Имя

Энн-Джейн
Помню ее глаза, - необыкновенные, одновременно извиняющиеся и извиняющие. Глаза эти словно великодушно прощают роду человеческому его недостатки и в тоже время заискивающе просят забыть о несовершенствах их хозяйки.
Глаза - то, что я запомнил о ней лучше всего. В самом деле, какой она была? Кажется, невысокая, чуть полнее, чем следовало бы. Пушистые волосы и капризное, но симпатичное и словно слегка улыбающееся лицо, - лицо ребенка, не собирающегося взрослеть. Она, не помнящая никогда ничего, сама осталась в памяти тенью, отзвуком смеха и выражением глаз. 
Она в самом деле была невероятно рассеянна. Мы впервые встретились с ней поздней весной. Когда я подошел к ней в первый раз (и я, и она были у кого-то в гостях), она обернулась ко мне, и ее глаза стали виноватыми и растерянными: она подозревала, что мы уже виделись, но не могла меня вспомнить. Я пришел к ней на помощь, представившись и мимоходом обронив, что вижу ее впервые. Она тут же успокоилась, и ее глаза приобрели столь знакомое мне выражение теплоты и готовности простить недостатки собеседника. Как много я пишу о ее глазах!.. Они  выражали ее душу, в то время как лицо оставалось вежливо-спокойным, полусонным. Да, она относилась к жизни так, будто она дремлет и все, что происходит вокруг нее, - весь этот круговорот событий, - сон, яркий, красочный, но не требующий ее участия и не имеющий к ней никакого отношения. Она скользила по жизни плавно, неспешно, иногда заинтересовываясь, иногда теряя интерес, но никогда не пытаясь повлиять на происходящее. Так она и к себе относилась, - не без гордости, но все так же равнодушно, всегда с легким удивлением воспринимая похвалы своей красоте и вкусу. Притом не то чтобы она была так уж красива. Вовсе нет.
Платья ее, всегда безукоризненные, она подбирала так, наугад, но угадывая безошибочно; в случае же редких промахов рядом была армия тетушек и сестер, готовых в любой момент дать тысячу разных советов, которым она одинаково спокойно следовала и не следовала.
Помню ее улыбку. Ее пухлые по-детски губы, казалось, единственные выражали работу ее ума и души. Они находились в непрестанном изменении, как поверхность воды под ветерком, и одно выражение сменялось другим, чтобы через минуту исчезнуть подобно предшественнику. Вот они смущенно улыбнулись, но тут же испуганно сжались; через секунду эти милые губки уже хохочут, но стоит набежать тучке - и они приподнимаются скорбным изгибом.
Все это время ни единого чувства не отражалось на ее нежном лице. Но все черты ее наполнял какой-то невероятный, теплый свет, какой-то оттенок участия и заботы ко всему. Помню, что, когда она только подходила к вам, ее лицо озаряло мягкое свечение, и оживление вспыхивало на секунду в ее благодушно-сонных глазах. Этот свет, который уже потом не могли забыть никто из тех, кто видел его, - этот свет да незримая, но ясная готовность улыбнуться, видимая в ее лице, и были вся ее красота.
Помню ее смех, не звонкий и не мелодичный, а какой-то легкий и рассеянный. Смеялась она не оттого, что было смешно, не оттого, что надо было угодить собеседнику, а просто так, оттого, что надо же когда-нибудь да смеяться. Помню ее полные белые руки с тонкими запястьями и какими-то беспомощными, детскими кистями. 
Помню, как она любила меня, - точно так же, как и жила: рассеянно, тепло и сонно. Она охотно шла гулять, покорно любовалась луной и вдыхала запах сирени, слегка морща брови. Но все время она думала о другом, о чем-то гораздо более важном, чем мои признания и ветки сирени. Ее мечтательно-рассеянные глаза смотрели на меня с участием, а мысли были где-то далеко; где - она и сама не сказала бы. Она не спорила, охотно соглашаясь со всем, что ей скажут, не заходила за границы доверенности, за которыми начинается близость, и поцеловала меня только раз: уступая уговорам, коснулась моей щеки теплыми губами - легко, как сестра целует брата. Мы не были женаты, но таковы уж дачные романы: в летнюю пору прощаются многие прегрешения.
Она не позволяла никому разрушить свой уютный мир полусна и покоя. Она не сердилась ни на кого и никого не хвалила, а все так же плыла по жизни царственно и неторопливо, не глядя на других и предоставляя каждому думать так, как он пожелает.
Помню, как на мои слова о скором отъезде - любой летний роман прерывается с первыми сентябрьскими дождями - она улыбнулась мне одними глазами, и извиняясь и извиняя, и сказала:
- Ну что ж, видно, я вам разонравилась... Прощайте, Андрей Иванович.
- Помилуйте, - воскликнул я, - вы не можете разонравиться никому из тех, кто хоть раз вас видел, кто...
- Однако же, - произнесла она задумчиво, не услышав меня, - надо будет сказать мужу, чтобы скорее забрал меня в Михайловское, домой. Я так устала от людей...
Эти слова поразили меня. Признаться, я никогда и помыслить не мог, чтобы у этого эфемерного создания мог быть муж. Неужели есть? Неужели он такой же человек, ничем не примечательный, точно так же служит и не обращает на жену внимания, как и все? Я не боялся огласки, ведь, в самом деле, ветка сирени, сломанная в саду, ничего особенного не значит. Меня удивило то, что эта необыкновенная женщина может жить с самым простым человеком.
Но, заглянув в отмеченные тем же теплым сиянием глаза моей подруги, я понял: а почему бы ей и не иметь мужа? Кто-то же должен платить за платья, и серьги, и многое, многое другое, в чем нуждается любая женщина. И этого кого-то, может быть, одного освещает не приглушенный, как всех прочих, но яркий и чистый свет ее любви и нежности. Быть может, оттого и вся ее рассеянность, отрешенность, - из нежелания отдавать другим то, что принадлежит ему одному. А может быть, что и муж этот не видел наиболее яркого сияния, и огонь души ее горит впустую, невидно и холодно?...
Помню, как я уезжал. Я засиделся в гостях. Хозяйка что-то играла из Моцарта, и недурно, а она - она пела, и голос у нее был тихий, простоватый, но мягкий и какой-то бархатистый. Я долго не хотел уезжать, но вот к крыльцу подали коляску, и медлить дальше было нельзя. Я вышел, вздрагивая от ночного холода. Небо совершенно затянуло тучами, а низины были залиты плотным бледным туманом.
Она вышла за мной, задыхаясь от холода. Помню, как она протянула мне полную белую руку. Помню, как я поднес к губам ее теплые пальчики, и она тихо рассмеялась - просто так, оттого, что ей было свежо, и предстояло вернуться в теплую гостиную, и туфельки совершенно не жали, - просто так, оттого, что надо же когда-нибудь, да смеяться...
И помню, как ее глаза попросили у меня прощения за то, что она не любила меня как следует, за то, что она забудет меня, как забывает все на свете; за то, что она навечно останется в памяти не яркой, четкой картинкой, а теплым светом, рассеянной нежностью глаз, отзвуком смеха.
И помню, как ее глаза простили мне это.
Помню, что долго еще после того, как коляска отъехала от крыльца, я оглядывался, и в сумраке смотрел на пустое крыльцо, освещенное двумя фонарями.
Помню прощальный небрежный взмах ее руки. Помню, как она снилась мне - долго и мучительно.
Помню запах ее духов.
Помню блеск ее глаз.
Помню ее шаги, голос, смех.
Отчего же...отчего же я не помню ее имени?...