Станкист-пулеметчик

Сергей Аболмазов
Я родился в тяжелое послевоенное время, но детство мое было счастливое, наверное, как у всех людей в детстве, когда никакой тяжести вокруг просто не замечаешь. Тяжелое время было для родителей моих, для дедушки и бабушки, для вдов, для инвалидов, для людей, потерявших родных и близких, отчий дом и самих себя.
 О многом, что тогда происходило, теперь  можно только догадки строить, спросить-то уже не у кого. В результате, каких внутрисемейных обид? старший брат моего отца отгородил дощатой переборкой доставшуюся ему четверть дома, прорубил отдельный вход с улицы и продал свою часть чужим людям. Так  за переборкой у нас появились соседи.
 Наша семья с незапамятных времен жила на тихой окраинной улочке, с устоявшимися обычаями и не писаными правилами и законами. Здесь все обо всех и практически всё знали, по воскресеньям, случалось, дрались и также охотно приходили на помощь, в случае горя или какой беды. И почти у всех были клички, да не простые, а почитай, как дворянские звания, которые предавались по наследству от отца к сыну, из рода в род!
 Одно из архитектурных правил домостроительства неукоснительно соблюдалось всеми старожилами нашей старинной улицы. Западная стена дома строилась глухой, без окон, чтобы не было возможности заглядывать в чужой двор и частную жизнь соседей.
 Война, страшным огневым валом прокатившаяся сначала в одну, потом в другую сторону, уже к Победе, оставила без крова тысячи людей, и они потянулись из сожженых и разрушенных деревень в город, в надежде на пристанище и уж, если не на счастье, то хотя бы на более менее сносную жизнь. Наши соседи оказались именно из таких. Вместе с четвертушкой дома новым хозяевам отрезали и узкую полоску земли под огород. Глава соседского семейства, Игнат Егорович Ивашкин, срубил пристройку из бревен и пристроил крыльцо, увеличив, таким образом, свое домовладение. Семья, как-никак, из четырех душ, тесновато в четвертушке то было.
  Новый сосед оказался человек мастеровой. И плотничал, и валенки валять умел и в помощи никому не отказывал, но пил безбожно. Вскоре и кличку себе заработал. Поскольку, напившись, он всегда орал, приставая к соседям – я станкист-пулеметчик, я кровь за родину проливал, братское сердце, я люблю тебя, как штык! У тебя сто грамм для фронтовика не найдется?
Так и окрестили Пулеметчиком. Вполне вроде бы логично. Была у него и еще одна кличка  - Чарлик. Смысл и происхождение ее для меня до сих пор тайна. Какая-то собачья, то ли от того, что частенько спал у чужих заборов, не в силах доползти до дома?
 По соседству с нашим домом тоже появились новоселы, то ли из Белоруссии, то ли еще откуда. Очень скрытные и малоизвестные люди и, против всех неписанных градостроительных законов нашей улицы, выстроили себе дом четырьмя окнами, выходящим к нам во двор, и именно под этими окнами проходила узкая полоска  земли, отошедшая Игнату Егоровичу согласно договору купли-продажи. Ну, об этом позже.
 Надо сказать, что во хмелю наш сосед становился, неудержимо буен. Я был еще очень мал. Помню только, что пугался сильно, когда за переборкой раздавался грохот, звериный рык и женские визги.  Иногда старший сын Пулеметчика призывал на помощь моего отца, и они вдвоем скручивали и укладывали дебошира.
 Засыпал я под жалобные причитания соседа – сынок, братское сердце, я ж тебя люблю, как штык, ну развяжи ты меня, Христа ради. Развязывали обычно к утру.
 Была у Пулеметчика жена, крупная и несчастная женщина. Работала она на стройке, больше всего я запомнил ее руки с огромными шишками от растянутых непосильным трудом сухожилий, звали ее тетя Шура. Старшая дочь вскоре вышла замуж за соседа, что жил напротив. Следом отделился и сын, Виктор Игнатьевич. Не в пример отцу, спиртного не признавал, слыл очень хорошим сапожником и в послевоенное время сумел собрать на строительство собственного дома. Женился и забрал мать к себе.
 Так Станкист-пулеметчик остался один на один со своим пьянством и неистребимой злостью на весь мир, но особую ненависть вызывали у него соседи с окнами на его огород. Причины этой ненависти может и сам он не знал, но почти каждый вечер выползал к себе на огород и орал в соседские окна:- Мара, овчарка немецкая, проститутка, тебя немцы… и далее – весь набор окопной лексики, так помогавшей в годину войны и доведшей Игната аж до Берлина…
 Но однажды, когда дело дошло до битья стекол, чаша терпения у соседей переполнилась, выскочили муж и зять несчастной Мары и до полусмерти измордовали Пулеметчика, сломали пару ребер и бросили без сознания среди вытоптанных во время драки картофельных грядок.
 Потом был суд и Игната Егоровича за злостное хулиганство посадили на три года, невзирая на боевые заслуги. Когда он вышел на свободу, я уже во второй класс ходил. Тут-то и началась наша настоящая дружба. Родители мои были постоянно заняты на работе, бабушка к этому времени умерла, и я часами просиживал у Игната Егоровича, слушая его немудреные и бесхитростные рассказы о войне. Отец мой о войне мне никогда не рассказывал, поэтому соседа я слушал,  разинув рот. Внешности он был неказистой. Низкий покатый лоб, мощные надбровные дуги, густо заросшие седеющими бровями и бесформенный, сбитый чуть набок нос, но руки, разбитые тяжелой работой, были широки в кисти и выдавали в нем недюжинную силу. С ним впервые, из желания приобщиться к фронтовым привычкам моего нового друга, я попробовал покурить махорку, не очень удачно, правда. Но меня поразили его пальцы, заскорузлые и будто окаменевшие от многотрудной его судьбы. Он спокойно доставал ими уголек из топки, чтобы прикурить самокрутку и, словно задумавшись о чем-то, держал его в руке какое-то время, потом не спеша бросал назад и прикрывал дверцу раскаленной печки. Иногда он посылал меня за выпивкой. Приговаривая по привычке, - сынок, братское сердце, я ж люблю тебя, как штык, сгоняй за красненькой и протягивал мне пару мятых бумажек. По тем временам это было в порядке вещей посылать пацанву за выпивкой и продавщицы отпускали мальцам и вино, и водку с белой головкой, и на сдачу давали подушечек. Такой закон не писанный существовал.
 Не знаю теперь, насколько достоверны были рассказы Игната Егоровича, но судя по его ранениям, какая-то великая сила берегла его всю войну! У него была прострелена голова, и он по пьянке часто водил моим пальчиком по входному отверстию от пули впереди правого уха и помогал найти наощупь выходную дырку за левым. Шея у него тоже была прострелена. Рассказывал он, как со своим «Максимом» отбил шестнадцать вражеских атак и одну психическую. – Двести фрицев уложил, а что было делать? Наши-то из окопов драпанули, ну, а я-то, как с эдакой дурой драпану? Тем более, второго номера насмерть убило. Хорошо, патронов успел натаскать. А когда в психическую пошли, я только порадовался, идут дурни в рост, до того стрелять сподручней стало.  Меня сразу к «Герою Советского Союза»!
  Звезды героя я у него никогда не видел. Может пропил, а может и потерял где по пьянке. Наградной лист показывал.
 Буянства в нем после тюрьмы сильно поубавилось, пулеметчиком редко дразнили, и теперь уж окончательно приклеилась унизительная кличка Чарлик. Все больше плакал и матерился вполголоса, или  спал мертвецки, часто под дождем, в сугробах. Ничего ему не делалось, не болел, никогда не жаловался и умер в одночасье.
 В морге, выдавая тело отца детям и внукам, патологоанатом только диву давался:- надо же, говорил, ни одного органа жизнеспособного человек не имел,  а ведь жил как-то.