Исток

Анатолий Баклыков
                Переуважена, перечерна, вся в холе,
                Вся в холках маленьких, вся воздух и призор,
                Вся рассыпаючись, вся образуя хор, —
                Комочки влажные моей земли и воли…
                (О. Мандельштам. «Чернозём». 1935)

Иван Кузьмич,
отец, ушедший в тридцать лет…
Тебе страницы эти посвящаю.
Пусть боль и грусть
меня отягощают,
я низко кланяюсь тебе,
как сын
и как поэт.

Ты славно жил
и пал от пули вражеской навечно,
спасая друга,
Родину, семью….
Та смерть
была нелепостью, конечно….
За жизнь,  отец,
тебя  благодарю.

С чего начать? —
Наверное, с начала,
со вскрика первого —
захлёбного глотка
восторга жизни, что встречал я
в пасхальный день
глухого закутка.

Ну, кто там знал,
что я родился!
Я не Христос,
чтоб вести обо мне
нёс Гавриил.
Господь распорядился,
чтоб тот глоток настоян был
на солнечной волне.

Конечно, 
в память не запало,
каким был день
в предмайской суете.
Но вряд ли в поле
мужики пахали.
А бабы  в церковь
отошли от дел.

Мой край
приветно улыбался.
Хоть закуток
тамбовщины глухой,
он самым лучшим
в мире мне казался,
быть может, потому,
что мой он, мой!

Поля бескрайние
без деревца и тени.
Узришь деревьев
островок вдали,
то, знай,
что там селенье.
Там жизнь кипит
корнями от земли.

И я от тех корней.
Село большое
прокинулось в длину
на много вёрст.
Речонка малая
была его душою,
да церковь красная,
да кладбище — погост.

Осокоря кругом,
да вязы,
да тальника
неброские кусты.
Простор и синь
насколь хватает глазу,
и звёзды в ночь
безмерной высоты.

А уж народ!
Степенный, неторопкий.
Попробуй спешкой
Поле покорить. —
Иди дедами
проторённой тропкой.
Тут, главное,
Земле давать родить.

Ты, голубок,
к землице с уваженьем,
с любовью, лаской.
Этот чернозём,
как масло,  жирный.
Есть соображенье,
что Черноземье —
лучшая из зон.

Ту землю я
на вкус пытал мальцом.
Уж так вкусна!
Хоть мать меня ругала,
я землю ел (!)
с сияющим лицом.
Чего ругать?
Земли что ль было мало?

Отец бухгалтером
трудился в МТС.
В селе бухгалтер —
это академик!
Но те в Москве,
а этот свой, вот здесь.
На счётах ловко
щёлкал суммы денег.

Он добрым был, отец.
Он в души стёжки
улыбкой искренней
и словом находил,
узлы срывал,
расстёгивал застёжки
со всех проблем.
И выпить он любил.

Любил. Но пил
умеренно и кстати.
А как умел
неистово любить
поля и жизнь,
и женщины объятья, —
что смыслом наполняет
слово «быть».

Пред ним
склонялись даже старики.
А там народ
не станет лицемерить.
Коль что не так,
не подадут руки
и в души
не откроют двери.

И мать была мила.
Оно, понятно,
родителей
не выбирают, говорят,
есть и на солнце,
видишь, пятна.
У мамы их
отыщете навряд.

Хотя любовь слепа,
и, может,  я не прав.
Но что она была святой,
то точно.
Её признали божий нрав,
но после смерти,
так сказать, заочно.

Так часто мы
боготворим людей,
когда они
юдоль земли покинут.
Ну, может,
Скажут что-то в юбилей.
Не всякий искренне,
но всё же дух поднимут.

О том молчу.
Я только что родился.
Пелёнки пачкать —
это я мастак.
То я поздней
чему-то научился
и строил жизнь.
А так или не так?

Суди-ряди,
теперь не перекроить.
Вот, вишь, пишу
о детстве о своём.
Да, что же я! —
Ведь было нас не трое.
Мы жили пред войною
вчетвером.

Вперёд меня
был старший братец Лёня.
Он раньше на пять лет
увидел свет.
Уже давно он
вышел из пелёнок,
меня таскал,
как истинный атлет.

Ворчал и ныл.
Кому ж охота
свой, собственный
мальчиший интерес
стреножить тем,
кто лишь орёт до рвоты?
А для друзей
и времени в обрез.

С позиций лет
теперешних, сверхвзрослых
мы жили бедно.
«Академик» наш
свой партбилет
носил, как скромность, просто
и не построил
даже свой шалаш.

Кто как,
отец всегда в труде.
Конечно, важно
и семья и дети.
Но всё ж он жил
сначала для людей,
с идеей красной
жизни на планете.

Он говорил:
— Успеется,   потом.
Вот дай
немного только развернуться.
Построим жизнь,
а там, глядишь, и дом.
Должна нам радость
Светом улыбнуться.

Он не успел.
Тогда в селе
из глины
стройки возводили.
С навозом глину
Тщательно месили
И делали саман.
А что ещё? —
Нужда.

Двускаты крыш
ржаной соломой крыли.
Искусство тонкое
не всякому с руки.
А были мастера,
Воистину уж были!
Несли талант
на крыши старики.

А молодёжь? —
Она была в подмогу.
Иначе,
как же опыт переймёшь?
Как положить,
куда поставить ногу,
как причесать,
стекал чтоб с крыши дождь,

и чтобы буря
крышу не раскрыла,  —
у мастеров
такого не было вовек —
чтоб красоту
с дороги видно было,
чтобы со всех сторон
похвальным был эффект.

Трудились дружно.
Если строить дом,
то всё своё
без жалости отставив,
родные шли
со всех сторон
на помощь
по негласному уставу.

Об уставе этом
Возможно, я позднее расскажу.
Читатель милый,
наберись терпенья.
Теперь  тебе
вернуться предложу
я к факту
моего рожденья.

Когда и где родился,
я уж прописал.
Пора расти
и сил мне набираться.
Я стал ходить
и что-то там мычал,
но тут война,
и нам с отцом
пришлось расстаться.

На книжной полке
предо мной
на фото
мать с отцом
перед разлукой вечной.
В них боль
Кричит по-человечьи.
А боль та
Вызвана войной.

На фото том
они, как старики,
хотя отцу
и тридцать не достало.
В их лицах тяжесть,
теней синяки,
бессонной ночи
и тревог усталость.

Отца, как коммуниста,
вызвали в райком, —
был высший орган
при партийной власти.
— Пойдёшь на фронт? —
Спросили прямиком. —
Страну спасать
От чёрных свастик?

А что ответить?
Нет, я не пойду?
Ты коммунист,
быть впереди обязан.
А скажешь, нет, —
тебя найдут.
Военкомат идти
прикажет разом.

И он пошёл.
Без выучки в бои.
В болота новгородские,
в морозы.
И там,
бинтуя рану другу, он погиб,
оставив нам
лишь горестные слёзы.

Наверно, я
переосмысливаю зря
то время давнее:
а как бы жизнь сложилась,
когда  отец,
мольбам благодаря,
живым вернулся?
Судьба назад
свою не явит милость.

Но всё ж,
так хочется назад
жизнь отмотать,
как киноленту,
поймать отца
весёлый, тёплый взгляд,
млеть от любви
открытого момента.

И повторять его,
так часто повторять,
чтобы отец
живой, счастливый, сильный
со мною вместе
мог мои годы отмерять
и быть моим
спасительным мессией.

Завидовал я другу своему
с отцом, Кабанову Валерке.
Отец игрушки
Покупал ему.
А я играл железками,
Поверьте.

Железок этих
было много в МТС.
От тракторов, комбайнов,
жаток.
Но и от них
был к жизни интерес,
Хотя у взрослых
был он очень шаток.

Но нам тогда
до взрослости забот
какое там ребячье  было дело!
Велосипед,
как у того Валерки,
вот,
что более всего
иметь хотелось.

Хотя заботы взрослых
доставали нас.
В разгар игры,
вдруг, что-то делать надо.
Зовут домой,
Где мать с тяжёлым взглядом
порой ругала.
Увы,
жизнь не была игрой.
               
Тогда нас много было,
пацанов.
В то время семьи
малышнёй кипели.
Не все дождались
доблестных отцов
с войны.
Но, дети,
мы играть хотели.

Не понимая, почему и как,
одни с отцами,
а другие с мамой.
Играли мы
в неистовость атак,
— Ура-А! —
и побеждали
в радости и гаме.

Хватили лиха голода сполна.
Нам есть —
росли,
и аппетит был непомерный —
всегда давай.
А что могла страна?
Но что-то и могла,
наверно,

когда б в сорок шестом неурожай
совсем
не подрубил под корень.
Но  матери спасали нас.
Как жаль,
что  дети это
забывают вскоре.

Послала, помню,
с братом мать
очистки от картошки
отнести соседям.
Они,
от голода уж стали опухать,
Кормильца нет.
А край был страшно беден.

Картину этой
жуткой нищеты
возможно ли
нарисовать сегодня?
Глядящие с печи,
голодные глаза и рты,
грязь и лохмотья,
словно в преисподней.

Всё ж кто-то умер
чуть поздней.
Тогда,
они «спасибо»
нам сказали тихо.
О, дай вам Бог
не испытать тех дней,
того,
с голодными смертями
лиха.

Я благодарен матери,
судьбе,
не только за своё рожденье,
но и за то,
что не погиб в беде.
Познав нужду,
я в грязь не знал паденья.

В ту грязь,
что не отмыть ничем.
В грязь воровства,
обмана, вероломства.
И в мире нет
идеологий и систем,
имеющих такие
воспитательные свойства,

как та нужда
и трудность бытия.
Богатство балует
и извращает детство.
Валерка жил
Совсем не так, как я.
Он при отце.
Им позволяли средства

держать прислугу-няню.
Я их не виню.
Но зависть всё ж была.
Тут никуда не деться.
Завидовать нельзя
лишь пню, —
ему и  в зелень
не дано одеться.

Отец Валерки,
полный и смешной,
был в МТС
директором в те годы.
Он понаслышке
был знаком с войной,
от смерти бронь имел
и от нужды свободу.

Да, с бабами
давалось нелегко
пахать поля
и сеять хлеб бесценный.
Но всё ж прожил он
больше далеко,
чем мой отец,
любимый всеми.

Отдельные
ярчайшие штрихи,
что в память врезались
до старости глубокой,
ко мне невольно
просятся в стихи.
Я их легко впускаю
в строки.

Осознанно впускаю
потому,
чтоб ты, читатель,
мог представить пору,
в которой жил я.
Твоему уму
попробую открыть её
и взору.

Понятно всем,
что та пора
войны
неизгладимый след носила
от старого помятого ведра
до пустырей
сожжённых сёл
и городов России.

До нас война
впрямую не дошла,
Хотя разрывы бомб
в сорок втором слыхали.
Но мысли все,
поступки и дела
с событьем главным
века
рядышком шагали.

Свой взгляд
тогда куда ни кинь,
печать войны
лежала  всюду.
С войны вернувшись,
пили мужики,
а прочие
несли суровость люди.

А может, не суровость,
а тоску
по не вернувшимся,
погибшим и пропавшим.
И голосили часто
бабы на току.
И боль была всеобщей,
частною и «нашей».

Но через боль,
страданья, седину
тянулась жизнь
ростками к свету.
И память вновь,
перешагнув войну,
меня бросает
в детство,
в лето….

2010-2014