Стихи Аркадия Акимовича Штейнберга 1907-1984

Пробштейн Ян
АРКАДИЙ ШТЕЙНБЕРГ (выдающийся переводчик, поэт, художник)
* * *
Кроме женщин есть еще на свете поезда,
Кроме денег есть еще на свете соловьи.
Хорошо бы укатить неведомо куда,
Не оставив за собой ни друга, ни семьи.
Хорошо бы укатить неведомо куда,
Без оглядки, без причины, просто ни про что,
Не оставив ни следа, уехать навсегда,
Подстелить под голову потертое пальто,
С верхней полки озирать чужие города
Сквозь окно, расчерченное пылью и песком.
Хорошо бы укатить неведомо куда,
Запотевшее окно обстреливать плевком,
Полоскать в уборной зубы нефтяной водой,
Добывать из термоса дымящийся удой,
Не оставив ни следа, уехать навсегда,
Раствориться без остатка, сгинуть без следа,
И не дрогнуть, и не вспомнить, как тебя зовут,
Где, в какой стране твои родители живут,
Как тебя за три копейки продали друзья,
Как лгала надменная любовница твоя.
Кроме денег есть еще на свете облака.
Слава Богу, ты еще не болен и не стар.
Мы живем в двадцатом веке: ставь наверняка,
Целься долго, только сразу наноси удар!
Если жизнь тебя надула, не хрипи в петле,
Поищи себе другое место на земле,
Нанимайся на работу, зашибай деньгу,
Грей худую задницу на Южном берегу!
Или это очень трудно – плюнуть счастью вслед,
Или жалко разорить родимое гнездо,
Променять имущество на проездной билет,
Пухлые подушки на потертое пальто...
Верь солдатской поговорке: горе – не беда!..
Хорошо бы укатить неведомо куда,
Не оставив ни следа, уехать навсегда,
Раствориться без остатка, сгинуть без следа,
С верхней полки озирать чужие города
Сквозь окно, заплеванное проливной луной,
Сквозь дорожный ветер ледяной...
1928-1929

ВОЛЧЬЯ ОБЛАВА
Невысокие свищут кустарники. Иней
Притворяется прочным. Томпаковый бор
Над шестнадцатиградусной мерзлой пустыней
Лапы вытянул, словно камчатский бобер.

Это бледное небо до скуки знакомо
Председателю Клинского волисполкома.
Он не смотрит на небо. Он ищет врага,
Он обшаривает голубые снега
Ветровейные, где на полотнище сивом
Отпечатаны ноги опрятным курсивом.

Я пытаюсь начать разговор. Воронье
Виноградинами костенеет на ветках,
И слова примерзают (пустое вранье!)...
Сколько слов у меня неуместных и ветхих!..
Председатель не слышит. Он смотрит вперед,
Он привычно рукою двустволку берет –
Геометрию дамаскированной стали...
И курки осторожно на цыпочки встали.

Папироса затоптана в снег. Тишина
Подымается вверх и становится ржавой.
Тишина тяжелеет. Внезапно она
Разрешается выстрелами и облавой.

Безымянного бора гудит материк;
В вороненых стволах задыхается порох,
И нацеленной мушкой я вижу троих
Исполинских волков. Настоящих. Матерых.
Но последняя ставка в веселой игре
Ожидала бродяг на покатом бугре,
Где сугроб на сугробе и льдина на льдине.
Вот они повернули, ломая кусты,
Шевельнули ушами, поджали хвосты,
Добежали и замерли посередине.

Посылая зрачками глухие огни,
Меж барханами снега стояли они
На чугунных своих полусогнутых лапах
И, смакуя глазами отъявленный запах,
Словно идолы на безнадежном снегу,
Наблюдали за мной. Я забыть не могу
Их мерцающий взгляд, равнодушный и хмурый,
Их насыщенные электричеством шкуры.

Мы расстреливали неподвижную стаю.
Тлела хвоя и щелкали пули, пока
Мне почудилось – я на дыбы вырастаю,
И турецкие ребра разъяли бока.
Я услышал глазами такой небывалый
Неестественный вкус тишины, кислоту
Асептических льдин, логовины, увалы
И дыханье, густеющее на лету.

И сквозь это дыханье, бегущее навкось,
Я почти осязал чистоту бытия,
Первозданное солнце, тяжелую плавкость
Горизонта, нервический профиль ружья
И сугробы, где на снеговой полусфере,
Словно шубы, лежали убитые звери.

Прислонившись к сосне, я промолвил себе:
– Погляди же в глаза неподкупной судьбе.
Эта жизнь высока и честна, как машина.
Подойди ж к ней вплотную, как волк и мужчина,
И скажи ей: – Руками людей и стропил
Истреби меня так же, как я истребил!
Если ж это не так, и, ветрами влекома,
Обернется налево дорога твоя,
Ты ладонь протяни, ничего не тая,
Председателю Клинского волисполкома.
Он торжественно, как подобает врачу,
Засмеется и хлопнет тебя по плечу.
Смех его из ребенка становится взрослым.
Этим смехом своим и горячей рукой
Он научит тебя драгоценным ремеслам,
Обиходу работающей мастерской,
Убивать и творить непокорные вещи,
Слушать времени голос спокойный и вещий.

Я не волк, а работник, и мной не забыт
Одинокой работы полуночный быт.
Ты меня победил, председатель! Возьми же
Добровольное сердце мое и пойдем
За санями. Ложбинкою, кажется, ближе.

Вот мы шествуем запорошенным путем,
Снова кланяются косогоры, поляны...
Я кричу от восторга, шатаюсь, как пьяный,
Наконец, за отсутствием песен и слов,
Я палю в небеса из обоих стволов.

И в чащобах, ощерившись, слушают волки
Аккуратное щелканье тульской двустволки.
1930

МОГИЛА НЕИЗВЕСТНОГО СОЛДАТА
Лежит на нем камень тяжелый,
Чтоб встать он из гроба не мог.
Лермонтов

Уставя фанфары, знамена клоня,
Под сдержанный плач оркестровой печали,
Льняным полотном обернули меня
И в типы мои формалин накачали.

Меня положили на площадь Звезды,
Средь гулких клоак, что полны тишиною;
Прорыли каналы для сточной воды
И газовый светоч зажгли надо мною.

Мой прах осенили гранит и металл,
И тонны цветов расцвели и завяли,
И мальчик о воинской славе мечтал,
И девушки памятник мой рисовали.

Вот слава померкла, и стерты следы,
Цветы задохнулись от уличной пыли.
Меня положили на площадь Звезды,
Чтоб мертвое имя живые забыли.

Но я не забыл содроганье штыка,
Который меня опрокинул на глину.
Я помню артикул и номер полка,
Я знаю, как надо блюсти дисциплину.

Ремень от винтовки, удавка, ярмо,
Сгибающее обреченные шеи,
Окопные рыжие крысы, дерьмо,
Которое переполняло траншеи.

Обрубок войны, я коплю и храню
Те шрамы, что не зарубцуются навек,
Ухватки солдата, привычку к огню,
Растерзанных мышц производственный навык.

Я знаю, кто нас посылал на убой
В чистилище, где приучали к ударам.
Клянусь на штыке, я доволен собой,
Я жил не напрасно и умер недаром!

Недаром изведал я вечный покой,
Запаянный гроб, жестковатый и узкий, –
И так не существенно, кто я такой –
Француз или немец, мадьяр или русский.

Когда боевые знамена взлетят
И грянет в литавры народная злоба,
Я – старый фантом, безыменный солдат –
Воскресну из мертвых и выйду из гроба.

Я снова пущусь по реке кровяной,
В шеренгах друзей и во вражеском стане,
Везде, где пройдут за последней войной
Последние волны последних восстаний.

И, вырвавшись на обнаженный простор,
Где мертвые рубятся рядом с живыми,
В сиянии солнц, как забытый костер,
Растает мое неизвестное имя!
1932

 
АРКАДИЙ ШТЕЙНБЕРГ
* * *
Страх разрушенья, страх исчезновенья
Меня не смог ни разу уколоть;
Я не пугаюсь грубого мгновенья,
Когда моя изношенная плоть
Утратит жар, что дан ей был на время,
Как погасает искра налету.
Но отвергая детскую мечту,
Бессмертия бессмысленное бремя,
Я думаю о неизбежном зле
И не боюсь распада.
Мне не надо
Ни рая, ни чистилища, ни ада,
Ни даже вечной жизни на земле.

Воистину меня страшит иное:
Остолбененье старости людской,
Ее самодовольство записное,
Безверье, сухость, чопорный покой;
Боюсь лишиться молодых стремлений
Бог весть куда, в какую глушь и дичь,
Боюсь увязнуть в паутине лени,
Всезнания бесплодного достичь.
Боюсь придти к заведомым пределам,
Где, может быть, подстерегает страх
Небытия, преображенья в прах,
Разлуки с жизнью, расставанья с телом...
1940

 
АРКАДИЙ ШТЕЙНБЕРГ
* * *
Снежный саван сходит лоскутами,
За неделю побурев едва.
На пригорках и буграх местами
Показалась прелая трава.

И земля, покорствуя сурово,
И страшна, как Лазарь, и смешна,
В рубище истлевшего покрова
Восстает из гробового сна.

Будто выходцы из преисподней,
Отчужденно жмутся по углам
Перестарки жизни прошлогодней,
Разноперый безымянный хлам.

Ржавые железки да жестянки,
Шорный мусор и стекольный бой,
Цветников зловещие останки
За щербатой, дряхлой городьбой.

В грозном блеске правды беспощадной,
Льющейся с лазурной вышины,
Некуда им спрятаться от жадной
Молодой весны!

Им деваться некуда от света,
Не уйти от властного тепла.
Горе тем, которых сила эта
Из могилы на смех подняла!

Горе тем, кто маете весенней
Предал сердце, сжатое в комок,
Муку неминучих воскресений
Одиноко выплакать не мог.

И рывком одолевая стужу,
Раскатясь, как снеговой ручей,
Призрак страсти изблевал наружу
Горстку опозоренных мощей.
апрель-май 1948, лагерь Ветлосян

АРКАДИЙ ШТЕЙНБЕРГ
НАСЛЕДНИК
Которая по счету миновала
Земная ночь, опять оставив мне
Могильный холмик пепла у привала
Да пепел звезд в студеной вышине.

Опять качнулась зыбка заревая
И розовый проснулся небосклон,
Свивальники тумана разрывая,
Как полотно младенческих пелен.

И словно рай, никем не заселенный,
Сияющий по самые края,
Ждет окоем прохладный и зеленый
Обетований Книги Бытия.

Гляди, Наследник, сколько хватит зренья,
Адамовым проклятьем заклеймен!
Бессчетную зарю миротворенья
Опять встречай на рубеже времен!

Еще людская речь не прозвучала,
Еще леса и пажити пусты,
А ты начни свой краткий путь сначала,
До сумерек, до новой темноты, –

Когда погаснет свет, умолкнет слово,
Созвездья разгорятся на ветру
И волны одиночества ночного
Прихлынут вновь к привальному костру.
17 декабря 1950

 
АРКАДИЙ ШТЕЙНБЕРГ
ВЕТЛОСЯН
(фрагмент)
Я жил в особенной стране,
Непознаваемой извне,
В стране, где время, как во сне,
Меняло свой исконный ход;
Мгновеньем день казался мне
И вдруг растягивался в год,
Сбивался с толку, путал счет
И превращал календари
В какой-то непонятный код,
В хаос разрозненных колод,
Чтоб за оградою, внутри,
Перешагнув через порог
В тот обособленный мирок,
Я жизни жалкой не берег
И отбывал кабальный срок.

Я жил в отверженной стране,
От государства в стороне,
В стране беспамятной, как смерть,
В стране бессвязной, словно сон,
Где городьба, за жердью жердь,
То на подъем, то под уклон,
Петляла вдоль холмов, служа
Обозначеньем рубежа.

Я жил в потерянной стране,
Как будто в озере, на дне,
Как в застоявшемся пруду,
В прозрачной, как слюда, среде,
Не то во льду, не то в воде,
В среде, которая была
Подобьем жидкого стекла.

Там, за бревенчатой стеной,
За городьбою крепостной
В четыре метра вышиной,
Не знали ни добра, ни зла,
Ни состраданья, ни стыда;
Без них исправно шли дела,
Топились печи, как всегда,
Клубами вился дым из труб,
В котлах варился мутный суп,
И каждым утром, ровно в семь,
Насущный хлеб давали всем.

О, этот хлеб! Он был ценой
Последней радости земной:
Смотреть на дальний кряж лесной.
Он был ценой – ломоть ржаной –
Отказа от заветных прав,
Утраченных навеки мной,
И платою за рабский нрав,
За прилежание к труду,
За повседневную страду
Существованья на виду,
За пребывание в аду,
Где запереться на замок,
Хотя б на миг, никто не мог
И оставаться одному
Не дозволялось никому.

Наш будничный, убогий ад,
Куда на счастье и беду
Тринадцать лет тому назад
Меня по щучьему суду
Загнали в странную среду, –
Напоминал на беглый взгляд
Давнишний рубленный посад,
Окраинную слободу,
Былой острог сторожевой,
В глуши поставленный Москвой,
Чтоб на Зырянщине впервой
Ввести исконный свой уклад
И закрепить порядок свой.
Он, словно с древних пор, подряд
Стоял и в нынешнем году
Твердыней кривды вековой,
И островерхий палисад
Из лиственницы и сосны,
И вышки по углам стены,
И часовые, и конвой,
По-видиму, сохранены
Как памятники старины.

Нас было много: тысяч пять,
А иногда и с лишком шесть.
Порою численность опять
Снижалась плавно до пяти,
Чтоб в гору сызнова полезть
И к верхней цифре доползти.
Хоть нас держали взаперти,
Но всё ж оказывали честь,
Стараясь досконально счесть,
Не отступая ни на пядь,
И дважды в сутки звонари
Благую подавали весть:
Мол, можете и пить и есть,
Кто хочет, волен лечь и сесть,
Ты вправе бодрствовать и спать,
Но будь на месте, хоть умри,
Покуда, в должностном поту,
С окурком жеванным во рту,
Дежурный подведет черту:
Все налицо, все на счету...
1960
 
АРКАДИЙ ШТЕЙНБЕРГ
* * *
Жизнь отжита, а сызнова – едва ли
Достанет сил для злого бытия.
Меня застигла ночь на перевале,
И эта ночь – последняя моя.

Ее волшебное прикосновенье
Льет на душу целительный бальзам,
Она дарит незнанье и забвенье
Натруженным, всевидящим глазам.

Крупицы счастья, жалкие соблазны,
Тернистый путь и перевал крутой
Расплавились в хаос однообразный,
Укрылись милосердной темнотой.
14 декабря 1947, Ветлосян

 
АРКАДИЙ ШТЕЙНБЕРГ
* * *
Благословляю полдень голубой,
Благословляю звездный небосвод –
За то, что он простерся над тобой
И лишь тобою дышит и живет.

Благословляю торные пути,
Пробитые сквозь дебри бытия:
Они меня заставили придти
Туда, где пролегла тропа твоя.

Благословляю все плоды земли,
Благословляю травы и цветы –
За то, что для тебя они взросли,
За то, что их не оттолкнула ты.

Благословляю подневольный хлеб,
Тюремный склеп и нищую суму,
Благословляю горький гнет судеб –
Он звал меня к порогу твоему.

Благословляю бег ручьев и рек,
Разгон струи, летучий блеск волны –
За то, что в них глаза твои навек,
Как в ясных зеркалах, отражены;

И каждого холма зеленый склон –
За то, что он тебе под ноги лег,
И самый прах земной – за то, что он
Хранит следы твоих усталых ног.

Скитания без цели, без конца,
Страдания без смысла, без вины,
И душный запах крови и свинца,
Саднивший горло на полях войны.

Весь этот непостижный произвол
Благословляю – с жизнью наравне –
За то, что он меня к тебе привел,
За то, что он привел тебя ко мне.
13 сентября 1948, Ветлосян


АРКАДИЙ ШТЕЙНБЕРГ
* * *
Он построен трудом человечьим,
Укреплен человечьим трудом,
А теперь отплатить ему нечем –
Опустел, обезлюдел мой дом!

Подкосились дубовые балки,
Хоть исправно топор их тесал.
Стекла выбиты; темный и жалкий,
Полон стужи покинутый зал.

Не житье средь такого содома!
Дай Господь обойти стороной
Нищий остов, развалину дома,
Что построен был некогда мной!

Злая сырость давно его гложет:
Разобрать его впору да сжечь!
Третий год иль четвертый, быть может,
Как не топлена русская печь.

Словно щуря окно слуховое,
Он под снегом поник и дождем...
Не один ты на свете, нас двое,
Злополучный оставленный дом!

Накопили мы силу воловью,
Да некстати растратили враз, –
Черным горем, неверной любовью
Пошатнуло, обрушило нас.

Ты на жребий не жалуйся лживый,
А хозяйские слушай слова:
Мы еще повоюем, мы живы,
И любовь невозбранно жива!

Не кручинься, товарищ сосновый, –
Станешь краше дворцов и хором!
Я приду к тебе с доброй основой,
С навостренным моим топором.

Всё устрою не хуже, чем было,
Печь налажу, поправлю трубу,
Вереи подыму и стропила,
Грязь и плесень со стен отскребу.

Я вернусь молодым чудодеем,
Не сегодня, так завтрашним днем;
Пусть однажды мы дело затеем –
Десять раз, если надо, начнем!

Десять раз, если надо, разрушим,
Чтоб воздвигнуть как следует, вновь
Дом невиданный с гребнем петушьим
И людскую простую любовь.
1939

 
АРКАДИЙ ШТЕЙНБЕРГ
КОРОЕДЫ
В непролазной буреломной чаще
Обитает испокон веков
Грамотный народец работящий,
Гильдия типографов-жуков.

Не успела плод запретный Ева
Надкусить, как тотчас же в раю
Жук-типограф на волокнах Древа
Выгрыз надпись первую свою.

По примеру пращура, доныне
Подвиг жизни каждого жука –
Выедать изгибы сложных линий
Литер нелюдского языка

И строчить на заболони бренной
С помощью природного резца
Подлинную хронику Вселенной
От ее верховья до конца.

Шестиногий Нестор неизвестный,
Скромный жесткокрылый Геродот,
Продвигаясь под корой древесной,
Летопись подобную ведет.

Так из года в год порой весенней
Сокровенный кодекс мировой
С каждой новой сменой поколений
Новой пополняется главой.

Цепь событий в связи их причинной,
Вплоть до наименьшего звена,
На скрижалях Библии жучиной
Всеохватно запечатлена.

В этих рунах ключ к последним тайнам,
Истолковано добро и зло;
То, что людям кажется случайным,
В них закономерность обрело.

Сущность бытия, непостоянство
Мирозданья, круг явлений весь,
Вещество, и время, и пространство
Формулами выражено здесь.

Наше суесловье, всякий промах
Утлой мысли, тщетность наших дел
В хартии дотошных насекомых
Внесены в особенный раздел.

Нами не решенные задачи,
Вера, не воскреснувшая впредь,
Истины, которые незрячий
Разум наш пытается прозреть,

Перечень грядущих судеб наших,
Приговоры Страшного Суда,
Судьбы звезд – горящих и погасших –
Внесены заранее сюда.

В книге, созидаемой во мраке,
Скрыта не одна благая весть,
Но ее загадочные знаки,
К сожаленью, некому прочесть, –

Нет у нас охоты и сноровки, –
За семью печатями она,
И не поддаются расшифровке
Эти нелюдские письмена.
10 сентября 1969, Грозино

 
АРКАДИЙ ШТЕЙНБЕРГ
ДЕНЬ ПОБЕДЫ
Я День Победы праздновал во Львове.
Давным-давно я с тюрьмами знаком.
Но мне в ту пору показалось внове
Сидеть на пересылке под замком.

Был день как день: баланда из гороха
И нищенская каша магара.
До вечера мы прожили неплохо.
Отбой поверки. Значит, спать пора.

Мы прилегли на телогрейки наши,
Укрылись чем попало с головой.
И лишь майор немецкий у параши
Сидел как добровольный часовой.

Он знал, что победителей не судят.
Мы победили. Честь и место – нам.
Он побежден. И до кончины будет
Мочой дышать и ложки мыть панам.

Он, европеец, нынче самый низкий,
Бесправный раб. Он знал, что завтра днем
Ему опять господские огрызки
Мы, азиаты, словно псу швырнем.

Таков закон в неволе и на воле.
Он это знал. Он это понимал.
И, сразу притерпевшись к новой роли,
Губ не кусал и пальцев не ломал.

А мы не знали, мы не понимали
Путей судьбы, ее добро и зло.
На досках мы бока себе намяли.
Нас только чудо вразумить могло.

Нам не спалось. А ну засни попробуй,
Когда тебя корежит и знобит
И ты листаешь со стыдом и злобой
Незавершенный перечень обид,

И ты гнушаешься, как посторонний,
Своей же плотью, брезгаешь собой –
И трупным смрадом собственных ладоней,
И собственной зловещей худобой,

И грязной, поседевшей раньше срока
Щетиною на коже впалых щек...
А Вечное Всевидящее Око
Ежеминутно смотрит сквозь волчок.
1965