прогноз погоды

Дмитрий Блохин 1
ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЙ АТТЕСТАТ
ОБЩИХ КЛИМАТИЧЕСКИХ УСЛОВИЙ

Да не соблазняясь столь заманчивой для всякого серьёзного исследователя перспективой достижения эффекта максимальной исторической достоверности, не солгу, утверждая, будто бы точно знаю, когда и как та­кое могло случиться, а только решил Бог и Землю постричь в монахи. Однако сколько ни вертел он её в целях осуществления этой грандиозной затеи – так и не смог отыскать у своего детища темени. Вот со злости и вырвал клок где под руку попало.
Справедливо полагая проблему истолкования любого Господнего проявления делом исключительно собственной компетенции, Церковь, вероятно, сразу же, по свежайшим следам событий, и объявила убогое это место безусловно неоспоримым для всех истинных христиан клеймом Божьего проклятия. Ад там, как объясняли некоторые весьма учёные богословы, вышел на земную поверхность, а черти и демоны, получив, таким образом, непосредственный доступ в атмосферу и на околоземную орбиту, стали беспрепятственно разлетаться уже и по всему Этому свету, причем, разумеется, нередко и довольно успешно застя его.
Тем не менее, многие теперь утверждают, что враньё всё это – не могло там быть никаких чертей, – слишком суровым даже для них было Божье проклятие; к тому же, я ведь и сам знаю одного отчаянного храбреца, который, по его словам, поддавшись непреодолимому любопытству (ибо черти, согласитесь, это, и в правду, невидаль), совершил по тем заповедным местам обстоятельное путешествие. И действительно: единстенное, что противоречило его немногословному и, по сути, лишённому какого бы то ни было сенсационного аспекта рассказу – это лишь едва заметная настороженность поведения, какую одну только и трудно было расценить как следствие обычного разочарования туриста. "Плешь, она, плешь и есть: на неё даже вошь не полезет!" – и этим грубоватым образчиком простонародной архаики само повествование, в общем, как будто, благополучно и исчерпывалось бы; вот только (если всё же не пренебрегать подробностями) озирался рассказчик вокруг себя при этом так, что сомневаться в отсутствии какой бы то ни было привлекательности у "Плеши", равно как и в подчёркнутой им мудрой осмотрительности насекомого, ввиду тоскливой тревоги смутных догадок, в конечном счете, всё-таки приходилось, хотя и не очень хотелось.
Впрочем, может быть, как раз поэтому в широких кругах интересующихся данной проблемой по-настоящему, как правило, успех имело вот что. Иногда среди обсуждавших ту или иную из "экзотических" версий облика, обитателей и, конечно же, хотя бы приблизительного местонахождения* Тонзуры (в язвительном просторечии – Плеши) появлялся кто-нибудь, обнаруживавший столь яростную насмешливость по отношению к наиболее ревностным её (версии) сторонникам, что многим даже самым легковерным и увлекающимся из числа последних не оставалось ничего другого, нежели признать, что уж, по крайней мере, в том, желанном для них, виде даже утверждение самого факта её (Тонзуры) существования есть не что иное, как постыдная наивность и беспринципное допущение. Сколь легкомысленными представали теперь те, кто продолжал настойчиво доказывать наличие в Тонзуре всяческих чудес и фантастических явле­ний, столь выгодно смотрелись на аляповатом фоне их досужей болтовни склонявшиеся к мнению, что у Тонзуры нет и быть не может вообще каких-либо особенных, не говоря уже о мистике, отличий; как раз напротив, всё там, как везде: и города, и люди – кстати, вряд ли даже и подозревающие о том, что для кого-то фигурируют в столь незавидной роли бесшабашных кровососов...
Ах, все бы мыслили так ясно и разумно, судили бы так трезво, взвешено и точно! Не сходило бы тогда с лиц человечества улыбок, не осталось бы в его рядах ни одного омрачённого. Но нет, не успокаиваются угрюмые апологеты всевозможных светопреставлений – продолжают пичкать мрачными своими бреднями, и, кстати, так это у них искусно получается, что можно даже говорить о некотором подтверждении теории, толкующей Тонзуру как один из очагов распространения нечистой силы! – коль скоро простодушная религиозная ортодоксальность уступает место прямотаки сатанинской изощрённости псевдонаучного аргументирования. Впрочем, судите сами: "В лучшем случае, возможно, и имеется там жалкая какая-нибудь деревенька, но и та, ввиду (оказывается!) большой незащищённости от солнечной радиации,** совсем заброшенная, – так что, если там всё-таки и живут какие-то люди, то несомненно – лишь отпетые бродяги, конченые идиоты и другие уголовники, которым и жизнь-то не дорога".
Ах, и почему только люди верят этаким смутьянам и мракобесам! Почему столь многие из них только на то и способны, чтобы усомниться лишь в существовании ведьм и прочей чертовщины, а на большее их словно не хватает! Но, увы, как это не прискорбно, лагерь сторонников Тонзуры как зоны отчаяния, хотя и избавлялся от мистиков, но, тем не менее, становился самым многочисленным. Вроде бы и признавалось мнение, что нет в ней ничего особенного, а всё-таки пусть уже и другая, но вряд ли менее удручающая её обособленность на этот раз легко и бестрепетно принималась.
Однако ничего не поделаешь, – таким, к сожалению, печальным образом заканчивались едва ли не все подобные изыскания. Так что закончу своё не слишком обнадёживающее введение на этом и я – тем более, что сам уже решительно затрудняюсь определить, чем же из всего, мною выше изложенного, оно действительно и безоговорочно обязано синоптикам. Остаётся разве лишь уповать, чтобы на протяжении последующего хотя бы один из них, пусть даже самый легкомысленный и нерадивый, оправдал меня своим, хотя бы мимолётным, в нём появлением.

*упомянутый путешественник не смог сообщить на этот счёт ничего определённого
**предполагается, что над территорией Тонзуры самый тонкий, чем где бы то ни было на планете, слой атмосферы


1

«...А тут, наконец, и проклятые эти места...
И мне уже совершенно без разницы, где я, что я,
день ли, ночь ли, солнце, дождь ли, снег...
Короче, здесь уже всё –
то есть, в прямом смыс­ле, всё уже! –
сливается в одно это неодолимое и необъятное...
безразличие...»
                (побочные данные метеопробы?*)
____________________________________________________
* к упованию ответственного за предварительную аттестацию?


«И день – теперь всего лишь обреченный раб бессмысленного своего могущества – безудержно, до умопомрачения и слепоты, обуреваем Солнцем – огромной, царственной и яростно неумолимой в своей тирании короной, без устали сплавляющей кромешное пекло недр с обугленным до черноты кристаллом небосвода...
А ночь – злосчастное дитя вселенской меланхолии – замкнулась в нерушимом вековом молчании своего ледяного покоя и, источая вниз лишь зыбкие потоки мертвенно заиндевелой бледности, уже не омолаживает скорчившийся пепелищем мир, давно и с лёгкостью уподобляющийся лишь её же призрачному видению.
Так побеждён здесь свет...
Но не одерживает верха и тьма...
А кажется: разве этого только различия мало?!
Разве недостаточно того, что блики солнечного света днём, даже от поверхностей самых тёмных предметов, способны были вызвать в глазах нестерпимо резкую боль?
И разве ночью двух-трёх самых отдалённых звёзд не было достаточно, чтобы прозевать новолуние?
И, тем не менее, всё это ещё могло казаться, мне... иллюзиями, плодами моего больного воображения, а то и бредом параноика, наконец...
Но только если бы ещё имело здесь хоть какое-то значение определить: что бред, а что реальность.

Численностью около дюжины штук фонари... Невероятно, конечно, в этом, похоже, навеки отлаженном режиме непреходящей сумеречности – ну, а всё-таки,  вдруг,  в случае появления чего-то действительно нового, неожиданного – они ведь могли бы только усугубить эту внезапность... Так что можно, наверно, себе представить, до какой степени раздражали меня все эти абсолютно искренние недоумения вопрошавших, по­чему это я... веду себя так, словно... словно где-то не здесь родился (и ведь это лишь как прелюдия к совершенно уже издевательскому, но не менее искреннему "ну, и как вам здесь – нравится?")... Короче, когда, наконец, кто-то из них, не погнушавшись уже явной провокацией, с притворной потерянностью в голосе воскликнул кому-то в мой адрес: о чём, мол, с ним можно вообще говорить! – терпение мое лопнуло.
В бешенстве я почти крикнул ему, что мне с ним говорить действительно не о чем, поскольку ни его, ни меня, как и всех остальных здесь, погода на самом деле нисколько не интересует! И... я, кажется, хотел выкрикнуть и ещё что-то, уже явно оскорбительное, но тут увидел, как много успело скопиться вокруг разного рода соглядатаев.
О, кто бы хоть раз назвал мне точное число этого омерзительного в своей навязчивости народца, при одном виде которого я, пожалуй, готов вынести без всякого ропота любое оскорбление, лишь бы только росла их скука, лишь бы только полнилась серой жижей апатии чашица их мутного существования!
С каким же злорадством наблюдал я теперь, как их непритворный соратник на глазах превращается из героя скандала в обескураженного болвана! В ответ мне, когда прямо в лицо ему я "примирительно" рассмеялся, он не смог нацепить на него даже слабого подобия снисходительности.

Может быть, и это был уже всего лишь очередной мой сумбурный сон, однако для "человека, почти обречённого на постоянное самокопание", не так уж трудно отыскать какой-то "определённый символический" смысл в любом посетившем его наваждении. Не составляло труда и для меня найти "особое значение" всех этих первых "предостерегающих знамений". Вся задача теперь оставалась лишь в том, чтобы предвидеть, насколько коварно и изощрённо опутает меня их паутиной первый же опознанный мной персонаж моего кошмара. Мне, естественно, не хотелось быть беспомощной игрушкой в его паучьих лапах: будь он даже и в самом деле чёрт или демон, мне хотелось бы попытаться стать более или менее полноценным партнёром в игрищах и с самим дьяволом!
Впрочем, уровень его представительства, перестал меня интересовать, едва только он своим вкрадчивым, завораживающим почти до удушья голосом начал.
(дословно)
– Солнце заходит, – сказал один.
– Ну и бог с ним, завтра взойдет, – отозвался другой.
А, встав ещё затемно, оба решили искать самое прекрасное.
И рассвет...
чуть было не удовлетворил их, но быстро кончился,
и настал день...
Поэтому они все же двинулись в путь...
И шли до заката, когда обоим уже стало ясно,
что он, вероятно, и есть то, чего они искали.
– Чудная усталость! – сказан один.
– Что ж, усни, – отозвался другой –
я разбужу, вернувшись вместе со всем этим...
И постоянство рассталось с обессилевшим блаженством,
а тому, наверное, уже снилось,
                как заботливый спутник
                поспешил к горизонту
                догонять заходящее солнце,
дабы удержаться при нём навсегда.

Впрочем, представления об угрожающем были ещё только самые примерные. Не было сомнений, что стихотворение – или как ещё назвать то, что он мне прочёл? – когда-то написал именно я, я узнал его сразу же, по первым же строчкам... Нетрудно было также называть ещё своими и чью-то торопливо, словно кадр за кадром, проносившуюся предо мною жизнь, и чей-то внешний облик, фигурировавший там... Но меня уже почему-то начинало угнетать то, что мы, я и герой этой "кинохроники", были так сильно друг на друга похожи.
Думаю, что именно поэтому уже всё чаще приходилось как-то изворачиваться, чтобы вспомнить, как это я только что прочитанного всё-таки не написал и не написал я ли и именно этого ли. А спустя несколько мгновений мне уже понадобилось перебирать всё, мной когда-либо написанное, и едва мне казалось, что найдено, наконец, то, как оно оказываюсь чем-то совершенно другим и даже на него не похожим.
Всё в голове моей перемешалось.  Постепенно я стал замечать, что в прочитанном им уже не нахожу ни одной строчки, хотя бы знакомой. А тут ещё понадобилось – причем, безотлагательно – установить и личность героя ни на минуту не прерывающейся кинохроники. Было уже ясно, что он это ни в коем случае не я, однако надо было ещё как-то доказать себе это. А чтобы доказать, нужно было сравнить его лихорадочно спешившую историю с моей. Но ведь моя-то история как раз теперь и потерялась где-то, в каком-то неучтённом мной провале памяти...
И приступ ужаса не замедлил последовать, как только я понял, что в считанные же секунды предстоит теперь бесследно потеряться во времени и мне. Тогда я и увидел перед собой злорадно ухмыляющееся лицо демона.
(До сих пор не могу понять, как всё-таки не случилось тогда так, что меня бы просто не стало. Ведь это даже не космический вакуум. Это пустой коридор вечности. Я пробыл там не более мгновения, но вернулся оттуда совершенно уничтоженным. Часа два, вероятно, я бредил, пытаясь отогнать крестным знамением кого-то, грубо приводившего меня в чувство, а когда очнулся, то, естественно, ничего уже кроме ощущения кошмарной жути не осознавал и не помнил, – все кануло там, в том непроглядном мраке.)
– Итак, ты, наконец, преодолел свою постыдную сонливость, – сразу же встретил меня он, расхаживая предо мной из стороны в сторону:
– Ну, так... на чём мы остановились? Ах, да! Я хотел тебя спросить, о стихотворении... Понравилось?
Похоже, мне угрожало повторение только что испытанного. Если он называл, это сонливостью, то сон вновь не спеша и беспрепятственно перемещался в действительность.
– Что? Действительность? – встрепенулся вдруг он, – Экая чушь у тебя в башке!.. Я – тебя – спрашиваю – понравилось?
Подчеркнутая размеренность последней фразы была особенно угрожающей. Ею он окончательно давал понять, что, если я немедленно не отвечу, меня ждёт нечто, ещё более худшее. И ведь он, похоже, прекрасно понимал, что, при всем желании что-нибудь вымолвить, я на это был уже просто не способен. Да и, в конце концов – если бы я даже не потерял дара речи – что я мог бы ему ответить!
– Если – ты – сам – не можешь – сказать – мне – ничего – вра-зу-ми-тель-но-го, – продолжал вдалбливать он, – повторяй за мной: да, мне это близко.
Нет, он не разыгрывал комедию. Всё это являлось жуткого намерения и смысла заклинаниями, действенность которых возрастает и становится, в конце концов, неотразимой, если жертва начинает с ними резонировать, послушно повторяя их.
– Да, мне это близко, – услышал я глухой хрип, вышедший из меня словно вместе со стенками лёгких, трахеи, гортани; я понял, что ни пяди даже и спасительного нутра у меня уже не осталось.
– То-то, – сразу же заговорил он свободно, без надрывных растяжек (этого уже и не надо было любой звук его голоса распинал меня, жёг, душил, рвал).
– Ну, да, – в непринуждённом размышлении как бы подтвердил он, – тебе не нравиться это не может. Потому мы и встретились...
Пытка голосом на мгновение прервалась. Я понял, что неминуемо буду возобновлять её сам – причём, очень простым и естественным способом: поддерживая разговор.
Я не заметил, как, весь трясясь, встал и прислонился к стене (она и стул, на котором я сидел, оказывается, тоже не были галлюцинацией).
Стоя так теперь и глядя на него уже не снизу вверх, а в упор, я выдавил из себя
 должное: "Ещё что-нибудь".
О, не ждал ли он именно этого! Страшно вдруг оживившись, он даже подпрыгнул, несколько раз восторженно вскрикнув, устремился ко мне, а затем... Затем настал-таки черёд для комедии или, может быть, трагифарса.
Комедиант же он был величайший среди великих. Само воплощение всей на свете притворной угодливости заюлило вокруг меня, приговаривая: "Ещё? Которое? Вот это? Или, может быть, это? Или ещё что?"
Но я молчал: мне было более чем достаточно видеть, на что он всякий раз указывал.
– Ну! Ну! Ну! Ну, так что же? – не унимался он, – Или, может быть, все хороши, все одинаково нравятся?
И тут, отступив от меня, он воздел кверху руки и заорал:
– Но кто же настолько отличился, чтобы сотворить всё это?! Кто же сей неимоверный гений?! Да неужели и я его знаю?!
Я, до этого боясь хотя бы даже прикоснуться к своей как будто разрывавшейся на куски голове, при этих его воплях попросту схватился за неё обеими руками. Слова, их звуки и значения, как стая совершенно озверевших хищных птиц в чужое гнездовье, вламываясь в неё, поднимали там такой гвалт, что я едва не терял рассудок. Красные и зелёные круги уже плыли перед глазами и мутной волной откатывались туда, где он падал передо мной на колени, то и дело пускал умиленную слезу и отбивал сотрясавшие весь дом поклоны.
И я, наверное, был уже близок к обмороку, когда во внезапно воцарившейся тишине он встал, отряхнул колени и, приблизившись ко мне вплотную, закончил уже вяло и бесцветно: "Словом, можешь мне и не говорить своего мнения, я тоже знаю, чьи это стихи".
На секунду адский шелест, всё ещё гулявший в моей голове, тоже стих.
– Слушай-ка, – жутко и заунывно, как далекий ветер, прошептал он, – прочитай мне, наконец, что-нибудь своё.
Я смотрел на его мрачное и неотступное лицо и ждал, что вот сейчас какая-нибудь еле заметная пичуга найдёт для себя лазейку хотя бы величиной в кожную пору, и тогда голова моя, уже точно, лопнет, предоставив волю всему птичьему базару. Я ясно представил себе потолок и стены, вымазанные моими мозгами, а затем даже чуть не ухмыльнулся, увидев их розоватые брызги на внимательно наблюдавшем за мной лице.
Демон вдруг действительно неторопливо отёр от них лоб и щёки.
– Ну вот и прекрасно, – сказал после этого он. И, широко улыбнувшись, присовокупил: "Но ты мне, наконец, что-нибудь всё-таки прочти..."

ВСЁ,
что я видел перед собой,

КУДА-ТО РИНУЛОСЬ,

СОДРОГНУВШИСЬ,

РАЗВАЛИЛОСЬ НА ОПТИЧЕСКИЕ СОСТАВЛЯЮЩИЕ

И,
непостижимым образом вывернувшись,

СТАЛО ПАДАТЬ,
принимая на своём пути всё более немыслимые сочетания и формы...

Сумасшедший дернулся, сжался.
"Может, быть, он всё же просто хочет что-нибудь себе напомнить?" – пронеслась ещё эта несуразица в его голове среди нарастающего гула...

ЧИТАЙ ЖЕ!
– взорвал его уже откуда-то изнутри раскалённый, как магма, голос.

Сумасшедший ударился, затылком, о стену. Он ничего более не чувствовал кроме этой безраздельной над ним власти. В панике он, кажется, ещё и хотел куда-то броситься, но было уже некуда – УЖЕ И ВСЁ ТО, ЧЕМ БЫЛ КОГДА-ЛИБО ОН САМ, БЕСПОРЯДОЧНО ЗАМЕЛЬКАЛО ПЕРЕД ГЛАЗАМИ, СМЕШИВАЯСЬ С ВНЕШНИМ ХАОСОМ.
На секунду увлекаемый им сумасшедший всё же успел сквозь треск крошева ломающихся друг об друга пространств расслышать:
"Пьета"! "Пьета"! "Пьета"! – кричал где-то изо всех сил я, пытаясь заглушить невыносимый грохот всеобщего крушения. Но что толку в том, что я и сам едва не глох от собственных криков! Я, наверное, кричал и ещё громче, когда инстинктивно, точно ребенок или животное, пытаясь защищаться слепотой, отчаянно зажмуривал глаза, но видел, что ЧУДОВИЩНОЕ МЕСИВО БЕЗУМИЯ УЖЕ ВЕЗДЕ.


2

Погасший свет
видят только дети.
И утихшую музыку
слышат тоже только они.
Но это всего лить случайность,
когда недалёкий портной
с легкомысленного разрешения ослепших родителей
одевает малюток в красное.
В полной мере разве только один сатана
знает, что надо спешить это делать,
пока цвет полнокровия и жизнеутверждающей силы
не приобрел трагического оттенка.
Ибо многие ли среди нас уверены, что видели Мать бога,
тщетно пытающегося укрыться в каждой
едва успевающей народиться душе,
как и прежде, во всём её целомудренном
и добросердечном великолепии?
Беззащитных младенцев, как правило, сразу же
отдают грязной, вечно голодной нищенке,
называемой Жизнью...
Оно, конечно: в сущности, все дети – Её...
Но разве всякий это понимает!
Разве нет иллюзий,
с  треском разбивающихся о своё воплощение в реальность!
                (Pietas)»

Его окрестили Суперзвездой... И отовсюду, вероятно, чтобы засвидетельствовать это крещение, сбежалось уйма народу: записные книжки и магнитофоны; фото-, теле- и кинокамеры; уши, языки, глаза...
Но Мария всё же как-то умудрялась сохранять спокойствие. Мария даже верила, что сын её родился в более благоприятные для появления на свет времена....
Совершенно не имевшее окон строение, в которое она сейчас направлялась, сегодня ещё более чем всегда, выглядело безучастным ко всему про­исходящему. Хозяин его тоже любил говаривать, что его дом – его крепость; и я его, в общем-то, очень хорошо понимаю – тем более, что крепость эта всё же была своеобразной конторой. Здесь, например, можно было получить весьма обстоятельную справку-характеристику – как о самом соотношении тёмного и светлого в заинтересовавшейся этим душе, так и о его вероятных перспективах и проблемах, которые неминуемо должны будут встать перед её возжелавшим обследоваться владельцем. Впрочем, при большей или меньшей процентной точности пропорций сосуществования того и другого (в основном она зависела от таких прозаических факторов, как температура, давление, общее самочувствие и т.п.), бумага, как правило, всегда заканчивалась одними и теми же словами: "бездомный (хотя каким-никаким жильём пока обеспечен), смертен".
Однако Мария уже поднимается по деревянной лестнице во второй этаж означенного учреждения, чтобы занять там одно из мест в ожидании приёма у начальника. Очень может быть, что других посетителей там не окажется, и тогда разговор её с ним состоится незамедлительно.
Но воспользуемся тем, что Мария поднимается по лестнице крайне медленно, часто останавливаясь в глубокой задумчивости и даже иногда возвращаясь на две-три ступени обратно, выдавая этим свои сильные душевные колебания. За время, пока она окончательно взвесит все свои за и против, я ещё успею сообщить об одном исключительно важном для нашего учреждения событии.
Дело в том, что с сегодняшнего утра безмятежный внешний облик здания вступил в острое противоречие с интерьером. Посетитель прямо с крыльца попадал в атмосферу всеобщей кипучей деятельности: на обоих этажах царила озабоченная беготня, нервные деловые голоса сливались в один, ни на секунду не прерывающийся хор, уже одной своей тональностью возвещавший о чём-то чрезвычайном. Причиной всего этого было чуть свет полученное начальником сообщение о том, что очередное Пришествие состоялось. На место происшествия, в целях как можно более полного сбора сенсационных сведений, был уже послан один из самых опытных и энергичных агентов из числа хорошо проверенных постоянных сотрудников.

«Бабушка Неразбериха была способна на сострадание и даже не лишена весьма устойчивой склонности к милосердию. Однако, с годами всё более утомляясь от этих, да и вообще сердечных переживаний, подолгу испытывать их уже не решалась. Так и в это утро, будучи в состоянии не более чем обычной для её преклонного возраста осторожности на предмет проявления какого-либо энтузиазма, она долго не поддавалась на уговоры матушки Свистопляски и лишь только ценой неотступной настойчивости последней и, конечно же, собственного титанического усилия над собой, наконец, согласилась-таки взглянуть, но не более чем "одним глазком", на старинные прелести в новом духе. И вот, прибыв на стадион и устроившись на довольно хорошем месте, она сразу же стала пристально вглядываться в окружающее, ибо, видя и чувствуя, что наиболее худшие из её опасений уже начинают оправдываться, в глубине души окончательно и бесповоротно решила не задерживаться здесь и минутой дольше того, чем потребуется для самого беглого уяснения сути происходящего.
Очень скоро, однако, и крайне бесцеремонно, а именно сильным толчком кулака ей в бок, твёрдость этого спасительного её намерения, была несколько поколеблена матушкой Свистопляской. Исступлённо подавшись всем телом вперёд и с почти истеричным выбросом одной из рук в сторону сцены кося на бабушку Неразбериху восторженно полыхающими глазами – а главное, кулаком другой руки всё ещё продолжая долбить в её судорожно сжимающиеся рёбра – она, матушка, словно силилась и никак не могла исторгнуть из своей учащённо вздымающейся груди ликующий выдох переполнившего её восхищения. И хотя, ввиду столь высокого уровня как эмоциональной заразительности подобного поведения, так и провокационности ситуации в целом, совершенно не удивительно, что и бабушка Неразбериха, не оставшись в долгу, стала тоже в открытую выражать своё мнение, но уже в следующее мгновение обе, кроме того, ещё и не смогли удержаться в пределах красноречивости исключительно взглядов, мимики и телодвижений, напрочь забыв и о всяких мерах предосторожности, и о крайне нуждающемся в них человеческом ухе. (О себе-то они ведь могли и не беспокоиться: запас прочности барабанных перепонок собственных их ушей, всего лишь на время настроенных в соответствии с местным аудиорежимом, мог в единый миг низвести до уровня комариного писка как весь рёв эксплуатируемой инструменталистами электроники, так и, опять же, проходящие через сверхмощные усилители голоса поющих). И по­этому, когда матушка Свистопляска после всё-таки вырвавшегося у неё совершенно, на её взгляд, безобидного "Вот ведь жгут, черти!" на какой-то там ультразвуковой частоте, наконец, уловила и окончательно выявила кроткое и удручённое "А маются-то как, бедные!" бабушки Неразберихи, то сначала разве лишь чуть заметно вскинула брови (в удивлении перед столь дремучей отсталостью бабушкиной оценки) и лишь только при виде того, как несчастные слушатели вскакивают или просто валятся со своих мест, а иные из них ещё и панически мечутся в поисках выхода из создавшегося положения, до неё, наконец, дошло и в чём дело, и что именно подразумевали инструкторы, предупреждая сотрудниц об их особой уполномоченности.
Таким образом, завершаем мы, нечего и говорить какая (то есть какая всеобщая и безнадёжная) воцарилась на стадионе Суматоха (оказывается, и она явилась сегодня сюда в непреодолимом стремлении делать историю). Все три кумушки, воссоединившись, решили пока не пробираться к выходу, а, заняв более или менее безопасное место, дожидаться восстановления Спокойствия и Порядка; и, пожалуй, вскоре оно так бы и получилось, если бы матушка Свистопляска, чересчур возбуждённая разворачивающимся перед нею видом столь умопомрачительного общественного бесчинства, временами забывая не только об уговоре, но и обо всём на свете, не принималась – и уже во весь голос! – стыдить поддерживающих всеобщие устремления полицейских.»

Мария вошла в кабинет главы учреждения, на двери в который красовалась голубая табличка с золотой надписью готическим стилем "Господь Бог, Собственной Персоной".
Некоторое время они лишь молча глядели друг на друга и пытались справиться с неожиданностью. У Марии поначалу даже слегка закружилась голова от столь резкого возвращения в давно покинутую и родную ей обстановку: хозяин крепости не захотел сменить облака на мягкие и удобные кресла, спины архангелов на письменные столы и своё ослепительное сияние на свет люминесцентных ламп. Впрочем, может быть, как раз это и создавало атмосферу того особого взаимопонимания, при котором,  всё ещё молча глядя друг на друга, думали они уже, по сути дела, об одном и том же, хотя и несколько по-разному.
Мысли Марии сводились, собственно, к следующему довольно бессмысленному вопросу: стоит ли начинать разговор, который заведомо ни к чему не приведет, и не лучше ли сразу уйти и начать действовать собственными силами и по своему разумению, то есть, как Бог даст (хотя Он, конечно же, всё уже дал, а чего не дал и не даст – то вполне понятно, и т.д. и т.п.) – в то время как сам Дающий раздумывал: стоит ли пресекать этот бесполезный разговор ещё до того, как он – вот сейчас уже несомненно – начнётся, и не лучше ли всё же дать бедной женщине выговориться, а затем да снизойдёт от Него в её душу высший свет и покой (– как последнее ни сомнительно, ибо скорбей всё же не миновать, и на это есть все причины, но ведь надо же надеяться и даже верить, ну и что-нибудь ещё такое в том же духе, стиле, манере...). Словом, в обоих случаях, чтобы разговор вообще состоялся, первой неизбежно должна была заговорить Мария, и она, наконец, решилась.
– Господи, – начала она  традиционно, – мне кажется, что сыну Твоему уже нужна отцовская помощь...
И затем она ещё довольно долго и красноречиво говорила об опасностях, угрожающих сыну, немного разве только теряясь от невозмутимой тишины, в которой звучал её голос.
Но Всеблагой в своём величественном молчании был непоколебим, и ей пришлось закончить опять-таки до неприличия избитой фразой "Господи, ответь мне".
Несколько секунд, как бы сосредоточиваясь, Всеблагой продолжал молчать, глядя на кончик своего носа, а затем едва заметно вскинул голову:
– Я... готов ускорить восхождение, – с ударением на "готов" произнёс он. Голос его звучал буднично, по-деловому, – очевидно, он хотел ограничиться одними разумными доводами, причем, по возможности, краткими.
(Забегая, однако, немного вперед, сразу скажем, что дальше увлёкшее старика красноречие его же и самого завело, да в такие дебри, что простому смертному, например, удалось бы оттуда выбраться лишь с клеймом  прегрешения злостнейшей ересью. Подслушавшие разговор несколько совсем ещё молодых ангелов так были поражены, что, недолго думая, раструбили о нём по всему небу – так что даже и черти в аду, кое-что прослышав, шесть дней безудержно веселились, чувствуя в своих рядах небывалый прилив оптимизма и воинственного возбуждения.)
Однако, из разговора Марии с Всеблагим мы уже, кажется, что-то пропустили.
– Что же касается твоих страхов, Мария, – говорил Всеблагой, – то, поверь, Мне не легче. Пусть Я и уверен, что на свете нет ни единого существа, способного вселить в Меня трепет или хотя бы беспокойство, но вся  эта копотня в целом, даже при наличии самых смешных и забавных её проявлений, повергает Меня в ужас!  И это доказывает, – всё более увлекаясь, он уже не просто говорил, но "вещал громоподобно", – это доказывает совершенно обратное тому, что ты сейчас обо Мне думаешь. Нет, Я не презрел человечество и не отмахнулся от него, хотя оно и чадо Мое непутёвое. Я не закрыл глаза на его страдания, Я просто не хочу вмешиваться, хотя и, прекрасно осведомленный о том, что там, внизу, ужасно страдаю.
Немного помолчав, в раздумье, он доверительно наклонился к Марии и проникновенно умерил голос:
– Я… отрекаюсь, – почти зашептал он, – от власти. Может быть, на время, а может быть, и навсегда – время и покажет...
– А сын, – продолжал он, уже выпрямившись, в полный голос, – с сыном, конечно, несколько сложнее. Хотя, в сущности, отнять у него естественное развитие событий значило бы отнять у него самостоятельность, значило бы любвеобильную Мою тиранию. Это, по меньшей мере, не педагогично. К тому же, он ведь сам в экстазе, пусть и сумеречном, но экстазе от всего этого. Отнять у него этот экстаз значило бы сделать его теперь совершенно нищим, опустошённым!..
– Но Ты-то, Ты-то ведь, Господи, я уверена, в силах сделать гораздо больше! – не выдержав, перебила его Мария.
– Похвальна твоя искренняя и безграничная вера в Меня, – размягчённо отвечал Всеблагой, – но опять ты, видимо, думаешь, что Я возгордился.
Тут он подозрительно сощурился и подался вперёд.
– А может быть... ты думаешь... что Я... ленюсь? – как бы с испытывающей расстановкой, но в действительности просто затрудняясь щекотливостью вопроса, произнес вдруг он.
– О, что Ты, Господи! – горячо и благоговейно воскликнула несколько ошеломлённая Мария.
– Значит, возгордился, – тоном бесповоротного решения, заключил Всеблагой.
– Мда-а... – разочарованно протянул он, – не хочешь ты Меня понять, Мария... А ведь Я сказал тебе, что испытываю страх. А страх – это бесспорнейший показатель беспомощности. Какая же тут может быть гордыня?
Мария внутренне уже забеспокоилась. В глаза ей давно бросилось что-то странное в словах и поведении Всеблагого. По отношению к нему она, разумеется, никак не могла разучиться испытывать радение и заботу, пусть уже и решила ни в коем случае не уступать возможной у него логике немощного.
– Твои умные рассуждения, Господи, – начала она как можно мягче, – это всего лишь золотой камзол, царапающий обрывками нитей голое тело...
– А и не скрываю, не скрываю, – неожиданно съёжился и засуетился вдруг Всеблагой, точно понял, что Мария заметила в его поведении какую-то неприличную ему странность.
– Война идё-от... И жертвы бу-удут... И ха-аос... И разру-у-уха... И уже-э царя-ат... – странно, нараспев растягивая слова, забормотал он.
"О, господи, что с Ним?!" – не на шутку уже встревожилась Мария и даже устремилась было к двери, чтобы кого-нибудь тут же позвать (хотя бы даже и, пардон, санитара...), но Всеблагой вдруг порывисто схватил её за руку и притянул к себе.
– Ничего! – тут же отпустив её, бодро выпрямился он, – Просто Я хочу, чтобы ты Меня ещё немного послушала.
И, поглядев куда-то вверх и сурово насупившись, он начал декламировать:

Закат подстриг седые сопки,
И вот у двери на восток
Святая зыбь во мраке топнет,
Благословляя Наш потоп...

– Да Ты ли это, Господи? – совсем уже растерявшись, перекрестила его Мария.
Неловкая пауза, последовавшая за этим восклицанием, заставила Марию побагроветь от стыда. Впервые она переживала муку этого страшного греха – пусть и нечаянного, но всё же вырвавшегося сомнения.
– Да, это Я, – с печальной сухостью отозвался, наконец, Всеблагой, – Собственной Персоной.
А затем, давая понять, что аудиенция затянулась, развалился в облаке и добавил:
– И Мне не в чем перед тобой оправдываться, ты сама знаешь, что логика и рассудок – это ещё не просветление.

"Да, я знаю это", – думала Мария, спускаясь по лестнице между сочувственно и даже несколько виновато  расступавшимися перед нею ангелами. "Что ж, по крайней мере, он уже не будет вмешиваться", – с некоторым даже облегчением додумывала она уже на улице. И, пусть теперешняя необходимость верить лишь в себя и полагаться только на свои силы представлялась ей пока ещё чем-то малознакомым, довольно туманным и, может быть, даже несколько пугающим, всё же она, как будто бы, уже чувствовала в себе некие неведомые ей доселе решимость и уверенность, хотя и, далеко не будучи наивной, вполне осознавала, что, если уж и бог – не Бог, то и она, Мария, уж не та Мария – коль скоро выставленная для поклонения личина божества  внезапно падает, изобличая под собой лишь случай очередного самозванства...

Впрочем, не будем излишне углубляться в проблему искоренения идолопоклонства.
Квартирка, в которой Мария снимала комнату, была совсем неподалеку от Господней резиденции и, может быть, ничем особо примечательным она бы для нас и не оказалась, если бы сама Мария – кроткая и не­прихотливая, ночевавшая когда-то у нищих пастухов Мария – войдя в неё впервые, могла себе представить, как можно жить в таких условиях. Не было ничего удивительного, если кто-нибудь, едва войдя с улицы в прихожую и ещё прислушиваясь к доносящимся снаружи звукам дверной пружины, начинал сразу же давиться невольными приступами рвоты. Ибо в нос ему бросалась страшная вонь такого откровенно неприличного характера, что воображение решительно отказывалось рисовать что-либо, не соответствующее последней степени мерзости. Но, если посетителю, сразу не поверившему себе и не бросившемуся назад, всё же удавалось кое-как, держась за стены, счастливо миновать расстояние от двери с улицы до двери собственно в квартиру – а это было чрезвычайно трудной задачей не только ввиду постоянной кромешной тьмы, но ещё и потому, что пол в этой прихожей, очевидно, питая неприязнь ко всяким посетителям, то и дело норовил ускользнуть из-под ног, для чего ежедневно сам собою обильно смазывался самого определенного состава и совершенно исключавшей силу трения вонючей слизью, – так вот, если посетителю, несмотря даже на указанные трудности, всё же удавался такой требующий колоссальных ловкости и мужества переход, то это совсем ещё не означало, что теперь он преспокойно проникнет в комнаты.

«...В темноте, уже порядочно надышавшись зловония и утомившись борьбой с постоянным скольжением, нащупываешь, наконец, долгожданную ручку двери и дергаешь её с обычной силой на себя. Не тут-то было – хоть бы тоненькая полоска света! Что ж – сильнее. А затем уже со всей имеющейся силой. Результат – тот же. Немного поразмыслив в темноте, толкаешь дверь от себя, а затем бросаешься на неё всем телом, барабаня руками и ногами и даже громко прося отворить. Переводя дух, чувствуешь, что близок к удушью. Естественно, охватывает паника. С истошными воплями бросаешься назад и, в непрерывных, на всём пути падениях, вываливаясь в липкой жиже, практически доползаешь и докатываешься до двери на улицу и обязательно, хотя бы один раз, но толкнёшь её от себя, забыв о том, что она открывается вовнутрь. От этого уже вообще встанут дыбом волосы. Беспомощно ухватишься за ручку двери, пытаясь хотя бы удержаться на ногах, и только тогда она сама, вернее, под действием тяжести повисшего на ней тела, откроется.
Выползая на свет божий, даже не сразу обретёшь способность чувствовать себя счастливым. Наверняка, дико оглянувшись на захлопнувшуюся за тобой дверь, опрометью бросишься прочь – лишь бы как можно быстрее покинуть и, видимо, навсегда это место. И разве только потом, уже на людях...»

Мария, к счастью, в этой ситуации оказалась более удачливой. У дверей с улицы в прихожую она встретила хозяйку и с её помощью, совершенно безвредно для себя преодолев все ужасы подземелья, попала в довольно опрятно содержащуюся квартиру. Старуха, которая, между прочим, была почти глуха, слепа и вообще еле дышала, открыла ей секрет неподатливости двери. Дело в том, что та была снабжена ещё одной, поворачивающейся ручкой, находившейся у противоположного косяка на уровне подбородка взрослого человека. Для такого дряхлого существа, каким была хозяйка, это было солидным преимуществом – можно было поворачивать ручку не усилием одной руки, а тяжестью всего тела. Именно так и приходилось поступать хозяйке, потому что механизм давно заржавел и поддавался туго. Что же касается наличия второй ручки, у другого косяка, за которую обычно и хватались непосвященные, то и здесь дело обстояло очень просто. Дерево двери в старых местах крепления петель совсем сгнило, и кто-то по просьбе старухи прикрепил дверь к косяку другой её стороной, при этом, разумеется, перевернув её. Старая обычная ручка перекочевала, таким образом, на другую, недвижимую сторону двери, утратив при этом свою обычную функцию; но, тем не менее, не была устранена, – может быть, по лени мастера, а может быть, и по указанию самой старухи, которой она, опять же в силу старческой немощи, могла бы пригодиться для того, чтобы, отыскивая в темноте замочную скважину, на всякий случай за неё держаться. Кроме того, хозяйка обратила внимание Марии на то, что пол в прихожей вдоль левой стены устлан досками, образующими вполне пригодную для безопасного движения дорожку. Однако, непосвященный, даже предусмотрительно распахнув настежь дверь, рассчитывая воспользоваться в целях разведки уличным светом, всё равно был бы обречён на неудачу. Потому что видел бы только три уходящие вниз ступени, а остальное всё так же тонуло бы во мраке. Добавлю ещё, что спички в этой прихожей не зажигались, а свечи тут же гасли. Спасти здесь, вероятно, мог бы только электрический свет, а его в этой прихожей, разумеется, никогда не было.
Старуха, давно одинокая, с охотой и за не очень большую плату согласилась сдать Марии одну из двух имевшихся у неё комнат. А Марии некогда было привередничать и искать что-нибудь получше, – приближался день Очередного Пришествия, и надо было ещё успеть записаться на приём к Всеблагому. Кроме того, первым же утром в своё выходившее на восток окно она увидела чистое и ясное восходящее солнце. Надо ли говорить, как это успокаивало и обнадёживало, да и вообще – делало пребывание здесь просто приятным, – тем более что здесь ещё и вечером каждого божьего дня в единственном окне глухой торцовой стены дома напротив она могла видеть чёткое отражение такого же ясного, как и восход, заката, и засыпать с надеждой на то, что светлый тёплый и солнечный день будет для неё и завтра.
Меж тем, была уже середина осени, и воздух нёс с собой особенную чистоту и свежесть.


3

«...Может быть, тебе где-то совершенно безвозмездно пообещали громадную сумму денег? Или, к примеру, полную взаимность (при наличии, конечно же, самого факта существования) идеальной возлюбленной? Или, скажем, гарантированную возможность начать жизнь сначала? Или, может быть, целый мир – мир с самим собой! – тебе пообещали?
Тогда почему же шаг твой вдруг так сильно замедлился, а взгляд потух?
Ведь потух! Стал совсем тупым и растерянным!
Не настигли ли теперь и тебя мои сомнения и вопросы?» –
   
Он остановился у обочины тротуара, по которому только что так самозабвенно шагал, и в праздной рассеянности уставился на грязные и мокрые стволы деревьев. Принимая во внимание наличие довольно сильного ветра, должен предположить, что сейчас ему уже просто холодно. А это значит, что от него, именно стоящего теперь здесь, нам пора отвлечься.

Проснувшись сегодня утром, наш герой сразу вставать не стал, а ещё, наверное, час или два пребывал в дремоте и грёзах, стараясь не нарушать уют и негу, созданные ему за ночь постелью. Все приятные ощущения этой дрёмы казались ему удивительно знакомыми. Он даже точно определил время, когда уже их испытывал. Это было прошлой зимой. Но ведь сейчас же только подходил к концу октябрь... Но тем приятнее в силу своей благословенной несвоевременности был этот покой расплывчатых видений – пусть временами он и прерывался работой сонного рассудка, пытавшегося сформулировать какую-то единую причину этого тихого блаженства.
Наш герой улыбнулся, осенённый догадкой, что блаженство это именно потому его и не оставляет, что исток его остаётся тайной. И как же, наверное, всё ещё мягче и сладостней расположится в ней по своим местам, когда он, наконец, встанет, стряхнет с себя последние остатки своей младенческой слабости и, выглянув в окно, обнаружит, что улица там – везде, где будет способен достать её взгляд – и вправду покрыта выпавшим за ночь первым снегом!
Однако, уже довольно давно – возможно, даже до начала этой, устраивающей ему теперь свой невинный розыгрыш, осени – способность переживать подобные блаженные состояния стала для нашего героя такой исключительной редкостью, что мы (дабы всё-таки выяснить, насколько и в данный момент она для него неслучайна, в поисках предвосхищающих аналогов или наоборот – в доказательство отсутствия таковых) вынуждены теперь прибегнуть к помощи его "дневника". (Итак:)

«И вот, наконец, безрадостные эти места,
где многое из спорного о них настолько, в сущности, уже обыденно и вероятно, что было бы излишней только путаницей и обратным преувеличением сказать о них как о местах какого-то особого нагромождения чудовищных реалий от 4-го евангелия (как будто вследствие уже открытого вмешательства сверхличностных инстанций), тем самым только снова возведя на уровень первостепенной чрезвычайности паническую неизбежность воздаяний одному из наиболее фундаментальных суеверий. Как, впрочем, утешительно и просто было бы считать "места катастрофически отлаженного обесценивания конкретных обстоятельств и примет фактически доступного существования" – "последовательной и обстоятельной в своей неотвратимости утраты ими (этими приметами и обстоятельствами) прежнего и, в сущности, единственного смысла их естественных и органически присущих им отличий" – ведь, если проследить логически, то это означает, в сущности, утрату и самих этих отличий – а ведь если так, то где гарантия, что так уже не вплоть до окончательного их взаимо- или само-исключения и не во имя водворения той беспросветной неделимости и неизменности, в которой истошные человеческие вопли что, когда, где, как всего лишь риторичны, театральны и претенциозны?
Места, где даже образующие суток, даже день и ночь – казалось бы, непримиримые две противоположности извечно борющегося с самим собой единого начала, ревнивые в своих исполненных, казалось бы, непобедимой ясности стремлениях делить промеж себя безостановочный поток событий – сами, тем не менее, уже бессильны здесь перед взыскующим лицом своих высоких обязательств, сами, тем не менее, не в силах вынести в себе и отстоять друг перед другом изначальную незыблемость своих исконных полномочий.
Воистину (ввиду уже достигнутого и ещё грядущих перспектив) – не утешением ли и не радостью... не избавлением ли! – было бы считать эти места всего лишь неким пробным полигоном светопреставления?
Но, видимо, не так уж это и легко – утешиться теорией о вездесущем Божьем промысле... Особенно, наверное, когда подозреваешь, что не слишком-то заслуживаешь благосклонности Спасителя.

Немногое в нашей жизни обладает такой же естественностью и простодушием, какие присущи доверчиво-доброжелательному любопытству к чужеземцам и путешественникам у тех, кто ещё довольно крепко привязан к вотчине нежностью своего возраста. Последним и в голову не придёт сознание необходимости возводить вокруг себя нечто вроде крепостных стен и других оборонительных сооружений, ведь даже самым опытным и предусмотрительным весьма часто приходится мириться с преувеличенно громким топотом тяжёлой обуви иностранцев. Наверно, только самым необщительным и трусливым никогда и никого не приходилось изгонять из своих пределов. Но таких я среди нас не вижу. Вижу только порабощённых или переживших порабощение.
Может быть, кто-то сейчас со мной и не согласиться, но на это я скажу, что подобными проблесками веры в неприступность своей свободы он обязан лишь внимательным заботам тех пришельцев, которые смогли стать ему союзниками. Что говорить! Я ведь и сам исполнен благодарности к тем немногим, кто может дать мне редкую способность забывать тот день, когда встреченные мной на окраине моей территории первые враги и поработители, доведя переговоры со мной до крайнего напряжения, всё же позволили мне уйти, но дали при этом почувствовать,  что моя ещё несовершенная крепость уже на осадном положении.
Они позволили мне уйти... Сколько ещё раз после этого приходилось мне оставлять на поругание свою родину! Говорю это, совершенно не смущаясь высокопарностью слога – я слишком хорошо помню, каким стало лицо моей несчастной Ли..., когда она задумалась о том, что произошло со мной на окраине. Оттуда я тогда проводил к ней её смерть.
Лучше придумать себе конец, чем быть им врасплох захваченным, и в те дни я стал уверять себя в огромной важности почты. Я заставил себя мечтать о таком письме, ради которого можно было бы бегать в почтовое отделение по три раза на день, и основное несчастье как раз состояло бы в том, что близился день его получения, в то время как решающий приступ иноземцев уже угрожал отнять у меня и этот срок. Словом, я хотел внушить себе, что уже давно жду решительной перемены места и образа жизни, и, искусственно разжигая в себе убеждение в своей несуществующей самостоятельности, пытался даже заставить бредить себя разными, по большей части мною же и вымышленными помехами, как будто бы чинимыми мне служащими почтового отделения.
Но даже Лиэ... вряд ли тогда понимала, о чём я думаю. И я всё больше и больше предавал её ради того, чтобы внушить себе, что не чужеземцы, а я её убийца. Я, разумеется, ещё не знал, тогда, что мне придется самому себе отмстить за это: придется, понять, что в лице Лиэт... я добил тогда смертельно раненого самого себя, а чужеземцы не только избежали справедливого возмездия, но даже не встретили никакого сопротивления – я оставил им свои позиции даже без всяких попыток обороняться.
Рано утром, ещё под покровом ночи, я снёс в подвал все дорогие нам вещи и, спрятав их там в самый грязный и тёмный угол, завалил ещё сверху кучей какого-то хлама, только того, казалось, и ожидавшей, что­бы на что-нибудь обрушиться и под собою похоронить. "Они обязательно заметят мой уход, – думал я о чужеземцах, – это подстегнёт их в их намерениях, и в моё отсутствие они завладеют домом". И ещё я подумал о том, что они, вероятно, будут держать военный совет в завоёванной ими обители, будут решать, как разделаться со мной по возвращении. И я твёрдо решил вернуться. В последний раз.
.........................
Мне казалось, что в момент чтения письма, я даже перестану воспринимать окружающее. Мне придётся перечитать его несколько раз, чтобы полностью, наконец, вникнуть в содержание, которое, по-моему, просто обязано было оказаться ошеломляющим. Мне представилось, как я, наконец, оторвал взгляд от строк и внезапно увидел и услышал всё вокруг нестерпимо резко.
Прямо передо мной стоял сам зав. почтовым отделением, и до чего же мерзко и отвратительно вдруг поразил меня его облик! Он смотрел на меня с плохо скрываемой раздраженной неприязнью, с каким-то деятельным, лихорадочно мечущимся презрением. Увидев его таким, я просто взорвался.
Я обругал его на чём свет стоит. Я припомнил ему всё. С моего языка летели такие изощрённые гадости, что я сам диву давался. Зав выглядел очень испуганным. И правильно – такими поношениями я мог бы забить его до смерти.
Пулей вылетев на улицу, я, как говорится, забыл всё на свете. Всё, что помнил, всё, что знал! Мир и я перестали быть друг другу должниками: я растворился в окружающем. Я был каждой его деталью отдельно, я был каждой его деталью одновременно, я был всем, и такой силы впечатлений, наверно, не узнаю больше никогда!
Очередным рикошетом я влетел в дом, оглашая всю округу криками: "Литл! Литл! Ты дома?!" А затем внезапно успокоился, позвал уже тихим голосом и сам затрепетал от наслаждения, его услышав.
А в нашей с Лиэтэл комнате четыре омерзительнейших существа уже, каким-то образом, успели налепить тяжкие комья своих всевозможных испражнений на небесно лёгкие поверхности стен, пола и даже потолка, и от этого они как будто исчезли. Я не видел стен, провалившихся под ними в недостижимые дали, но я видел каждый след от недавно прислонявшейся к ним спины, каждый след от недавно обтершегося об них локтя. Я не видел поверхностей стола и подлокотников у кресел, но я видел каждую жирную пятерню, каждый отпечаток пальца, на них оставленный. И всё это, в своей преувеличенности и чрезмерности вихляясь и дрожа, как студень, тошнотворно кишело, как кишат личинки мух в отхожей яме или разложившемся  трупе.
Сбоку от меня стоял один, передо мной – другой, двое других сидели в креслах. И я не стал медлить.
Я не чувствовал под своими ударами никакого сопротивления – тела разлетались, точно бумажные.
И я недолго ощущал себя демоническим вихрем, потому что уже через пол минуты, всё это беспомощно ползало у моих ног и, пытаясь встать, тяжело заваливалось, поджимая к животу локти и колени. Уходил я, конечно же "с музыкой", хотя и нечаянно опрокинув в прихожей ведро с керосином. И, когда на ходу чиркнул спичкой, больше уже не оглядывался, ведь горел мой дом.
.........................................................
Не было, разумеется, ни зава, ни ругани. Ни восторга, ни упоения. Не было, конечно, и драки
Был великолепный закат, встретивший меня своим многократным отражением в окнах служебных строений.
Едва пробежав строчки письма, я сразу же вник в его смысл и, совершенно не замечая чего-либо особенного в отношении ко мне служащих, вышел на улицу.
Потоптавшись в тупой растерянности перед всё тем же безукоризненно выполненным вечерней зарёй автопортретом-полиптихом, я отправился по адресу на конверте.

– Ты! теряешь! сознание! – вскричал я однажды что было мочи. И, когда удостоверился, что действительно близок к обмороку, продолжал уже тоном менее безапелляционным. Успокойся, – сказал я, – будешь и видеть, и слышать, и двигаться. И пустят тебя в нужник. Не возражай – иди. Ведь нужник от слова нужно, а ты – человек склада практического.
Ну вот, тебе хорошо. Теперь нам обоим необходимо благодарить судьбу за то, что ты так ничего и не понял. Повторяй: за то, что не о чем мне теперь с ослами разговаривать, поскольку сам я –  баран, спасибо.
– За то, что не о чем...

Ничто должно изойти хотя бы ничем, чтобы быть. Поэтому я напишу историю красного человечка, в семи томах. Том 1 "Мухи не могут не становиться слонами", Том 2 "Пока во времени я занимаю лишь место", Том 3 "Сообщите бессмертным, что я умираю", Том 4 "Гдаспоинои", Том 5 "Анкрахках", "Тома 6 и 9".

Солнце греет сильно, не по-зимнему. Люди, в общем-то, всегда хотят тепла. Но, если Земля приблизится к Солнцу, она начнёт на него падать! Ведь я тогда просто сгорю. И, самое главное, сгорю так быстро, что даже не успею понять, действительно ли это вселенская катастрофа или же первый бред овладевшего мной безумия.

Всё будет происходить одновременно: Вселенная – остывать, планеты – ветшать и истощаться, тайны – разгадываться, интересы – падать, апатии – властвовать, люди – вымирать…
Но, поскольку рыба гниёт с головы, опустевшей Вселенной предстоит ещё долгое и тягостное состояние, сродни которому разве только людское чувство душевной опустошённости. Ранее густо населенные её пространства превратятся в единый бесконечный прах, который и осядет ровным  неподвижным слоем на её вконец утомленное сердце. Вокруг останется лишь одна необъятная измождённая пустота. И долгое время пройдёт до того, как прах этот вновь будет развеян очередным неизбежным порывом (этого сердца). И чем только тогда опять не станет этот прах!

Правила игры.
Дело никогда не доводится до конца:
видишь, и достаточно хорошо, чтобы слепило солнце.
Но то, что всё вокруг ещё ярче и чище,
лучше не разглядеть –
дабы не сойти с ума на почве того, что живёшь в раю.

Отныне никакая кромешная тьма не сможет скрыть от меня черной кошки, перебежавшей мне дорогу! То ползком, то бегом, преследуя её по пятам, я ещё ни разу не потерял её из виду. Даже низвергаясь кувырком куда-то вниз – ни на секунду!
Видимо, это особенный удел мой до конца проследить за этим странным феноменом, ибо тьма сгущается, а силуэт животного вопреки всем ожиданиям становится только ещё более отчётливым. Впрочем, я ведь должен был сразу сообразить, что по закону контраста на фоне более тёмного и чёрное будет казаться светлым. Может быть, ещё мгновение и оно вообще станет ослепительно белым. Так что я должен быть наготове, чтобы вовремя закрыть глаза, а то ещё и...
Какое ослепительное, вероятно, сияние исходит сейчас от меня самого!

Вопросы, настолько трудные, что никто не в силах на них ответить, постоянно и настойчиво задаются самому себе. Что это, если не симптом предрасположенности к заболеванию шизофренией?

Само собой, Геродот и не мог поверить финикийским мореходам. Ведь он НЕ ЗНАЛ и НЕ МОГ знать, что не только все 7, признанных греками, чудес света, но и все остальные чудеса известного и неизвестного им мира расположены на поверхности самого главного, нерукотворного, «чуда», причём оказавшегося вполне доступным и древнему разумению, каковое и постигло его, пусть только частично и несколько позже скептически здравого «отца истории», но и не настолько рано, чтобы чудо это перестало бы сколько-нибудь удивлять и нас. В самом деле, от такого простого (но на какой из наших взглядов?) явления, как шарообразность Земли («элементарная» идея глобуса!) зависит, так сказать, зеркальная эстафета между севером и югом на предмет движения Солнца, которое для наблюдателя, пересекающего экватор, начинает перемещаться вспять: и северный день как бы отражается в южном, а ночь, таким образом, наподобие его (этого зеркала) протяжённой во времени и пространстве грани, может быть, воспринята или истолкована как нечто вроде подлинного для обоих полюсов зазеркалья, где даже и свет-то – это лишь отражение, солнечный зайчик от Луны. Что ж, по крайней мере, в детстве – захваченные поэзией доморощенных представлений – мы способны всё ещё игнорировать ту игру рефлексов или эстафету «чудес» и уже в бесконечность, что началась для ИДЕЙ, к примеру, с Джордано Бруно. В конце концов, каждому всякий раз предстоит самому решать – стареет он или омолаживается.

Опять виделся с красным человечком на углу одного из соседних с моим домов. Он вёл себя по отношению ко мне как могущественный покровитель. И я такому покровителю готов довериться.

Торжественно: То, что нас с тобой соединит, соединяя, не станет менее недоступным!
И некоторое время спустя: Общий язык на первое время мы с ней нашли. Но – быть сексуальным полиглотом, увы...

Мне нельзя долго со свиньями – я рискую стать мясником.

Вот уже целый месяц Дж.О'Конда ходит к местному стоматологу и один за другим вставляет себе золотые зубы.
Перестала удовлетворять собственная стоимость?
Тех пяти миллиардов, что когда-то начислили ей знатоки, стало едва хватать на мелкие расходы.

Во времени, которое не укладывается в пространстве, которое не укладывается в голове, которая не укладывается на подушку, которая отнюдь уже не является чем-то элементарным для всякого жизненного уклада, сущее давно уже стало лишь многократным собственным отпечатком, который оно и должно лишь само на себя накладывать. Мир пропадает там, где пытается уместиться. Он постоянно ищет себя. Чтобы себя же опять самому и заполнить. И тщетно. Той ненасытной дырой проглатываются даже числа – этот единственный стойкий допинг воображения! Кто не может им обойтись, тот тесен, как спора!
Впрочем, он может развеяться новыми впечатлениями. А где взять их тому, кто сам уподобился некоему сквозняку, неизвестно откуда возникшему на главном перекрёстке мирового безветрия? Что там теперь сталось с миром? Попробуй прикинь своей жалкой горсткой льда и пепла.
Р.S. Рекомендую жить в режиме глубокого космоса.

Вероятно, когда я родился, мой отец сначала развёл руками, а затем какой-то из них махнул на меня.

Пожалуй, я мог бы и озаглавить свой рассказ. Чем-нибудь вроде "Сумасшествие головы пр-ра Доуэля".
Здесь мне можно было бы задать один каверзнейший вопрос: разве голова может ходить?
Зря стараетесь, почтеннейший! – отвечу я, ибо я только мог бы взять такое заглавие, но этого не сделаю.
Вот ведь трус! – раздраженно скажет тот про меня, и тогда я снисходительно растолкую ему, что не озаглавил так свой рассказ не потому, что мне нечего на его вопрос ответить, а потому, что собираюсь говорить о голове собственной. А отвечать ему на его дурацкий вопрос я заставил бы саму Доуэлеву голову, и примерно так:
– Ходить меня, научил мой русский коллега Колобок – тоже весьма большой, умник, не сумевший обмануть Лису только по своей юношеской неопытности.

Итак, начну я своё повествование с того момента, когда почти неуловимое стечение некоторых моих мыслей и чувств в одно русло вывело меня в море моей памяти. Я вспоминал, как ранее многие усилия моего... интеллекта (не лишенного, впрочем, определённой посторонней помощи) были направлены мной на то, чтобы создать на границе его непосредственного соседства с безумием, так сказать, надёжное жилище. А ныне я со страх...хом подозреваю о существовании в этом моём "пылком юношеском стремлении" некоей неодолимой инерции... тем более, пожалуй, неодолимой, что присуща она стремлению к... как я сказал, границе, но на самом деле полная её неощутимость совершенно лишает её права так называться! Так вот, ныне я со страхом подозреваю о существовании инерции, которая неминуемо должна занести меня (или уже занесла) гораздо дальше того места, где мне хотелось бы остановиться. Одно состояние моей псих... моей Психики постоянно способствует этому страху. Состояние это характеризуется неверием в реальность. В реальность всего. То есть как вокруг, так и внутри меня, по обе его стороны... Однако почему я перечислял бы в этом бесконечном ряду под названием "реальность" даже мои мысли и чувства и даже самые неясные и сумбурные среди них и даже полное безмыслие и бесчувствие? А потому, что с некоторых пор даже эти эфемерные сущности имеют не меньшую активность воздействия на меня, чем то, о действительной реальности чего я ещё способен вспоминать! Любой возникший перед моим "мысленным взором" образ, любой обрывок мысли перед ним – это такой же полноценный камешек мозаики, развернутой для моего восприятия, как и все остальные, по обе его стороны... Больше сказать, принимая во внимание, что "мысли мои и чувства", и даже те, что уже в свою очередь всего лишь вызнаны другими моими "мыслями и чувствами", в силу своей назойливости, в силу, я бы даже сказал, своей чрезмерной субстанциозности, не могут даже именоваться моими, поскольку воспринимаются мной как...

Воистину, некий Лис уже блестит на меня из темноты глазами и глотает слюну.
Кто Он, этот всемогущий властелин моего покоя? Изнуряющий ураган Его горячего дыхания – кто его сможет вынести? Ненасытный гигантский вихрь, в котором, как песчинки, теряются даже скалы! преткновения.
Пропустить его весь через себя – чтобы только осели хотя бы два слова: МНЕ ПЛОХО.
Может быть, кто-нибудь их услышит, и подумает, что чем-то поможет.
Эй, – скажет он для начала, – эй, что ты? Так не бывает.
Ах НЕ БЫВАЕТ?!
А у меня – БЫВАЕТ!?
Так  А -А -А же!  А -А -А !  А -А -А -А -А -А -А -А -А -А -А -А -А -А -А -А -А -А -А –

Итак, я взял себе за привычку: именно в Его присутствии переходить дорогу перед машиной, идущей даже на достаточно большой скорости. И до сих пор все они, страшно, из последних своих, далеко уже и не лошадиных сил, скрежеща тормозами, передо мной останавливались. А я шёл к моему Красному Человечку, не обращая на них никакого внимания. Между нами, несомненно, есть некое тайное взаимопроникновение. И я теперь совершенно уверен в несокрушимой силе Красных Человечков и знаю, что эти круглые окна в Их домах горят для меня не зря.»*
*Дело в том, что одним из самых пылких увлечений нашего героя стали в последнее время дорожные знаки. Больше всего ему, конечно же, нравились запрещающие, а особенно – красные светофоры. (Впрочем, должен признаться, мне они тоже нравятся.)


Она сидела на земле и в полуобморочной отрешённости помешанной прикладывала к своему пылающему лбу и щекам комья слякоти. Они быстро таяли, и, тоненькими струйками воды сбегая вниз, оставляли на её лице и груди грязные потеки. Судя по вяло-равнодушной небрежности, с какой это ею делалось, облегчения от них было мало. Однако всё ещё за этим занятием и застал её наш герой, возвращаясь домой с наступлением вечера.
Убедившись, что она совершенно невменяема, он осторожно поднял её на руки, немного помедлил, высматривая места, где меньше грязи и не слишком скользко, и, по извилистой кривой преодолев расстояние до дому, а в нём крутую узкую лестницу, довольно легко и благополучно перенёс к себе. Уложив её там на стоявший посреди комнаты одинокий диван и накрыв ей лоб наскоро смоченным полотенцем, он отыскал успокоительное, размешал в подслащённой воде и, несколько придирчивей обыкновенного проверив на вкус, попытался влить ей его в горло.
Мария не пролежала и пяти минут. Отбросив высохшее полотенце, она медленно села, с напряженным недоумением огляделась, одновременно нащупывая и отодвигая ногой осколки только что разбитого ею стакана, а затем, нечленораздельно промычав что-то угрожающее, ринулась к окну. Повалившись возле него вместе с перехватившим её нашим героем, она стала бешено отбиваться, пытаясь вывернуться и встать. Наш герой поймал её за запястье, осторожно отстранился и так, держа за руку, позволил подняться на ноги, приблизиться к окну и даже взлезть на подоконник. Некоторое время, прижавшись лицом к стеклу, Мария пристально вглядывалась в даль, открывавшуюся за окном, а затем вдруг резко повернулась к нашему герою, с силой упёршись в него ногой, вырвала руку и тут же высадила стекло. Но выпрыгнуть не успела – наш герой поймал её, хотя и почти уже за окном, порезав при этом себе осколками стекла локти. Он вволок её обратно в комнату. Она отчаянно сопротивлялась, сначала цепляясь руками за раму и подоконник, затем, когда была от них оторвана, немилосердно, хоть и неумело, колотя куда попало нашего героя, однако всё же не царапалась и не кусалась, словно эти, составлявшие предмет особенной тревоги нашего героя, средства были ей неведомы или воспользоваться ими как-то не пришло ей в голову.
В середине комнаты их борьба прервалась, и в тишине лишь слышалось тяжёлое и частое её дыхание в соседстве с тщательно удерживаемым его. Глядя на нашего героя совершенно одичавшими глазами, Мария, наконец, набрала полные легкие воздуха, и натруженное пространство комнаты огласилось душераздирающими криками. "Мне же надо лететь! Скорей! К нему! На помощь!" – в последнем приступе яростного неистовства выкрикнула она и, когда наш герой, сам уже вконец обессилев, почти бросил её обратно на диван, совершенно измученная, сразу же вся обмякла и беззвучно заплакала.
К дому на замедленной скорости подкатила, видимо, вызванная для Марии кем-то ранее "скорая". И, широко развернувшись, так же неторопливо уехала, никого, в ней нуждавшегося, в снегу не приметив.
Наш герой снова попытался заставить Марию выпить снотворное, и теперь это удалось ему без особого труда. Несколько минут пролежав без всякого движения, даже, казалось, не дыша, она с большими усилиями встала, приняла из его рук вновь намоченное полотенце, обвязала вокруг головы и, тяжело переводя дух и сильно шатаясь, снова подошла к окну. Упёршись дрожащими от слабости руками в подоконник, она некоторое время сосредоточенно оглядывала двор, вероятно силясь выяснить, где находится, пока вдруг недалеко внизу, в противоположном старом запущенном доме, не обнаружила своё окно. Несколько секунд она смотрела на него, не отрываясь, затем перевесилась через подоконник и, убедившись, что глядит именно из того "единственного окна в глухой торцовой стене дома напротив", робко подняла голову и долгим жаждущим взглядом впилась в даль.
Цвет заходящего солнца, ещё совсем недавно ярко-багровый, точно горячечный, был теперь тусклым и умирающим. Сверху давило свинцово-серое небо. Такого же цвета расстилалась под ним неподвижная гладь моря. Твёрдая и промозглая мгла их обоих уже почти сливалась воедино. Горизонт был виден только там, где упавшее за него солнце оставило маленькое чахло-розовое облачко своего последнего дыхания...
Наш герой стоял рядом с Марией и мрачно глядел на грязно-белую кромку берега.
Через четверть часа он опять уложил её на диван, накрыл сверху ворохом одеял и одежды, а через несколько минут улёгся и сам на брошенный между диваном и окном старый матрас. Поворочавшись на нём некоторое время, он встал, вытащил из скрипучего шкафа подушку и, бросив её на свою постель, прислушался. Убедившись, что Мария, по всей вероятности, крепко спит, он лёг.
(Но ему так и не удалось в эту ночь уснуть. В постепенно сгустившейся темноте сновиденье Марии предстало ему с такой мукой подробности и отчётливости, что нелепо было надеяться даже на самое скромное поползновение сна.)


Снилось ей, будто бы всю ночь стоит она возле окна, глядя на море, всматриваясь в него в неустанном и напряженном оцепенении ожидания. Под утро и точно – унылая и мрачная послезакатная картина оживилась маленьким, но сильным красным огоньком на месте слабого зарева. Мария сразу же сосредоточила на нём всё своё внимание. "Восход? На западе?" – пыталась разгадать она значение неведомого огонька. Но прошло ещё немного времени, и, кроме того, что огонёк рос, она заметила, что он отнюдь не оформлялся в закруглённый край предполагаемого там светила. К тому же, красный этот огонёк успел уже слегка сместиться вниз от горизонта и стать насыщеннее. Несомненно, он двигался по поверхности моря в её, Марии, сторону.
Всё это её, конечно же, в немалой степени встревожило и озадачило, однако, почти сразу же отбросив всякие предположения, она лишь ещё напряженнее и внимательнее стала следить за приближением огонька, ожидая лишь мгновения, когда всё разъяснится само собой, и ничего уже наперёд не загадывая.
И вскоре она достаточно ясно увидела, что прямо по поверхности моря, точно оно и в самом деле было огромным количеством застывшего в колоссальной форме свинца, двигалась группа, по-видимому, молодых людей, которые будто бы и несли впереди себя какой-то источник красного света...
Снилось ей как неуловимо быстро, точно в последней и судорожно нетерпеливой надежде истаяв, полетела она к ним... и как почти тотчас остановилась, увидев, что красный огонёк – это человечек, уверено вышагивающий впереди немногочисленной группы действительно молодых людей, о чём-то оживленно, но какими-то тревожными, сдавленными голосами между собой разговаривающих...
Увидев Марию, все они сразу же смолкли и тоже остановились, а красный человечек, выйдя немного вперёд, замер по стойке смирно.
Но Мария как будто уже узнала в одном из них сына, а он, словно подтверждая это, отделился от спутников и двинулся к ней...
Тщетно борясь с каким-то смутным предчувствием, она настороженно следила за его приближением, и вот – не дойдя до неё немногих шагов, он оглянулся и, словно его что-то удерживало, остановился.
Тем временем остальные во главе с красным человечком уже как-то ловко, подобно малому воинскому подразделению, перестроились и зашагали совсем в другую сторону.
Это Марию потрясло. Теперь уже окончательно овладевший ею страх разом вытеснил всё, дотоле ему мешавшее.
– А почему уходят твои товарищи? – еле слышно, даже и не пытаясь уже с собой совладать, прошептала она, – Ты уйдёшь вместе с ними?!

– С п а т ь! С п а т ь! С п а т ь! – закричал наш герой тогда, пряча голову под подушку.
– Пусть я и не листал календаря... не вычислял по нему даты этого послания... Но даже если бы я знал, что это будет... Даже если бы я знал заранее... Ну разве мог я... В силах был ли я хоть как-то помешать этому!..
Из-под подушки показалось его заплаканное лицо – по-детски непоправимо залитое горючими и безутешными слезами лицо, в сущности, действительно ребёнка.
– Да, Мария, да – уговаривало оно потерянно и беспомощно, – Все мы... все, как один... идём по одной и той же... нами же проторенной дорожке...
– Спать, Мария, спать, – умоляюще дрожал его голос, – Не то я подумаю... подумаю, что всё это со мной – на самом деле...


***

В сущности, конец всего этого наступил уже давно. И я... И мы, наверное, давно уже могли бы и, видимо, даже должны были тоже закончить...
Но – поскольку всё же не любой дневник, возможно, сократить, ка­кой-то можно только дополнить – :

«Посвящается всё это вам, несчастные.
Вам, чья душа подпрыгнула, как взлетела,
и приземлилась, точно упала...
О, конечно же, кому как не вам лучше всех знать,
отчего погребальный обряд испокон веков предстает для нас
зрелищем едва ли не самым значительным!
Но сейчас, на закате солнца,
когда разговор наш становится всё более меланхоличным,
а мысли – всё более тонкими и бесплотными,
когда они всё более и более становятся похожими
на риторические вопросы...
А картина упадка ничем иным как самой Природой
сотворена столь определённо величественной и великолепной...
Так что мы давно уже лишь покорные слушатели
Её запредельной проповеди...
 Ах, зачем уже сейчас так строго хранить гробовое молчание,
когда впереди ещё, может быть, целая ночь
мучительного смятения и сомнений!

Кто-то назвал жизнь голубой и солнечной,
кто-то назвал её счастьем.
Может быть, поэтому она и не кончается,
а он всё думает о чередовании дней и ночей
как о праздничной иллюминации...
Он, наверное, действительно разумен.
Разумен настолько, что пытается нормировать
полёты собственной фантазии...
А кто-то ещё в это же время думает,
что посредством обоих их появления
сознание обрела Вселенная.

И всё-таки дело здесь даже не в том,
что нам теперь так и тащиться по этой анфиладе... несовершенств:
Закат вчерашний... Закат сегодняшний...
– они действительно похожи друг на друга, как две капли воды...
Хотя и говорят, будто погода переменчива...
Нет, самое, пожалуй, всё же главное,
что у нас ещё иногда говорят об этом как о...
неизбежном бессмертии...

1984