Коробка для мухи

Людмила Морская
Я жила вместе с мамой в убогой клетушке рядом с железнодорожной станцией. В ней было холодно, а вместо мебели и ковров – грязные картонки и драное тряпьё. Комнатушка притулилась под пешеходным мостом через рельсы. Круглые сутки рядом с нами шли тяжёлые, громыхающие составы, они везли что-то железное, громоздкое, заставляющее стонать рельсы. Стены, заклеенные картонками, дребезжали, практически не переставая, их дрожь передавалась нам. А кругом был снег. Унылый, грязноватый снег. Он тянулся вдоль серых дорог, оттенял проволочные заграждения, проходил сквозь них и терялся за горизонтом.
Однажды ко мне пришли подруги. Мы весело смеялись и болтали обо всём на свете. Откуда-то в комнате появились яркие электрические лампочки, и мой дом стал совсем другим – уютным и богатым. Этот свет принесли мои подруги. Я помню их яркие, блестящие волосы и смеющиеся глаза. Я стала смелой. Благодаря ним я вышла из оцепенения – снежного и бесконечного. Я говорила то, что думаю. Впервые в жизни я говорила. Я говорила о праве каждого быть тем, кем он хочет быть, говорить то, что диктует ему сердце, и проповедовать то, что кажется ему истиной.
За мной пришли. Их было четверо – трое мужчин и женщина. Их цвет – серый, лакировано-чёрным – ремни, кобуры, козырьки:
 
Смех стих и истины не стало.
И страх вошёл водою талой
В рот.
То кровь была.
И крик в себя вернулся.
И обернулся смех
Наоборот.

Прислонившись худой спиною к ледяной стене, я сидела на деревянных нарах в камере, которая была лучше моего дома. Ибо мой дом был предтечей, чистилищем, а клетка, в которую меня поместили, – раем. В белом рубище, в лохмотьях, с голыми плечами и разметавшимися тёмными волосами, с горящим взглядом и голосами в голове, я была идеальна в обличии мученицы, в своей жертвенности и своём заклании.
За надоедливость, блестящие чёрные волосы и огромные глаза меня прозвали Мухой. Слабая телом и сильная духом, я жужжала, слабо боролась и жалила словами, не имея ядоносного жала. Меня грубыми, безжалостными пальцами схватили за крылья, запихали в коробку и захлопнули крышку так, что, пытаясь вырваться, я сломала оба прозрачных крыла и покрыла синяками полупрозрачное тело. Но и теперь я не была сломлена. Я билась о стены и висла на решётке, отделяющей меня от мутного стекла. Внутри меня был жар, который полыхал, как красные листья дикого винограда, выжигал мои внутренности, но не мог согреть ледяных рук и ног.
О, сколько безумных идей, сколько бессвязных мыслей и шедевров кружилось в этой горячечной голове! Их хватило бы на сотню трактатов, на тысячи книг! Умирая, мозг, не жалея себя, не сковывая рамками, перечёркивая границы, кричал правдиво и смело, без всякой оглядки, без малейшего страха прослыть не таким. О, если бы у меня была бумага! Простая, грубая, примитивная, пахнущая сыростью и тленом, который так скоро предстоял и мне! И чернила. Любого цвета. Или хотя бы кровь. Но крови больше не было. Как не было и бумаги. В бессилии я царапала ногтями подобие штукатурки на стенах моего последнего дворца, и из-под сломанных ногтей текло бледное подобие чернил…
Потом я плакала. Мне было жаль себя, но ещё больше – других, всех тех, кому я не смогла помочь. Моя смерть была напрасной, и я это знала.
Потом прошла ночь – сотая, тысячная, не знаю: я не оставляла зарубок на стенах камеры, я оставляла их на себе, но однажды тела стало мало и я сбилась со счёта.
Я осталась лежать на сыром полу именно такой, какой всегда и хотела остаться – скорее, убившей себя, чем убитой, ставшей крошечным белым пятном на тёмном покрывале вечности, в ореоле чёрных волос…
Через несколько дней выметали сор, а вместе с ним и крошечное, высохшее тельце смели и бросили во двор. А ещё через день в коробку запихнули новую муху.