Больно уж у тебя сердце хорошее - 2

Учитель Николай
После разбегания человеческого в 90-х шли многие из нас к Пелагее Мироновне с надеждой услышать что-то такое, что и нас поставит на ноги. Шли и – не скрою – из простого любопытства, как и из простого желания увидеть женщину, о которой её земляк, профессор Н. Залывский, говорил: «Узревший Вас по простым искренним словам стихов, покорённый Вашим желанием не терять время, а делать славное дело – призывать любить Родину, родных и близких.
Вы делаете дело, за которое нельзя не уважать, ибо вы с жизнью разговариваете серьёзно, а жизнь, поверьте мне, таких людей и любит».
Помню, как однажды пришли мы с кандидатом в депутаты Госдумы к старому нашему учителю, знаменитому вельскому краеведу Михаилу Фёдоровичу Алфёрову. Яркий, шумный, велеречивый претендент с желанием обаять известного и уважаемого человека уже после первых слов бывшего наставника стих, выцвел: Михаил Фёдорович, к тем дням  заглядывавший за грань жизнь и смерти, словно отодвинул суетное, сиюминутное, дал понять, что он не станет бездумно поддакивать кандидату, скупыми и мудрыми словами «смял» всё цветастое» в нас, самоуверенное, «предвыборное». В нескольких фразах, буквально процеженных Михаилом Фёдоровичем, отвоёванных у смертельной болезни, был та предельная мера серьёзности и глубины, которая потом часто помнится. Не словами тогда произнесёнными, а всем образом человека, знающего что-то такое, чего нам знать не дано. Мы вышли «из гостей» притихшие и задумавшиеся.
Многое, неведомое нам, открыто и ежедневно борющейся с недугом Пелагее Олькиной.
Тяжело видеть то, что сделал артрит с бойкой, любознательной, целеустремлённой, жадной до жизни женщиной. Но ни слезинки никто не видел на её глазах. И только тогда, когда оставалась одна, в холодном интернате, беспомощная, с нерадивыми санитарками, когда сталкивалась в одиночку с чёрствостью, – пробивались плачи, задокументированные страдания и муки:

Ещё сорок лет не исполнилось,
Ноги, рученьки болеть начали.
Посещала врачей, рентгенолога,
Но диагноз они всё не ставили.
Со слезами работала, с болями.

Прихватила меня хворь жестокая,
Инвалидом стала, не работала.
Назначили лекарства многие,
Выполняли все предписания,
Только боли они не убавили.

Оформляли уже в Инвалидный дом,
Из больницы меня бы отправили,
Но мне ехать туда не хотелося.
Всё надеялась, что поправлюся,
Что ходить буду по земелюшке.

Но мне хуже всё становилося,
Нестерпимые боли всё мучали.
Руки, ноги мои искалечило.
Днём и ночью нуждалась я в помощи,
И поставили группу первую.

Исстрадались сестричка с маменькой,
Их сердечушко ныло от жалости.
Никогда не вернуть слов неласковых,
Вылетавших порой от отчаянья,
От бессилия, неподвижности.

Изогнуло совсем мои рученьки,
Причесать и умыть не могу себя.
Не умела беречь их, не нежила,
Выполняла работу тяжёлую,
То в жару, то в мороз, то опасную.

Отказались носить меня ноженьки
По родным местам, по дороженькам,
По избушечке, полу белому,
На руках несли в баню париться
Родной брателко иль соседушко…

Исповедь-плач «Банный день в старом корпусе» обозначена 1996-м годом и вершится предложением «И так продолжалось семь лет».
В моём повествовании «Не одна во поле дороженька» есть фрагмент, где я спорю с моими земляками, которые не согласились со взглядом московского корреспондента на Вельск того времени. Я поставил себя на её место и написал тогда:
«В квартире было мерзко холодно, как и вообще в то время. Лене дали теплые носки. Она куталась в толстый свитер, но все равно было холодновато. Среди встречающих на вокзале ей на глаза не могла не попасть «колоритная» фигура дяди Саши Трифонова, пьяного почти, в замызганной шапке, кое-как одетого. Он шатался и матерился. Его пропавшая несчастная дочь, Ира Зотова, тоже училась когда-то у нас в школе. Была она действительно несчастной и жила также неприкаянно, непрочно, шатко.
 Потом мы шли по неосвещенным центральным улицам Вельска. Стояла отвратительная осенняя погода: слякоть, холод, дождь. Вельск выглядел удручающе – серо, нище, неуютно. Запомнилось почти полное отсутствие на нашем пути всякого транспорта, всяких веселящих в другое время огоньков.
 И вот: холодная промерзшая квартира, несчастные, обремененные страшной бедой люди, случайной осью которых оказался дядя Саша. Он обращал на себя внимания. Не мог не обращать. Да еще нет-нет да и матерное словечко вставит в тихий такой, печальный, притушенный горем диалог журналистки и родственников…
 Вторя строчкам поэта Саши Черного:«А ад я видел на земле…», – можно спустя больше десяти лет сказать об увиденном в один из осенних дней того же рокового года в стенах вельского морга. Только понимание того, что НУЖНО, ДОЛЖНО, помогло в те самые страшные минуты моей жизни взять в руки легкую куколку того, что когда-то было телом Анечки и положить в гроб. Напряжение и переживание были такой силы, что совсем не помню, кто был в те минуты рядом. Хотя хорошо осознаю, что Саша, Любовь Евгеньевна…
 Потом был грустный осень похорон. У дома прощание с Аней, прощание на кладбище снимала телевизионная группа НТВ, на то время самого оппозиционного и свободного российского канала.
 Помню, что забвения не давали ни алкоголь, ни курение».
Такой же озноб и мрак пронзают меня, когда я читаю «банные записки» Пелагеи Олькиной, где:

Четыре девушки дебильных
Пришли помыть нас в этот день.
Всего сидячих и лежачих
Шестьдесят пять человек.

Одна из них ладом помоет,
Другая хоть чуть-чуть потрёт.
А та воды два таза выльет
И – «С лёгким паром!» – сказанёт.

Когда пошлют к нам санитарок,
Работать не спешат они.
Сидим и ждём, когда покурят,
А то и выпивши пришли.

Бывает так, что вместе с нами
Катают в баню мужиков.
На одну скамейку садят
Бабулю с парнем молодым.

Тогда, конечно, не до смеха.
Хотя обидно, но сидим.
И возмущаться без успеха,
Ведь мы бессильны и молчим.

А дверь в предбаннике открылась,
Сыры и голы, молча ждём…
Но вот одели и согрелись…
Везёт обратно нас глухой.

Когда на место попадём,
Мы всей душой благодарим,
Что руки-ноги наши целы,
И – «Слава Богу!» – говорим.

От бани польза велика ли?
Когда простынешь до костей,
Опять страдания и боли
Терпеть ночами тяжелей.

Чем не обвинительный документ для прокуратуры?!

 Не получившая достойного образования, она, однако, переписывается с вдовой Ф. Абрамова Людмилой Владимировной Абрамовой-Крутиковой, женщиной выдающейся во всех отношениях, великой подвижницей и неутомимой популяризаторшей творчества мужа. Пелагея Мироновна много читала (сейчас зрение её подводит), особенно любит творчество Рубцова, Некрасова, Кольцова, из нынешних  – Фокиной, Полежаевой, вельчанки Любы Нефедовой… В её книжках мы находим стихотворные отклики на прочитанные книги, такие, например, как «Жива Россия» Л.В. Крутиковой, «Неужели по этому пути идти всему человечеству?» Ф. Абрамова, «Пинежские зарисовки» Л. Егоровой…
Пелагея Мироновна знает почти о каждой книге, вышедшей в Вельске, читает многих и многих авторов из Архангельской области.
«Я в стихах, тех, которые печатались в газете, очень строго слежу, чтобы соблюдались и рифмовка, и прочие законы стихосложения. Но в Ваших стихах – именно тот редкостный случай, о котором сказал Пастернак: «И здесь кончается искусство, и дышит почва и судьба». Именно – подлинность от «почвы и судьбы», этим они (стихи Ваши) и бесценны. Я очень сожалела и сожалею, что из-за ограниченной площади, что отводилась газетой для литсраничек, я не смогла поместить Ваши стихи целиком, а из них – слова не выкинешь. Иначе будет изъян. И хоть технику стихосложения я считаю нормой, написалось однажды такое четверостишие:

В плетенье кружевов словес
Есть лишь один помощник – бес.
В скрещении людских дорог
Один лишь указатель – Бог, –

писала в письме Пелагее Олькиной известная котласская поэтесса Людмила Муссонова.
Ей словами я и завершу мою заметку.
Летом я еду в Солгинский, на мою родину. Именно там теперь в доме-интернате живет Пелагея Мироновна, и если у вас есть желание написать ей несколько ободряющих слов, то вы можете оставить их прямо здесь или прислать мне по почте (можно и электронной).
Я обязательно прочитаю их и передам Ваш поклон.