Владивосток в 2010 году. Восемь офортов

Куликов
1

Март. Месиво. В пору кататься на танках
по склонам поплывшим,
по тающим спускам.
В зеленых жилетах и серых ушанках
менты как подснежники
на Алеутской.

И воздух, и лужи, и ГУМ, и машины, –
весь мартовский вечер, идущий на убыль,  –
все схвачено накрепко,
как крепдешином
стремительный стан под распахнутой шубой.   

Мобильник жужжит,
как весенняя муха.
И вот уже щебет прелестный несется.
Скрипят тормоза. Каплет с крыши. Старуха
с большим одобрением
смотрит на солнце.

Карнизы,
скамейки с облупленной краской,
деревья с шершавой корою,
балконы – 
все стянуто натуго,
словно повязкой
ушиб на коленке под черным нейлоном.

2

Рождался мир во тьме и мокр, и липок.
Снег моросил. И синие клинки
с ветвей свисали, словно шейки скрипок,
где с мясом выдраны и струны, и колки.

И нужно было выйти на дорогу,
но прежде обогнуть незримый дом.
А я не знал, куда поставить ногу,
где просто лед, где бездна подо льдом.

Казался город сумеречным холлом,
куда апрель всё зимнее сносил.
И тормозил автобус, как гондола,
шуршащим юзом, из последних сил.

И все вокруг, как патока, сочилось. 
И нас везли сквозь бесконечный цех,
где пряжа карамельная сучилась,
а лишнее стекало из прорех.

Готовые, в неоновой глазури,
деревья проплывали вдоль перил.
Вдруг рассвело. И тут же парк культуры,
как торт-безе, рассветом явлен был.

Всю ночь он выпекался-украшался,
фреш-кремом покрывался здесь и там,
красиво по движению вращался 
его высокий шестиглавый храм.

Он, шестиглавый, был особо складен,
в оконных складках белое скопив.
Над звонницей, раскрывшейся, как складень,
уже какой-то возникал мотив.

И капало вовсю уже с деревьев.
И, словно из ушата молока,
мир поднимался, молодой и древний,
как пену, раздвигая облака.

3

А небо бирюзово,
а в небе облака.
Но это лишь основа,
непрочная пока.

Лишь на живую нитку
изломанных ветвей
апрель свою кибитку
стачал за пару дней.

И все ж, дружище, трогай!
На месте не сиди.
Дорога так дорога.
Пусть лужи впереди.

Зато как много неба!
Как спорят свет и тень!
Румяной булкой хлеба
подходит новый день. 

А там уже и вечер
раскроет закрома
и станут, словно печи,
румяными дома.

Ну а душе все мало!
По площадям души
проходят карнавалом
танцоры и шуты,

певцы и акробаты,
глотатели огня.
И вот уже закатом
в окно любуюсь я. 

Багряным и карминным,
лилово-золотым…
Он тоже род камина,
и вечером иным

в него кладут полешки
и длинной кочергой
мешают головешки
и угольки с золой… 

4

На что похож безлистный лес,
безлистный город каждым сквером?
На склад, куда из разных мест
свезли все вешалки, к примеру.

Свезли со всех концов земли
скамейки, стулья и салазки;
лишь одного не завезли
на этот склад – зеленой краски.

До черта лысого белил,
густых, как жирная сметана.
Февраль таким чистюлей был,
а март давился кашей манной.

Хватало краски голубой
и золотой. И где б ты ни был,
январь сушил над головой
небесный купол с ярким нимбом.

И черной сажею апрель
в три слоя покрывал откосы;
и опускалась аппарель,
и солнце поднимали тросом.

До черта лысого забот!
Автомобильные колонны.
Как парни у складских ворот,
толпятся спальные районы. 
   
И вот – о чудо! – наконец
медянка-ярь – венец завоза.
«Ходчей ключом верти, отец!» –
торопят грузчики завхоза.

Заждались серые дворы
гинье, казали и шееле.
Вот-вот подъедут маляры –
управимся за три недели.

Зеленый мир со всех сторон!
От клумбы до покатой крыши…

… На охру, сурик, глёт и крон
кладовщики заявки пишут.

5

Июньское небо как женщина в зрелости:
тревогу весь день за улыбкою прячет,
а вечером, сделав последнее дело,
вздохнет и немного о чем-то поплачет.

И вновь улыбается кротко и ясно,
каких бы ни стоило это усилий,
чтоб жизнь не казалась такой уж ужасной,
чтоб сны этой ночью спокойные снились. 

… А утром проснешься – оно уже хмуро,
как женщина в гневе, пока еще малом.
И люди по городу ходят понуро,
и чайки, как дети, ревут у причала.

И кажется, больше не будет погоды,
одно прозябанье без счастья и денег…
Но только проклюнется солнца зародыш –
как тут же вселенская стирка затеяна! 

Вмиг все белопенно, крахмально, подсинено,
на струнах столбов и на ветках развешено.
И снова июньское небо – Аксинья,
со смехом кого-то пославшая к лешему.

… А после вздохнет и немного поплачет…
… А после припомнит случайные радости…
…  И в сквере веселые прыгают зайчики….
…. И с ветки на ветку... И с ветки на радугу…

6

Словно капля янтарного меда,
закругляется сладкий июль.

И прибоя осевшая сода
вместо волн, убежавших косуль,
и обрывком мушиной липучки
пожелтевшая с краю листва,
и фольгою парящие тучки,
и цветочных оттенков трава,
и аллей тополиных бушприты,
и гнездовья дозорных сорок –
все тягучей жарою залито,
как сиропом вишневый пирог.

Чаепитие в потных Мытищах –
этот вечер, такая тоска,
перевернутых яликов днища
с раскрошившейся коркой песка,
почерневшая клякса медузы,
и чернила в копытцах следов,
и похожий на старого Крузо
гриб-навес у кофейных рядов,
и, как будто шмели над кустами,
хаотично шныряющий люд,
и прохлада, как сбитень, густая,
и закат, словно патоку льют.

7

На перекрестке машины - как роза ветров.
Старый автобус корейский, мой временный кров,
бейся за поул-позишн в четвертом ряду!
Ну а не можешь, давай прямо тут я сойду.

Тут я сойду, прямо в дождь, в монотонный поток
струй, в этот трафик, несущийся наискосок
вдоль Алеутской, вдоль зданий, где в каждом окне
мутный фонарь водолаза мерцает на дне.

Где, опрокинут, и сбит, и раздавлен к тому ж,
корчится день, как на паперти, в худшей из луж –
в том тупике, где струя, догоняя струю,
до смерти бьется за поул-позишн свою.

Трафик небесный, за нитью сученая нить
(и не свернуть никуда, и не притормозить);
красный сигнал светофора, как вызов на Суд, –
вдоль тротуара багровые реки текут.

Прыгай в автобус, несчастный, чтоб миг погодя
вклиниться с ним в эпицентр сафари дождя.
… Город исчезнет, растает мгновенно во мгле
капель, дрожащих на бледном от страха стекле.

Город исчезнет, исчезнут дома и дворы
в бурных подтеках, в подобье древесной коры.
Старый автобус корейский, дорожный изгой,
ну и куда ты свернул ненароком, родной?

Старый автобус корейский, раздолбанный шаттл,
будем теперь колесить там, где ветры кишат.
Старый автобус корейский, последний мой кров,
как перекресток с машинами, - роза ветров.

8

Во Владивостоке шторм.
Весь город – крепость,
взятая на абордаж врагом.   
Все зонты – бессмыслица, нелепость.
Ветер разгибает их, как скрепы,
чтобы спицы заменить дождем.

Как штандарты
свергнутой державы
маются
наружки лоскуты.
Боже правый, а точней, неправый,
и почто
такое с нами – ты?

Ветер в кронах лает ирокезом.
Страшно. Дико. Бешено. Темно.
Гром гремит в порту своим железом,
ну и корабельными заодно.

Вот опять бабахнуло за молом!
И аллею накренило так,
словно бочки
с хлынувшим засолом 
вбило в борт
и с Роджером веселым
хлестанул
по мокрой мачте флаг.

Гроздья гнева – в небе тучи.
Ярость
мутная клокочет у ворот.
Вот ушел под воду
первый ярус,
и второй ушел под воду
ярус;
мостовая, как река, течет.

Мимо – магазины и аптеки,
рыбный рынок, летний ресторан…
Улицы несутся, словно реки,
и впадают
в Тихий океан.

И уже без всяких аллегорий,
оторвав
от сопок берега,
мы
в открытое
несемся море –
целый город   
к черту на рога!

Будем обезумевшею птицей
над пучинами
теперь парить,
с волнами бушующими
биться,
по морям, как призраки,
носится
и суда торговые топить…