Рассказы из шкафа. Правильно подобранная портниха

Галина Иззьер
Кто это на фото?

Птичьи узкие плечи, кажущиеся огромными из-за худобы коленки, нелепо торчащие после стрижки (последней, кажется, в моей жизни) волосы, нелепо большой рот. Этот растерянный головастик -  я летом накануне пятого класса. Я была безнадежно нелепа и одета в платьица и халатики производства местной швейной фабрики весь учебный год. Но к концу его, в мае, и меня, наконец, отвели к портнихе. Она жила недалеко от нас, но ехать до нее было дольше, чем идти пешком, с несколькими пересадками, вот мы с мамой и ходили напрямик через микрорайон. Очень скоро я стала ходить одна; точнее, приходили мы к Нине Георгиевне вместе и начинали примерку с маминого, а вот уходила я одна, гораздо позже. Получалось от двадцати минут до получаса по пустырям между "хрущевками", смотря о чем фантазировать по дороге. Некоторые фантазии не укладывались в отведенные на дорогу двадцать минут, и приходилось делать крюк, чтобы довести сюжет до завершения.

В первое же посещение я просто опьянела от невероятного количества книг и от дизайнерских идей этой дамы, пусть пожилой, толстоватой и грязноватой, но совершенно великолепной в моих глазах - уже через несколько минут знакомства она сказала моей маме безапелляционным тоном: "С девочкой попрошу не спорить. Эта девочка знает, чего она хочет". И изумленная мама подчинилась, а потом еще и знакомым рассказывала об этом эпизоде. О да. Такой экстравагантной юбки в одиннадцать лет не было ни у кого! Это был просто пир духа.

Нина Георгиевна, с неизменным котом, с глазами цвета лунного камня в неизменном кольце (полжизни мечтала я потом о кольце с лунным камнем), была единственным известным мне осколком истории России, единственным известным мне тогда человеком, которого обездолила наша Великая Октябрьская. Вскоре после нашего знакомства, даже слишком скоро, сказала бы я теперешняя, торопливым полушепотом, шепелявя сквозь торчащие изо рта булавки, она начала рассказывать эпизоды из своей жизни, повергшие меня в полное недоумение, пугающие и чарующие: про бабушкин дом на Большой Арнаутской (и мне срочно пришлось вызубрить старые, дореволюционные названия одесских улиц, чтобы легко ориентироваться в ее городе), про кузину Иру, снимавшуюся в ранней юности на Одесской киностудии в чуть ли не последней немой фильме (она так и говорила, "фильма" и "синематограф"), про трагический роман Иры (и я воображала, что героиней того "романа" была вовсе не Ира, а сама Нина Георгиевна), про мамочку, в юности прекрасную танцовщицу, и как ей вредна была сырость подвала, в который срочным образом переселилась вся семья после катастрофы (я не сразу поняла, что катастрофой она называла революцию)...

Это была какая-то альтернативная история, совсем непохожая на рассказы моей бабушки, хотя они были, видимо, ровесницами. Бабушка моя, вспоминая молодость, рассказывала об эвакуации, о тяжелой жизни в чужом колхозе во время войны, о дедушкиной совпартшколе... Нину Георгиевну война, казалось, не задела: самое страшное случилось гораздо раньше, в двадцатые, и все остальное время она просто продолжала жить в вечной нищете и в мечтах о прошлом. И, конечно, в мире книг. Там мы и встретились, и полюбили друг друга безумно и страстно. Я "читала" у Нины Георгиевны, то есть брала книги, как в библиотеке, и меняла их во время примерок. Примерок для каждой вещи требовалось множество, так как мы регулярно забывали о шитье, обсуждая какую-нибудь сюжетную линию "Человеческой комедии" или художественную ценность романов Бенжамена Констана. Иногда Нина Георгиевна пересказывала наизусть длиннейшие английские романы. В такие дни я возвращалась домой в полнейшей темноте - бегом от фонаря к фонарю, уже безo всяких фантазий, и, завернув на нашу улицу, издалека видела в нашем светящемся окне черный мамин силуэт. В особо серьезных случаях виднелись два силуэта: это означало, что папа готовился запретить мне ходить к портнихе вообще, и оправдательную речь надо было готовить еще на подходе.

Я нежно любила эту женщину и втайне ненавидела ее деспотичную маму, на которую Нина Георгиевна работала всю свою взрослую жизнь, до самой маминой смерти, поскольку самой маме работать не позволяла ее "конституция танцовщицы" и, очевидно, память о былой состоятельной жизни. Нина Георгиевна так никогда и не вышла замуж: она оберегала маму, бабушку, брата Нику, во времена нашего с ней знакомства жившего в той же однокомнатной "хрущобной" квартире, племянника Жору. И, конечно, свои книги - там были издания достаточно редкие, остатки некогда роскошной библиотеки, все, что не было распродано за полвека "катастрофы". Мне единственной она позволяла их брать домой. Какие-то книги-- запрещенные, ставшие легендой,- она все же не выпускала из квартиры вообще, и я читала у нее, как в читалке. Видимо, я, как и она, все же романтизировала всех этих персонажей из ее мира, а потому была страшно разочарована, когда, в знак величайшего доверия и близости, через несколько лет знакомства Нина Георгиевна показала мне фотографию боготворимой мамы. Эта тетка с грубыми чертами лица, с угловатой нижней челюстью не могла быть тем капризным и деспотичным, но невероятно обольстительным существом, поработившим юную Нину Георгиевну! Те же чувства я испытала при знакомстве с Никой (оказавшимся никаким не романтическим Никой, а простецким дядей Колей, работавшим невесть кем на киностудии) и мрачным, с испитым лицом, Жориком, видимо, регулярно доившим тетушку, которая, как ни медленно она шила, продолжала все же зарабатывать.

Но все это было позже, a сначала было шитье.

Она бралась за все: от перелицовки пальто до пошива лифчиков. Именно Нина Георгиевна сшила мне несколько платьев, по которым я скучаю до сих пор. Смешно, правда, но ее вещи обладали каким-то особым духом (и я не имею в виду отвратительный кошачий запах - как же звали ее кота? вот-вот вспомню, ну же!  "Он разбирается в людях,"- говорила она, и мне частенько казалось, что ей стоит поучиться у кота этому умению не идеализировать каждого входящего). Иногда она доводила меня до измен своими лирическими отступлениями и бесконечными, ничем не завершающимися примерками, но я возвращалась после первой же вещи, сшитой другими портнихами.

Она бралась за самые безумные наряды, и мы с ней осуществляли супер-проекты, достойные haute couture. Она отказывалась лишь от одного: механически копировать "то, что носят все".

В каком небесном шкафу висит, например, то чудесное платье, в котором я выдавала замуж подружку, когда нам было по восемнадцать? Как мне достался этот материал со скромной печатью “Made in Japan” где-то на кромке? Цвета чайной розы, с огромными невиданными цветами, с какими-то буклированными черточками и точками, увидеть которые можно было, только уделив разглядыванию минут десять, но которые создавали какой-то цветовой обертон, своеобразную ауру, послецвет?

Решили шить что-то восточное. Получилось у нас некое дитя от брака кимоно с сари. При этом оно было довольно смело декольтировано. Я казалась в нем взрослой и опасной. Когда были готовы фотографии, гости стали по очереди заказывать свои портреты и фотографии с молодоженами из такого маленького альбомчика с образцами. Когда и я пришла глянуть на альбомчик, оказалось, что все мои фотографии уже выкрадены из него.

Это была не я, это было - платье. Это оно веселилось и танцевало, это оно закидывало голову и улыбалось во весь рот, это оно расширяло глаза и позволяло длинной голой ноге мелькнуть в сложном, веероподобном разрезе... Именно оно сделало меня какой-то другой. Это трудно объяснить, но на другое утро я проснулась от чувства уверенности в себе.

Кто это в зеркале?