Первая примерка

Зинаида Платонова
И целуют нежно струи.
Солнце хмурится довольно,
Охлаждая луч в речушке;
Вязкая земля под ивой
Сочно чмокает мне пятки,
Неохотно отпуская.

ПЕРВАЯ ПРИМЕРКА

Иван Петрович сидел на крыльце, заковыривая старый лапоть, иногда отгоняя им же надоедливых мух.
В проулке шныряли куры, напевая протяжно односложную песню, изредка приседая и оставляя в тра¬ве мягкие комочки.
Соседская девчонка Клавка, гремя цепью, выта¬щила бадью из колодца и, зажав подол платья коленями, стала переливать воду в ведро.
Прошли грабелыцицы, здороваясь вразнобой, гал¬дя, как грачи по утрам.
- Помогай Бог! Здорово живешь, Иван Петрович!
- А-а-а, Марфа... Здорово, здорово.
- Подь-ка поближе, — поманил он Марфу, сельскую почтальоншу и мать Клавки, заскорузлым пальцем.
- Слышь-ка, девка-то у тебя заневестилась, — за¬шептал он таинственно. — Глянь, как коленки-то ок-руглились.
- Ах ты, старый бесстыдник! Голова седа, а все туда... Шаришь глазищами-то по коленкам от безде¬лья. Лицо женщины было строгим, и дед сконфу¬зился.
-Лучше б Милке моей пальтишко к школе из Клав-киного сшил, — сказала она, смягчив голос, — не в чем ходить девчонке.
- А что не перешить? Пусть придет с пальтишком!
- Клавка! — окликнула радостно она дочь, поднимавшуюся с ведром на низкие ступени крыльца, ведущие в сенцы. — Скажи Милке, чтоб к деду бежала с твоим серым пиджаком. И заторопилась на почту.
Курносая, золотоголовая Милка не заставила себя долго ждать. Через пять минут она стояла перед стариком, маленькая, худая, в платье-обноске неопределенного цвета, прижимая тонкими ручонками к себе пальтишко.
Иван Петрович отложил лапоть в сторону, взял у нее ветошь, оглядев, вздохнул.
- Пойдем в избу, Милка.
Еле перешагнув крутые ступени крыльца и порог, задышавшись, она подошла вслед за дедом к чисто выскобленному дощатому столу.
Петрович достал с божницы смятую тетрадь и огрызок карандаша, снял с гвоздика под зеркалом клеенчатый метр и дотошно измерил длину и ширину ее спинки, рукавов, объема грудки и, глядя ей при-стально в голубые доверчивые глаза, сказал:
- А теперь давай язычишко измерим.
И Милка, стараясь, вывалила бледно-розовый язы¬чок до «корешка». Иван Петрович прятал в усах улыбку, а в глазах плясали веселые чертенята.

ЗДРАВСТВУЙ, ДОРОГАЯ МАМА

- Родная моя, — мысленно обращалась к матери Клавдия Ивановна. — Почему я теперь разговариваю с тобой чаще, чем раньше, навещая в очередной отпуск?
Тебя нет уже более шести лет, а я вот штопаю твое старенькое нательное белье и вспоминаю, вспоми¬наю
Я очень люблю и берегу все твои вещи, как будто, надев их, чувствую теплоту твоих рук, заботливых и ласковых. Как-то в сенокос не нашла легко, весело в ее исполнении, да еще гримасу скорчит, что заряжались весельем все зрители:
Милый Вася, я снеслася
У соседа под крыльцом.
Щупал ты меня вчерася,
Я была еще с яйцом.
Все улыбаются, а вам только этого и надо. А ночью ты мучилась над лоханью, и если мы тебя журили немного, отвечала пристанывая:
- Да какая же это свадьба, если не поблюешь?
Были на свадьбах и жестокие сцены. Девчонкой я не понимала, почему так горько плачет невеста, моя любимая учительница, от шутки Саньки Лексановой,  когда она с большой корзиной в руках, покрытой ряд¬ном, обходила круг зрителей, приподнимая уголочек холста и показывая черную кошку (и где только она ее нашла?). Кошка и не мяукала, видимо, испугавшись свадебного шума. Выпустив ее за липой, она обходила всех вдругорядь, громко приговаривая:      
 - Где киска? Нету киски... Корзина боль-ша-а-я, а киски нету. Кто взял киску?
Многие бабы вздыхали, жалея невесту, другие — ехидно улыбались: не сохранила невинность — терпи!
Я и любовь твою горькую помню, мама.
Мне было двенадцать лет, а тебе — тридцать два. Молодая, красивая, а уже четыре года, как вдова. Когда погиб отец, бабы, жалея тебя, вздыхали:
— Марфа, ну как ты будешь с четырьмя девчонка¬ми? Хоть умерли бы две-то. Опять же, старшая страшненькая, но уже помощница, средняя — вылитый Иван, а меньшенькие — красавицы, все в тебя.
Я и вправду была очень дурна на вид: худая, все косточки пересчитать можно, лицо от загара, как спелый желудь, а волосы седые.
Но за то, что меня было жалко, как помощницу, я очень была старательной. И с сестренками нянчилась, и по дому всю работу делала, пока ты в поле, и даже косила.
А ты, мама, косить не умела, и я была очень довольна, когда твои знакомые говорили: она у тебя, как взрослая, все знает и умеет.
И вот в нашу девичью келью вошел мужчина, отсидевший войну в тюрьме за драку, знакомый тебе еще до замужества. Сестренки радовались его гостинцам, играли с ним в шашки, охотно слушали его прибаутки. А я его ненавидела всем детским сердцем, не разговаривала с ним никогда. Мне было грустно, что ты предала отца.
И было очень больно, когда ухажер оставил тебя. Что творилось в твоей душе? Винила ли ты нас, девчушек-несмышленышей?
Мне тогда думалось, что, не будь нас, не променял бы тебя Иван на заурядную учителку, старую деву. Наверное, был расчет в его женитьбе: невеста без «хвоста», да и платили учителям мало-мальскую зарплату, а не трудодни-палочки неоплачиваемые.
Я так и жила с этой болью, что твоему счастью помешала война и мы.
А простила тебя, когда сама была уже матерью и вдоволь напилась любовной горечи.
Потом ты жалела меня...
Мать... Мама... Мне некому сказать это слово вслух, но даже произнося его мысленно, вижу добрую твою улыбку, радость в глазах, чувствую биение сердца и теплоту твоих рук. Я редко слышу это слово, как обращение ко мне, но становлюсь от него, наверное, такой же, какой только что представила тебя, когда, вскрывая с нетерпением конверт, читаю: «Здравствуй, дорогая мама».