Исчезнувший в СССР. Часть 5

Олег Краснощёков
Дорога.

    Смеркается.
    В середине июня уволенный в запас с военной службы, счастливый и голодный, свободный и нищий я возвращаюсь домой. Голова моя битком набита поэзией и фантастическими планами на будущее. В дорожном чемоданчике теснятся трехтомник Лихачева, том писем Пушкина и с полдюжины блокнотов, испещренных пляшущим тараканьим почерком. Передо мной расстилается длинная скатерть железной дороги, и я с упоением демобилизованного представил, как легко буду катиться по ней, изредка тормозя на складках полустанков только для того, чтобы открыть новую клейкую на ощупь бутылку дешевого портвейна. В его сладкой горечи станет приятнее ощущать неотразимое и не отвратительное приближение конца пути, где в темном тупике станции назначения пьяно заморгают предупредительные глазки семафоров.
    Если бы я хотел сочинить нечто прибыльное, то умнее всего мне было бы возвращать своего героя с какой-нибудь войны. Это сейчас признак хорошего тона – «человек с прошлым». А еще лучше, если его «прошлое» темно и сомнительно. Уже вошло в привычку возвращать с войн разочарованных благородных головорезов с романтической, убийственной для слабого пола, грустью в потухшем взгляде. Возвращать и тут же, пока не опомнился, окунать его в кипяток русской действительности, где герой, побарахтавшись какое-то время, как некогда барахтался хозяин Конька-Горбунка, превратится, наконец, в «крутого». А, принимая во внимание его «прошлое», то в образцового «крутого». Достижение же сочинителем пресловутой «правды жизни» с таким героем станет не только делом техники, но и своего рода удовольствием. Эта изюминка, застрявшая в зубах сюжета, легко превращается в палку в колесах наших планов. Да, действительно, я возвращаюсь со скучной военной службы домой в состоянии безотчетного ликования в том самом году, когда страна еще продолжала греть задницу и руки на раскаленной афганской сковороде. У меня имелись все основания предполагать, что ее жизнь не обойдет меня стороной. Но, к сожалению или к счастью, все обернулось иначе: два года с хвостиком, доходя временами от скуки до дурноты, я кое-как проваландался в глубоком дремучем тылу. В последний раз линию фронта в этой глуши рисовали дрекольем на песчаных плесах удельные русские князья времен Ивана Третьего и раньше, обороняясь от беспорядочных набегов и регулярных нашествий восточных кочевников. Мне не довелось не только понюхать пороха, но и просто как следует подержаться за автомат. Это обстоятельство трогало меня до самой глубокой – глубже Марианской – впадины моей души. В ней давно уже мирно почили отроческие полубредовые отголоски героического эпоса. И потому оставалось ощущение досады обворованного простофили. Пока я кусал себе локти, за забором воинской части происходили события, манившие властно и дразнившие искусно.
    Когда же срок вынужденного заточения в «комнатах без обоев» истек, неизжитое отрочество ясно дало о себе знать. Я искренне жалел, что с моим прозрачным прошлым и призрачным будущим меня не впустят ни в один модный сюжет. Судьба благородного героя мне не только не грозила, но даже и  не искала меня. Что ж, придется уповать на провидение и топать дальше как придётся.

Когда за моей спиной ржаво скрипнули (как при прощании Пушкина с Пущиным в Михайловском) ворота КПП,  солнце уже палило по-отечески свысока.
   
   
Я сижу в пустом кафельном зале железнодорожного вокзала и жду проходящего ночного поезда до Москвы. От долгого скучного и, кажущегося безнадежным, сидения затекла спина. Время от времени я поднимаюсь с деревянного кресла размяться, подойти к вееру расписания, к вокзальному буфету выпить стаканчик «Куваки» – минеральной воды, в изобилии которой, кажется, по самые маковки воображаемых церквей утонул придорожный городишко: скромный, провинциальный до мозга костей, с названием, от частого употребления в большом географическом атласе ставшим нарицательным.
Городок гордился своими достопримечательностями так истово, как только может гордиться значками и побрякушками не воевавший солдат, любовно насаживающий их на зеленый хлопок парадной формы, походя при этом на садовника, угвоздившего клумбу черт знает чем без разбору.
Городок был привычно доволен тем, что в нескольких верстах отсюда когда-то жил великий русский поэт, гостя у своей бабки, что за лесом бьют минеральные ключи, прибавляя к литературной славе места особенный целебный привкус. Где-то неподалеку пыхтит, пузырясь, старинный стекольный заводик, превращая песчаники округи в стеклотару. Но самые волнительные сердцам аборигенов примечательности зияли в черте городка и согревали их души подобно субботнему банному пару, клубящемуся по выходным дням над крышами шумных дворов вперемешку с дымом раскаленных каменок и праздничным смрадом кустарных самогонных аппаратов. Так или иначе, но все они странным образом были связаны с дорогой, ездой, с перемещением в пространстве. Первая из них – огромная эстакада. Воткнутая в проселочные дороги, она поражала очевидцев своим столичным размахом и бесцеремонным цинизмом, с каким потеснила она и расколола замшелое сонное пространство одноэтажных строений, в самом страшном сне не видевших подобного варварства.

Высокая, как колокольня, башня железнодорожного вокзала довершала умопомрачительные впечатления очевидца. Они становились неизгладимыми, запоминающимися, как последняя фраза позавчерашнего разговора, так как вокзал – последнее впечатление, которое уносил с собою изумленный и изнуренный местными контрастами путешественник, навсегда покидая городок. А если случай или прихоть когда-нибудь и сведут его с похожим местечком, носящим нарицательное имя, то память моментально воскресит сюрреалистические образы, виденные уже однажды, и путешественнику станет легче от мысли, что даже в самой невидимой точке на карте ему будет сложно потеряться.
По выходным дням на улицах городка появлялся воинский патруль, вызывавший в стороннем  наблюдателе (при избыточности фантазии  последнего) несносную, но навязчивую параллель с влюбленной парочкой. Как и они, патруль старался оставаться незаметным и гомосексуальным. Эти странные часовые ревностно оберегали нашу невинность от сладчайшего греха мимолетной измены армии с гражданской жизнью. Случалось, патруль оказывался в положении, когда детективное чувство, блуждавшее почти сутки в его драконьих головах, находило-таки свое удовлетворение в оргазме поимки, и патрульное счастье, вяло вальсирующее по пунктам устава караульной службы, больше уже не казалось ему призрачным и химеричным.

При скудости и однообразии гарнизонной жизни не изменить армии было нельзя. И ей изменяли все, кто ещё был способен изменять. Изменяли, отлучаясь по выходным в самоволки; изменяли, забываясь на короткое время в водке, в бане; изменяли в шершавых суетливых объятиях провинциальных «ночных бабочек», после которых опять-таки пускались во все тяжкие измены, с жадностью набрасываясь на полу домашнюю бурду, неумело приготовленную дивой с белыми руками и грязными ногтями, четверть часа назад вертевшими членом любовника в немытом стакане своей промежности. Застоявшаяся, пробромированная насквозь юность, брала своё кусками, вырывала призраки наслаждений из цепких лап повседневного убожества, как могла и сколько успевала, форсируя без оглядки Днепры и Одеры отроческой невинности и застенчивости.
Думали об измене, как о способе вернуть исчезнувшую доармейскую жизнь, не подозревая о том, что сжигали изменой все оставшиеся в прошлое мосты.


Июнь 1988.