Старая песня о войне

Наталья Викторовна Лясковская
Памяти бабушки моей,
 Анастасии Кирилловны Лукьяновой,
в замужестве Ревенко

«Ой, бедная избушка стояла край села,
а в той худой избушке — там вдовушка жила», —
так бабушка мне пела, январская метель
за окнами кипела…
Тверда была постель:
между стеной и печкой настил из горбыля,
под ним — тайник в дощечках, под тайником — земля
тихонечко дышала, пригревшись  до весны
под тёплым одеялом снежнейшей белизны.
А наше-то — отброски, пестрядинка,  лоскут,
их с каждой смены сёстры под кофтой волокут
и складно так сшивают в цветное полотно,
что и во тьме играет да радует оно;
та, что помладше — Валя, родившая меня,
та, что постарше — Надя, крестившая меня.
 «Шли мимо два товарища, просились ночевать:
Пусти, пусти, хозяюшка, хоть ночку переспать!»
И к нам стучались, было, но всем одно в ответ
Кирилловна рубила: мол, в хате места нет,
и уходила плакать, хлестнув скобой, в  чулан...
Дед мой родной Иаков и неродной Степан
с двух карточек взирали, жалеючи её,
на горькие печали, на вдовье житиё...
«Простите меня, люди, я с поля  поздно шла,
я печку не топила, гостей я не ждала…»
Да, помню это поле.
На тысячи гектар
кладбище бабьей доли, болото да угар
работы агрегатной меж буряковых гряд,
безжалостный, бесплатный, затрудодневный ад!
Ещё ж своё хозяйство: чтоб прокормить детей,
скачи, Настасья, зайцем, трудись, не ешь, не пей,
паши, от боли  воя, тяни, небога, гуж!
Своих-то только двое, приёмных — девять душ.
Но без разбору масти, Господь свидетель тут —
всех выходила  Настя, все мамою зовут.
«Не хлопочи, хозяюшка, спасибо за приём,
мы ночку поночуем, а поутру уйдём!»
Поцеловав в затылок, гребла меня тесней
к себе…
Хоть печь остыла, мне жарко было с ней,
ладони, словно тёрки, шершавы и грубы —
не разглядишь под коркой извилины судьбы.
«А где же муж и дети, где близкие твои?
Ведь тяжко жить на свете без ласки да любви!»
Всё было — да и сплыло…
Один её любил,
другого полюбила сама, хоть пил да бил.
Она девчонкой-крохой до нашего села
из Оренбурга пёхом с семьёй своей дошла.
Росточком невелика,  сухая как чехонь,
и не царевна ликом, да словно в ней огонь,
горючей керосину лукьяновская прыть —
как Ревенкову сыну такую не любить?!
Уж он лелеял жинку,  потворствовал  ей так,
парадные ботинки пошил, он был мастак:
на крашеных подборах, старинных крепежах,
 в китайках да узорах — иди, пляши, душа!
«Ой, в сорок первом годе, как началась война,
я мужа проводила, сыночка отдала», —
так выпевала горько, что вьюга, как вдова,
ломилась в ставень створки,
крича печаль-слова…
А дед-то мой Иаков  с войны вернулся всё ж.
С  одним отличным знаком — всадил сапёрный нож
фашист ему под печень молоденький, смеясь.
Прикрыться было нечем — вдохнул и рухнул в грязь…
«Мне в госпитале тужно», —  и через месяц он,
кривой, худой, недужный,  догнал свой батальон.
От Бохумилиц глинных на чешском бережку   
до самого Берлина дошёл с дырой в боку!
Ни орденов, ни прочих… 
Я как-то не спала —
и вдруг в архивах ночью медаль его нашла
простую:
«За отвагу».
 На сайте Подвиг.ру.
И с этой вот бумагой за пазухой помру…
Обычный пехотинец не знал, что он герой.
Такой вот украинец был дед Иаков мой.
Да хрен бы на всё это!
Но фриц его убил:
дед прожил только лето — рак печени сгубил.
Хоть  бабушка с развесу  корову продала,
к профессору в Одессу супруга отвезла,
но врач лишь сгорбил спину, в приёмный выйдя зал,
и даже «цеппелины» трофейные  не взял.
«Они наутро встали, в светёлочку зашли,
подарки доставали,  с поклоном ей несли…»
Ох, нынче с горькой силой кляну себя, кляну —
что ж я не задарила тебя за ту войну,
добром не закидала! 
Прости меня, молю…
И говорила мало, как я тебя люблю.
На память не спросила твой плюшевый жакет,
который ты носила не знамо сколько лет,
из чёрных штор советских, с подкладкой голубой,
он счастьем моим детским пропах насквозь —
тобой…
«Она на них взглянула и вдруг всё поняла:
родные к ней вернулись, кого давно ждала!»
И я ждала — вот этой ликующей строки:
у нашего порога стояли мужики,
мужья, отцы и братья, деды и сыновья —
как Родина, как мати, всех обнимала я:
 «Так обними же, женушка, ты мужа своего,
прижми к груди ты, матушка, сыночка родного!»
Их невозможным счастьем охваченные,
мы
дышали тихо, часто
в тепле домашней тьмы...
Мир замирал посконный.
Лишь в тайнике порой
меж банок с самогоном  шумел мышиный рой,
вертелся, грыз орехи,  вершил дела свои...
А глубоко под стрехой шуршали воробьи.