Без страха и сомненья

Валерий Кузнецов 5
Конец декабря 1849 года…Конец всему… Тихая толпа на Семёновском плацу, расширенно-обморочные глаза матери – уже по ту сторону жизни, - с которой он сейчас должен расстаться. Как и всех осуждённых, на чтение смертного приговора его оставили лишь в белой рубахе, но холода он не чувствовал, пока кто-то не сказал, словно сквозь сон: «Потрите щеку…»
Неживыми губами он ткнулся в холодно блеснувший крест, подставленный священником, услышал сухой треск переломленной над головой шпаги, увидел, как первых троих – Петрашевского, Момбелли и Григорьева – поставили  к столбу для исполнения казни.
Повернувшись, он увидел странно блестевшие глаза Федора Михайловича. Лицо Достоевского было белее пара от его дыхания. «И душа выйдет, как этот пар…» Одним порывом они обнялись – они были следующими.
Плещеев не сразу понял, почему барабаны ударили отбой  и тех троих отвязали от столба, вернули к ним. Отстранённо донеслось: «…Его Императорское величество… дарует жизнь…»
Из рапорта № 448 от 31 января 1850 года коменданта Санкт-Петербургской крепости господину генерал-адьютанту графу Орлову: «Содержавшиеся … в крепости преступники  во исполнении высочайшей его Императорского величества конфирмации (утверждения приговора. – В.К.), по исключению их из списков об арестантах, сего числа вечером отправлены: Дуров, Достоевский и Ястржембский – в Тобольск, закованные, с поручиком фельдъегерского корпуса Прокофьевым при 3-х жандармах. Плещеев  - в Оренбург, с прапорщиком…Лейстером…»
В Оренбург… Доходили до нынешнего арестанта слухи об этой заброшенной на край света крепости, где пыль уступает место только снегу, отчего и прозвали город «чёртовой перечницей»…Летом там обжигает сорокоградусная жара, зимой – тридцатиградусный мороз с ветром. Нет, недаром сказано Оренбургский край: дальше ехать некуда – Орда…
Это была катастрофа: на двадцать пятом году жизни, позоря старинный род, его лишили всех прав состояния, чтобы одеть в солдатскую шинель.
Что ж, дорогу в социалистический кружок Петрашевского – а значит, и на эшафот – он выбрал сам. В своей «марсельезе сороковых годов», как называли эти стихи, он в романтическом восторге призывал:
Вперёд! без  страха и сомненья,
На подвиг доблестный, друзья!
Зарю святого искупленья
Уж в небесах завидел я!
О том же говорило и найденное при обыске письмо Белинского к Гоголю, которое он, Плещеев, переслал из Москвы Достоевскому в марте сорок седьмого, письмо, «наполненное дерзкими выражениями против православной церкви и верховной власти».
Оренбургский первый линейный батальон стоял в Уральске. Первое время новобранцев, особенно конфирмованных, не пускали в увольнение, и Плещеев тоскливо метался взглядом между убогими  видами берегов уральской старицы, казармы и плаца.
Оренбургский военный губернатор и командир отдельного корпуса В.А. Обручев, при всей своей незлобивости, был служака, ревнитель «парадов и разводов с церемонией». Шло бессмысленное для ученика Петербургской школы подпрапорщиков и юнкеров  повторение пройденного. Обручев требовал от батальонного начальства отчётов о поведении, усердии по службе, успехах «по фронту» и об «образе мыслей» политических ссыльных. Единственной отдушиной было общение с такими же, как он, польским революционером Сигизмундом Сераковским и «Кобзарем» - Тарасом Шевченко, привезённым в Уральск в октябре пятидесятого. Отсюда началась и их переписка.
И всё же спасти от полного отупения могло только одно: получение офицерского чина. Счастливый случай скоро представился.
В марте пятьдесят первого управление краем снова принял В.А. Перовский, теперь уже оренбургский и самарский генерал-губернатор. В реестре переданных ему дел была и собственная неудача Хивинского похода 1839-1840 годов. Тогда из-за невиданных морозов и вьюг войскам после больших потерь пришлось бесславно вернуться в Оренбург. Мало что изменилось с тех пор в противостояниях России, казахских султанов-правителей, кокандских и хивинских ханов, опекаемых Англией. В год второго прибытия Перовского в Оренбург кокандцы  угнали у «оренбургских» казахов 75 тысяч голов скота, 46 тысяч голов и накануне, в пятидесятом. Это и стало непосредственным поводом для нового похода на Хиву.
«Пришествие» Перовского стало  для Плещеева усмешкой судьбы: ведь именно Перовский руководил Военно-судной комиссией по делу  петрашевцев в 1849 году. Это под его председательством суд приговорил к смертной казни (заменённой каторгой или ссылкой) Достоевского, Плещеева и других.
Однако ветеран и герой Отечественной войны 1812 года, участник (1817-1818 гг.) тайного декабристского военного общества «Союз благоденствия», друг Жуковского, Пушкина, Гоголя, братьев Карла и Александра Брюлловых, Перовский был выше ходячих мнений о нём. Главными для него, побочного сына графа Разумовского, были творческие и деловые качества ближних, благородство духа.
В марте пятьдесят второго Плещеева неожиданно перевели в Оренбург, где стоял третий линейный батальон. Солнечные блики от ручьёв по Водяной улице слепили глаза, влажный ветер с Урала наполнял надеждой… Он ещё не знал, что переводом  своим обязан истомившейся матери, по старому знакомству обратившейся с письмом к Перовскому. Чтобы упрочить положение сына, Елена Александровна и сама летом того же года приехала в Оренбург. После её визита к генерал-губернатору тот, нарушая все мыслимые запреты, пригласил политического преступника к себе – Перовский умел не только карать.
В генерал-губернаторском доме  Плещеева поразили не роскошь и не светскость тона – всё это было ему знакомо, – а строгий отбор ближайшего окружения начальника края. В этом чувственном аристократе была петровская закваска – при  нём Оренбург дважды становился строительной площадкой. Людьми дела, размышляющими над его причинами и следствиями, были и  сотрудники Перовского: В.Д. Дандевиль – офицер по особым поручениям, выпускник Военной академии, будущий генерал и член Военного Совета; В.В. Григорьев (однофамилец петрашевца. – В.К.) – чиновник особых поручений, будущий профессор восточных языков и магистр исторических наук; А.И. Бутаков – моряк, капитан-лейтенант, исследователь Аральского моря, будущий контр-адмирал… С представленным ему корпусным офицером А.И. Макшеевым Плещеев был знаком ещё по Петербургу, по «пятницам» Петрашевского. Алексей Иванович учился тогда в Академии Генерального Штаба и был активным участником кружка Момбелли. От ареста его спасла только двухлетняя экспедиция по Аралу с Бутаковым. Для Перовского не могли быть секретом грехи недавней молодости его офицера, что не мешало относиться к нему с полным доверием. Все они были не только блестяще образованными людьми – это были государственники, знающие насущные, а не придуманные нужды России, готовые положить все силы на её благо. Плещеев, смутившись, поймал себя на мысли, что, по сути, и против таких, как они, на революционном языке, верных слуг самодержавия, он в своей «марсельезе» поклялся «истощить жизнь в борьбе кровавой». На этот раз что-то мешало привычному обаянию этой клятвы…
Двое из новых знакомых – Дандевиль и Григорьев – примут самое горячее участие в его судьбе, а от них прямо зависела жизнь ссыльного в крепости. По их совету Плещеев  подал рапорт-прошение об участии в походе на кокандскую крепость Ак-Мечеть. Его перевели в четвёртый линейный батальон, намеченный для «секретной экспедиции».
 Весной 1853 года шеститысячный отряд пехоты и казаков вышел на покорение кокандской твердыни. Делами походной канцелярии заведовал Григорьев.
Трехнедельная осада и штурм крепости покончили с тревогами Плещеева. Вторая рота, в которой был он, в числе первых ворвалась в минный пролом. Вся рота была представлена к наградам, чин действительного статского советника получил Григорьев, а в самом конце года, позже других, и Плещеев, наконец, произведён в унтер-офицеры.
Освобождение давал только чин прапорщика, а значит, нужны были и впредь боевые условия, и Плещеев просит полковника Дандевиля  откомандировать его в форт Перовский, так стала называться взятая крепость (с 1925 г. Кзыл-Орда. - В.К.).
Больше двух лет унтер-офицер Плещеев живет гарнизонной и бивачной жизнью военного отряда, пытается просветительски разнообразить быт глухой степной крепости. Он много читает, в переписке отзывается  о произведениях Островского, Тургенева, Писемского, с энтузиазмом встречает «Русскую историю» С.М. Соловьева.
Рапорты Плещеева  о «высочайшем» помиловании, неустанные хлопоты его «ангела - хранителя» Елены Александровны достигли цели: 11 мая 1856 года он в чине прапорщика переведён в Оренбург. Той же осенью в Петербург направляется прошение Плещеева о дозволении ему по состоянию здоровья перейти на гражданскую службу, поддержанное – накануне собственного прошения об отставке – В.А. Перовским. Авторитет Перовского таков, что прапорщик Плещеев без проволочек «увольняется из военной службы с переименованием в коллежские регистраторы и с дозволением перейти на гражданскую службу, кроме столиц».
В начале 1854 года Перовский назначает В.В. Григорьева председателем Оренбургской пограничной комиссии, а осенью пятьдесят шестого по приглашению её председателя туда переходит Плещеев. (Ещё один небезынтересный штрих к вопросу об институтах самодержавия. Это какой-то «разгул либерализма»: через неполные семь лет после смертного приговора государственный преступник становится столоначальником вновь открытого - уж не специально ли для него? -  «временного  стола по управлению Внутренней Киргизской ордой» – одним из первых лиц в городе-крепости! – В.К.).
Осенью 1857 года В.В. Григорьев -  посаженный отец на свадьбе Плещеева с Е.А. Рудневой - семнадцатилетней дочерью надзирателя Илецкого соляного промысла. За полгода до этого Плещееву возвращено звание потомственного дворянина со всеми правами, кроме жизни в столицах. Возобновилась переписка с Достоевским (в семидесятых годах они разойдутся). Жить приходится в Оренбурге с его обитателями – свидетелями недавней его солдатчины, и это угнетает. Он пишет повесть, он живёт отъездом. Он готовится громко хлопнуть дверью.
Сбросив армейский мундир, нетерпеливый мечтатель Плещеев считал часы прозябания  в Оренбурге. В одном из писем Рудневой, ещё невесте, он жаловался: «Мне здесь невыносимо тяжело, грустно. Тоска непомерная давит, мучит меня. Зачем нет вас подле меня; я бы позабыл этот глупый и душный город с его милыми жителями, угощающими меня нынче всё утро…своими непрошеными советами и непрошеным участием…»
Теперь у него свободные вечера, он наконец-то может вернуться к творчеству. Нет, он не изменил идеалам юности!  Если в стихах сорок шестого года он не побоялся повторить за Пушкиным: «неподкупный голос мой», то пережитое только укрепило уверенность в том, что «старый мир должен быть разрушен!» Аристократы-декабристы, а за ними антидворяне Белинский, Чернышевский, Добролюбов, Писарев убедили не только молодых, что самодержавие – это христианские предрассудки, мрак, деспотизм и ограниченность охранителей, а грядущий строй  либеральной демократии – торжество разума, науки и свободы. Что из того, что среди охранителей встречаются дельные люди? – исключения лишь подтверждают правила. Вон Шевченко и слышать не может о Перовском, других эпитетов, кроме «старый развратник», «гнилой сатрап» у него для генерала нет. «Новые люди» не могут не задыхаться в старом мире:
И возвратился вновь я в скучный город свой
И встретился с давно знакомою толпой,
Всё тех же увидал я чопорных педантов,
Нелепых остряков, честолюбивых франтов:
Прибавилось ещё немного новых лиц;
Пред золотым тельцом лежат, как прежде, ниц,
Всё те же ссоры, сплетни и интриги:
В почёте карты всё, и всё в опале книги!
Ссылка кончилась. Что же изменили в душевных глубинах поэта его «преступление и наказание»? Например, Достоевский, его товарищ по несчастью, пережил коренную ломку мировоззрения, на каторге и в арестантских ротах сам на десятилетие ставший одним из народа. Наиболее полно новые ценности Достоевского отразились в его статье на смерть Некрасова, опубликованной в «Дневнике писателя» за 1877 год: «…Он (Некрасов) преклонялся перед  правдой народною. Если не нашел ничего в своей жизни более достойного любви, как народ, то, стало быть, признал и истину народную, и истину в народе, и что истина есть и сохраняется лишь в народе».
Из двух взглядов на народ, отражающих полярные воззрения в идейной борьбе после реформы 1861 года: искать истину в творчески-самодеятельном народе  или нести в «косные массы» истины, рождённые вне национальной почвы – Плещеев – «рыцарь без страха и сомнения» остался верен второму, революционно-демократическому взгляду.
Его повесть «Пашинцев» – его месть обывателям без идеалов, навеянная «Губернскими очерками» петрашевца Салтыкова-Щедрина. Появилась она в конце 1859 года в журнале «Русский вестник», когда автор уже возвратился из ссылки. Повесть вызвала общественный скандал. В губернском городе Ухабинске и его публике узнали Оренбург и оренбуржцев. Один из персонажей, местный летописец «неблагонамеренный» Выжлятников иронизирует над Ухабинском: «Положительным образом, можно сказать, богатый рудник для писателя. Жаль, что не тронут».
Автор корреспонденции в «Губернских ведомостях», издаваемых в Уфе, писал: «Оренбург  превратился в кабинет для чтения: оренбуржцы читают с увлечением, рассуждают, спорят, осуждают или одобряют прочитанное… «Пашинцев» наделал много шуму… «Русский вестник» переходит из рук в руки... поля Плещеевской повести носят заметки и объяснительные надписи для непосвящённых в тайны общественной жизни Оренбурга».
Многие узнали – помогло портретное сходство – своих ближних. «А уж ругают меня, - писал Плещеев, - Звенигородская (жена вороватого и предприимчивого откупщика, названного в повести Семёном Власьичем. – В.К.) говорит, что от колодника, от ссыльного и ожидать больше ничего нельзя!» В сатирическом образе Оголина узнал себя  все эти годы благоволивший к Плещееву В.В. Григорьев.
Живущий в Оренбурге сотрудник либеральной «Искры» бесцеремонный  С.Н. Федоров в восьмом и девятом номерах этого сатирического журнала за 1860 год опубликовал ёрнический фельетон – спародированное гипотетическое письмо к Плещееву разгневанных обывателей: «Милостивый государь, ваш поступок превосходит всякую меру благопристойности и доброй нравственности. Описать честных людей, ревностно служащих государству, обществу и человечеству (некоторые из нас имеют пряжку беспорочной службы за 25 лет), недостойно ревнителя муз и просвещения… Вы обедали у Петра Григорьевича и Григория Федосеевича, пили два раза чай у Ермолая Васильевича. Помимо сего: вы были одолжены пролёткою для делания визитов, ибо на улице стояла грязь, а извозчиков у нас не имеется… Чем же вы заплатили за наше гостеприимство? Чёрной, коварной неблагодарностью, а потому мы все, оскорблённые ядовитым поступком вашего сердца, заявляем вам наше глубокое презрение и призываем на главу вашу анафему!». Такие отклики поневоле веселили…
Но оказалась неожиданной и потрясла Плещеева публикация в журнале «Русская беседа» в начале шестидесятого: речь в Обществе любителей российской словесности его председателя Хомякова. Алексея Степановича, славянофила, умницу и полемиста, отстаивающего общинные начала, враждующего с правительством, трудно было обойти вниманием. Но что он говорил!
Начал он с того, что обличительная литература есть законное явление словесной жизни народа, ибо, клеймя частные типы, она есть голос общества, обвиняющего себя в существовании этих типов.  Многолетнее молчание, налагаемое официальным самохвальством на общественное самообличение, развращает надолго нравы самой литературы: пробудившись и освободившись, она ещё долго не может сознать  и определить границы своих обязанностей и своих прав, и часто беззаконную дерзость принимает за законную свободу. Грустнее всего это подтверждается  проявлением печатной клеветы…
Чем дальше читал Плещеев, тем больше у него пламенело лицо, хотя в тексте не было и намёка на его имя. Больше того, Хомяков как будто уводил внимание от подлинного объекта критики – так куропатка уводит от своего гнезда: «Вышла повесть, писанная, как кажется, весьма молодым человеком, только выступающим на поприще словесности. В этой повести рассказано подлинное дело из нашей судебно-административной жизни; имена действующих лиц изменены слегка, но так, что их невозможно не узнать. Говорят, что обстоятельства дела представлены весьма верно: так говорят, но кто поручится за верность изложения? Опровергать рассказ, оправдываться нет никакой возможности для обвинённых, ибо они обвинены косвенно, намёками: тут есть возможность клеветы, ибо нет возможности оправдания… Кроме мужчин – дурных чиновников, может быть, преступных администраторов и судей, являются и женщины, их жёны, их сёстры, их дети и все эти женские лица обозначены почти неизменёнными фамилиями, представлены то смешными, то отвратительными, то в высшей степени безнравственными. (Кровь стучала в висках у Плещеева: только Хомяков, перед которым, случалось, пасовал и Герцен, мог с такой аристократической жалостью ставить на место... Он читал дальше). Беззащитные женщины таскаются на позор, топчутся в грязь, обращены в посмешище; спрашиваю: с какого права? С какого права казнит писатель-сплетник, по всей вероятности, писатель-клеветник, несчастную жену чиновника за то, что чиновник дурен, или жену откупщика, потому что откупщик человек бесчестный, или жену поверенного, потому что поверенный плут? Я называю это явление отвратительным… Пусть писатели поймут, что они имеют право на типы пороков и злоупотреблений, а не на частные лица, кто бы они ни были; что обвинительный намёк есть низость, потому что он не допускает оправдания, и что словесный меч правды не должен быть никогда обращаем в кинжал клеветы. Дай Бог, чтобы и читатели поняли, что одобрение нравственных промахов в писателе с их стороны есть также преступление против достоинства слова и против достоинства общественной жизни».
Лишь спустя время Плещеев вполне осознал жёсткий урок ему благородного Хомякова, урок критики именно «типов пороков», а не «частных лиц», а поначалу в пылу обиды бросился писать Добролюбову: «Все мои повести вообще – вещи неважные – сознаю вполне, но мне кажется, что «Пашинцев» все-таки несколько удачнее вышел, чем все  остальные». Он запоздало полуизвинился - в одном из своих четырнадцати писем к нему – перед оренбургским гражданским губернатором Е.И. Барановским, с которым установил приятельские отношения: «Повесть эту я писал ещё в Оренбурге – в минуты глубочайшего омерзения к окружающему и оттого она действительно вышла несколько желчной».
Вышла, наконец, статья Добролюбова с оценкой «Пашинцева». Знаменитый критик, имея в виду не столько литератора, сколько петрашевца и политического страдальца, в целом, положительно оценил повесть, - как же, автор создал её в духе призывов самого Добролюбова: «…надо колоть глаза всякими мерзостями, преследовать, мучить, не давать отдыху – до того, чтобы противно стало читателю всё это царство грязи, чтобы он, задетый за живое, вскочил и с азартом вымолвил: да что же это, дескать, за каторга: лучше пропадай моя душонка, а жить в этом омуте не хочу больше», - но критик не мог не отметить схематичности образов положительных героев, и ироничность его здесь больно кольнула Плещеева…
Из Москвы он переехал в Петербург, по приглашению Некрасова стал секретарем журнала «Отечественные записки», где сотрудничал, после смерти поэта, уже с Салтыковым-Щедриным до закрытия журнала в 1884 году. И – тесен мир – судьба снова свела Плещеева с бывшим благодетелем и бывшим председателем Оренбургской пограничной комиссии В.В. Григорьевым. Теперь профессор Петербургского университета Григорьев занимал могущественный пост начальника Главного управления по делам печати. Главный цензор России, с которым прозревший на каторге и в арестантских ротах Достоевский «с особенным удовольствием беседовал», не однажды спасал от закрытия либерально-демократические «Отечественные записки». Это позволило Салтыкову-Щедрину перейти на неофициальный тон в официальных общениях с главным цензором. Вряд ли они оба – идеологи противостоящих лагерей – представляли вполне всю гибельность курсов на форсирование революционной ситуации – с одной стороны и либеральных послаблений правительства разрушителям России – с другой…
Поезд революции, отправленный петрашевцами, набирал ход. Для России наступало то, по поводу чего в 1880 году желчно недоумевал русский мыслитель Константин Леонтьев: «Итак, жизнь обеспечена всем гражданам, исключая царей и ближайших помощников их…».
Долгая жизнь – он умер в 1893 году в Париже – дала возможность Плещееву увидеть последствия своих далеко не безобидных юношеских мечтаний. Покушением на Александра II в 1868 году открылся кровавый ряд терактов, служащих «нравственному делу – устранению препятствий» на пути к революции. Веру Засулич, стрелявшую в генерала Трепова, либеральный суд оправдал под рукоплескание публики. Первого марта 1881 года бомбой террориста Александр II  был убит – через двадцать лет после отмены им крепостного права и в день подписания правительственного акта к обсуждению основ Конституции России.
В «Дневнике писателя» за 1877 год Достоевский размышляет: «Винить ли детей, если их слабыми головёнками одолели великие идеи о «свободном труде и свободном государстве… о коммуне, и об общеевропейском человеке; винить ли за то, что вся эта дребедень кажется им религией, а абсентизм (уклонение от участия в выборах. – В.К.) и измена отечеству – добродетелью?». Несмотря на прошедшие век с десятилетьями, это до сих пор актуальнейший вопрос, если заменить исчерпавшую себя коммуну на «новейший» рынок…