные, как травинки, тянущиеся к солнцу, выползали из-под обломков домов, неведомо из каких щелей выжившие худючие детишки, - кожа да кости - в которых ещё тлилась искорка жизни. Голод, обладая страшной разрушительной силой, заставлял деток покачиваться при ходьбе, как ту же травинку в степи качает ветерок. Жалко было на них смотреть. И не различишь: мальчишка, девчонка ли перед тобой. Вышли женщины, чумазые, в тряпках-платках на голове, немыслимых одеждах... Те из них, кто уже получил похоронки на своих близких через подпольную организацию коммунистов, которая были связана с партизанами, заламывая руки над головой, голосили, причитали, хрипло звали своих погибших родных и близких на праздник жизни. И на всеобщую тризну. Другие - жили ожиданием встречи с родными, от которых писем не было, не было и похоронок: лишь тлела надежда на их возвращение с фронта.
 
    Горе и радость объединили людей. Каким счастьем горели глаза всех смолян, когда враг ушёл! Люди ожили мгновенно! Нашлась откуда-то видавшая виды гармонь. Безногий дед Федот - ногу он потерял ещё в гражданскую войну, - так играл, так терзал гармошку, что все боялись, кабы она раньше времени не развалилась. Словно живая, она то говорила, то пела, то голосила, вздыхала, всхлипывала, пока не охрипла, но всё равно рождала радостные звуки. Народ веселился. И даже по такому случаю был раздобыт самогон.
    Все кидались друг другу в объятия, роняя головы на грудь, плакали, смеялись, обнимались, целовались. Тут звенела «Катюша», там – кто-то старательно выводил «Рио-Риту»… Праздник продолжался до утра. Спать никому не хотелось, да разве можно было уснуть!


   
    ИЗ ПЕПЛА И РУИН

    Утром наступило похмелье: надо было приспосабливаться к новым условиям жизни, залечивать раны, которые оставил после себя ураган под названием «Война». Предстояло обустраивать город, поднимать его из руин и пепла. Смоленск напоминал город-пепелище.
    Жизнь продолжалась. И надо было жить. Жить, не смотря ни на что! Война ещё шла, на фронте страшнее и тяжелее. В старинный Смоленск, настрадавшийся вдоволь, как и многие другие города, вступил мир, и это уже было счастьем!
    Смоляне, опьянённые радостью освобождения, принялись за восстановление города. Рыли землянки. Если среди груды разрушенных домов находились мало-мальски уцелевшие стены, куски крыши, коридор, то это моментально преображалось: достраивалось, переделывалось. Впереди маячила со своими волчьими клыками русская зима...

    Несколько женщин поселились в подвале сгоревшей пятиэтажной коробки на Запольной улице. На подставки из кирпичей положили уцелевшие, слегла обугленные доски, настелили кое-какие лохмотья и на этой импровизированной тахте спали.
    Кипятили воду или варили мёрзлую картошку на тагане: складывали два кирпича, между ними горели щепки, а над ними, над огнём, висело ведро, консервная банка или казанок, - кто, чем мог разжиться.
    Меня пригласили убирать развалины и за это давали хлебную карточку. Смоляне были рады концу войны, поэтому согласны были просто так убирать город после его разрушения. Все приходили к месту, где стоял раньше городской комитет партии: это было местом сбора горожан. Пришла туда и я, присела на кусок обвалившейся стены. Слабость во всём теле, особенно в ногах, меня подкашивала. На меня нахлынула дурнота и тошнота. Подобное состояние, подумала я, от недоедания, переживания. Но когда это же повторилось несколько раз, поразмыслив, поняла причину: неужели? Неужели я забеременела? Испугалась. Затем обрадовалась. Радовалась и боялась одновременно. Что же будет?.. А как же сказать матери? Что у нас, вернее, у меня - будет ребёнок? Наш с Хельмутом ребёнок! Да, не вовремя. Но разве в этом моя вина, что я полюбила именно этого человека, из вражьего стана, именно в это время!? Будь проклята война! И что теперь делать? Наверное, в экстремальных ситуациях чувства человека обостряются до предела. Поняла: ребёнка я непременно оставлю! Он появится на свет - во что бы то ни стало! Чего бы мне это ни стоило! Ведь Хельмут обещал после войны меня найти и забрать к себе. Боже мой, как воспримет мама эту новость?! Пока она ещё ничего в суматохе не обнаружила, но вскоре…

    Шли осенние дожди, и это, конечно, омрачало нас. Пока ещё редкие, не очень холодные дожди, но уже шептавшие о том, что осень вступает в свои права… Затем и зима вошла без стука в наше жилище: ночью к стенам, покрытым изморозью, примерзало всё наше рваньё, которое мы утром отдирали с трудом, одевались в него, грея своим телом, высушивая его таким образом. Попив кипятка, похлопав друг друга по спине, шли на работу: израненный город требовал ухода, нуждался в нас, как и мы - в нём.
    Когда наступила настоящая зима, выпал белый, пушистый, глубокий снег, забинтовав все раны на смоленской земле, нам даже не верилось, что город наш так пострадал. Он выглядел, как невеста: весь белый-белый, по-своему похорошел, пытаясь скрыть следы военной разрухи. Правда, последнее ему удавалось не всегда.
    К весне в подвал, в котором мы жили, стала протекать таявшая вода, заливая нас до самых досок. Дальше в этом жилье нам нельзя было находиться. В этой же «коробке» жила наша соседка по дому с дочкой Ритой, тётя Надя Потапова. Она приспособила для жилья подъезд: с одной стороны заложила его кирпичом, а с другой ; сделала дверь и лестницу. Внутри от одной стены до другой устроила нары. А ещё нас спасала маленькая печка из кирпичей.
 
    Тётя Надя с Ритой взяли нас с мамой к себе. Спали все рядышком на одних нарах: девочки - в центре, а взрослые - по бокам, у стен. Но вот беда: и здесь под утро тряпьё, так называемые одеяла, тоже примерзали к стенам. Было сносно и терпимо, но к этой беде присоединилась новая неприятность: негде было мыться, и нас стали одолевать вши. В жизни ничего пакостнее не видывала! Они ползали по всему телу, по голове, блуждали по бровям. Где-то чуть зачешется, - сунешь руку, а оттуда - здоровенная вошь, да не одна! Противно было, но мы устраивали себе маленькую радость: девчонки клали мамам на колени головы, в которых они, перебирая волосы, уничтожали вши и гниды ногтями. В это время, когда руки материнские рыскали по голове, в погоне за этой омерзительной тварью, наступало блаженство и облегчение. Не надолго. В одежде их была тьма-тьмущая. Особенно, в её складках. Головы мы смазывали керосином и покрывали платками, ходили так целый день. Смрад стоял неимоверный! Одежду, - наши обноски только условно, с большой натяжкой, можно было так назвать, - следовало бы стирать, прожаривать, да где её брать для смены, чтобы переодеваться, и в чём прожаривать?.. Мылись, конечно, но крайне редко удавалось это сделать в тех условиях, в каких мы оказались. Мне было очень худо. Знала, что во мне живёт крохотное существо - мой ребёнок, и приготовилась всё терпеть, как и все женщины.
 
    Досталось им, женщинам! Раньше они скрывались от надругательства иродов. Сейчас впрягались вместо скота в плуг, пахали-сеяли, чтобы вырастить, если удастся, хоть мало-мальский урожай: уцелевших детей и стариков следовало бы хоть как-то кормить. Работали на заводах день и ночь, падая с ног от усталости и голода, но это был уже тыл: он должен быть крепким и надёжным. Без него не будет Победы. И все силы отдавались на алтарь Победы! Впереди была неизвестность, сколько ещё протянется война? То, что она была на издыхании, - понимали все, но когда?.. когда придёт в наши дома мир навсегда - мы не знали.
    Что ждёт нас, меня в недалёком будущем? Были мгновения, когда новый, неизведанный страх заливал волной сердце, парализовал мою волю. Я плохо соображала: ведь мне придётся жить в совершенно новом мире, в новом качестве… Легче становилось, лишь когда возвращалась в действительность: враг ушёл. Мы свободны. А мама меня не даст в обиду. Мы с ней обязательно справимся с нахлынувшим на меня счастьем. Я твёрдо решила, что ребёнок должен жить! Он уже стучится ножками. В нём - смысл моей жизни. Пусть даже буду воспитывать его одна. Я всё смогу, перетерплю, и буду ждать любимого всю жизнь.
    Рассказ в «Дневнике» на этом прервался.


    ******

    Потрясённые прочитанным, Светлана и Константин, смотрели друг на друга, словно виделись впервые. Они как будто овладели исключительно важной, но чужой тайной. О войне Светлана много слышала от дедушки, который воевал, и от бабушки, которая с концертной бригадой прошла по многим фронтам, выступая в перерывах между боями перед солдатами. «Дневник» Ксюши - это исповедь её сверстницы ; написан совершенно не так, как пишется в книгах, не научным языком, что ли, а проще, понятнее. Это писала девочка-очевидица. Ребята всё прочли на одном дыхании. Как будто своими сердцами прикоснулась к тем далёким событиям. Жаль, что рассказ закончился. Интересно, как развивались дальше события? Но автор, их подопечная, спит ещё. Им даже как-то стало неловко оттого, что история чужой любви стала их достоянием. Вдруг Ксении Николаевне не понравится, что они залезли в «Дневник» без разрешения?
 
    Совесть мучила их недолго: Ксения Николаевна, всхрапнув, проснулась, глянула удивлённо на ребят.
    - Вот что значит принимать постоянно успокоительные и такие сильные медикаменты: уснула при гостях! Стыд и срам! Как долго я спала? И вы потеряли со мной время, простите меня, ребятки, что я…
    - Ксения Николаевна, простите Вы нас великодушно! - Не дала договорить ей Светлана. - Мы совершили неблаговидный поступок, - прочитали Ваш «Дневник» и каемся! Не ругайте нас, пожалуйста! Случайно на него наткнулись. Начали читать, а оторваться не смогли. Вы уснули. Неудобно было уйти, - ведь надо же было дверь закрыть.
    - Не переживайте, деточки. Этот «Дневник» читали многие. Я, собственно, и писала его для того, что люди читали. Если вам было интересно…
    - Очень! Казалось, мы прожили эти минуты вместе с Вами. Конечно, в кино показывают войну, мы видим и читаем много о ней, но Вы - живой свидетель. Это в сто раз интереснее.
   
   - Я написала то, что пережила и видела, но вот тот же полицай - опишет всё по-другому. Историю пишет сама жизнь, а описывают события - люди. На фронте: кто-то кидался на амбразуру своим телом, защищая Родину, а кто-то - прятался в лесах, подвалах до конца войны, спасая свою шкуру. Жизнь - сложная штука. Нравственность и совесть, смелость и храбрость, преданность и любовь к Родине - категории вечные. Человек только рождается, как говорили древние римляне, «Tabula rasa», то есть - «чистая доска». В первый и последующие дни на доске пишут родители, воспитатели, учителя. Пишет жизнь, а самое главное, - что напишет сам человек на своей «чистой доске». Экстремальные условия, как лакмусовая бумажка: в них проявляется истинная суть человека. Война - это испытание для всех нас. Не дай, Бог, чтобы ещё когда-нибудь пришлось нашему народу испытать подобное!


(Продолжение - см. в Главе 4)