Новые переводы из Омара Хайяма

Светлана Суслова-312
КНИГА УДИВЛЕНИЙ


рис. Светланы Сусловой

               
СЛОВО ПЕРЕВОДЧИКА:

            По мнению многих историков, день рождения великого поэта, философа, математика, врачевателя и астронома Гияса ад-Дина Абу-л-Фатха Омара ибн Ибрахима Хайяма Нишабури,  ярчайшей звезды Востока, приходится на разгар весны. Известный исследователь творчества Омар Хайяма индийский ученый Свами Говинда Тиртха вычислил по сочетанию светил в гороскопе, что Хайям родился 18 мая  1048 года. Позднее его расчеты неоднократно проверялись, и несколько источников указывают другой год — 1040-й. 
Родившись на окраине великого Хорасана в городе Нишапуре, Омар Хайям, сделавший блистательную карьеру в Самарканде и Бухаре и уже в немолодые годы попавший в жестокую опалу султана Санджара, окончил свой земной путь в родном городе. В последние годы, по свидетельствам современников, Омар Хайям «имел скверный характер» и «был скуп в сочинении книг и преподавании». Долгое время датой смерти Хайяма, согласно надписи на могильном камне, считали 23 марта 1122-1123 г. (516 год хиджры). Однако имеется несколько дошедших до нас источников, где называется другая дата: 4 декабря 1131 г. С ней согласуются дневниковые записи Низами Самарканди, который утверждает, что посетил могилу Хайяма через четыре года после его смерти (1131-1132 гг.). Наиболее верный путь к разгадке жизни и смерти Омара Хайяма указывает надпись на его обелиске: «…Если ты хочешь знать скорбную дату воздвижения камня, у могилы Хайяма постигни тайну великой души и немеркнущей веры».
О молодых годах Хайяма почти нет сведений. На его происхождение указывает имя: слово "хайям" буквально означает "палаточный мастер"; от этого же слова происходит и старорусское "хамовник" — "текстильщик". Исходя из полного имени Хайяма, мы можем знать, что отца его звали Ибрахим, он происходил из рода ремесленников и, видимо, имел достаточно средств, чтобы дать сыну образование.
В одних источниках указывается, что молодой Хайям учился в родном Нишапуре, в других говорится, что в ранней молодости он жил в Балхе, и даже указывается имя его учителя — Насир ал-Милла ва-д-Дин шейх Мухаммед-и-Мансур, сведений о котором также не сохранилось. Но все источники сходятся в одном: уже в возрасте 17-ти лет Хайям поражал своими знаниями во всех областях философии, а также отличался уникальной памятью и замечательными природными способностями.
В то время Нишапур, расположенный на востоке Ирана в древней культурной провинции Хорасан, был крупным городом XI века с населением в несколько сот тысяч человек. Обнесенный высокой стеной с башнями, он состоял более чем из пятидесяти крупных улиц и занимал территорию в сорок квадратных километров. Лежащий на оживленных караванных путях, Нишапур  был  ярмарочным городом для многих провинций Ирана и Средней Азии. Самая большая достопримечательность Нишапура, резко отличающая его от многих городов того времени, – обилие библиотек и школ среднего и высшего типа – медресе.
Можно предположить, что Хайям начал свое образование именно в Нишапурском медресе, имевшем славу аристократического учебного заведения, готовящего чиновников для государственной службы, а продолжил его в Балхе и Самарканде. Во всяком случае, дальнейшая карьера Хайяма склоняет к такому выводу.
К окончанию учения относится первый опыт самостоятельной научной работы Хайяма,  посвященный извлечению корня любой целой положительной степени n из целого положительного числа N. В трактате содержалась формула, ныне известная как формула бинома Ньютона для натуральных показателей. Подробно об этой уникальной математической работе Хайяма, рукопись которой не найдена до сих пор, говорится в трактате Насира ад-Дина ат-Туси "Сборник по арифметике с помощью доски и пыли".
В библиотеке Тегеранского Университета хранится рукопись небольшого алгебраического трактата, не имеющего заглавия, но указан автор — Омар Хайям. По сути дела этот трактат предваряет более полный труд Хайяма по алгебре, хорошо известный современным его исследователям.
По каким-то причинам, возможно, как-то связанным с первыми годами правления сельджукских султанов, молодой Хайям покинул родной Хорасан. Дальнейшие сведения о Хайяме исходят из управляемого Караханидами Мавераннахра, столицей которого сначала был Самарканд, а затем – Бухара.
Следует особо отметить, что во времена Хайяма ученый, не будучи человеком состоятельным, мог регулярно заниматься наукой только при дворе того или иного правителя, занимая одну из четырех должностей: секретаря (дабира), поэта, астролога или врача. Судьба ученого в этом случае в значительной степени зависела от милости правителя, его нрава, капризов, от придворных интриг и дворцовых переворотов.
Видимо, первым из известных покровителей Хайяма был главный судья Самарканда Абу Тахир Абд ар-Рахман ибн Алак. Именно под его покровительством Хайямом была написана основная часть алгебраического трактата "О доказательствах задач алгебры и амукабалы". Исходя из датировки рукописи, можно сказать, что она была создана в Самарканде около 1069 года. Во введении к своему алгебраическому трактату Хайям рассказывает о бедствиях ученых того времени. Послушайте, — это голос очень совестливого, смелого и умного человека:
 
"…Я был лишен возможности систематически заниматься этим делом и даже не мог сосредоточиться на размышлении о нем из-за мешавших мне превратностей судьбы. Мы были свидетелями гибели ученых, от которых осталась малочисленная и многострадальная кучка людей. Суровости судьбы в эти времена препятствуют им всецело отдаться совершенствованию и углублению своей науки. Большая часть из тех, кто в настоящее время имеет вид ученых, одевают истину ложью, не выходя в науке за пределы подделки и притворяясь знающими. Тот запас знаний, которым они обладают, они используют лишь для низменных плотских целей. И если они встречают человека, отличающегося тем, что он ищет истину и любит правду, старается отвергнуть ложь и лицемерие и отказаться от хвастовства и обмана, они делают его предметом своего презрения и насмешек…"

 Много лет спустя Омар Хайям напишет свое знаменитое рубаи:

                Эти два-три глупца, нахватавшись азов,
                Вознесли себя в слуги вселенских основ.
                Будь ослом с ними, норов ослиный таков,
                Что зачислит в неверные всех не ослов.

В этом же предисловии к своему труду, чуть далее, Хайям пишет, что получил возможность написать эту книгу только благодаря покровительству судьи судей имама господина Абу Тахира. Любопытно, как Хайям, этот умный и проницательный человек, не склонный к раболепию ни в одном из своих произведений, вынужден описывать свои взаимоотношения с покровителем – "спонсором" своей научной работы:

"…Его присутствие расширило мою грудь, его общество возвысило мою славу, мое дело выросло от его света, и моя спина укрепилась от его щедрот и благодеяний. Благодаря моему приближению к его высокой резиденции я почувствовал себя обязанным восполнить то, что я потерял из-за превратностей судьбы, и кратко изложить то, что я изучил до мозга костей из философских вопросов. И я начал с перечисления этих видов алгебраических предложений, так как математические науки более всего заслуживают предпочтения…"

… Увы, и спустя десять веков можно либо делать карьеру, приносящую деньги, – либо заниматься наукой и поэзией, оставаясь нищим и зависимым …
Но вернемся к нашему герою. Вероятно, покровитель Хайяма – Абу Тахир – представил своего протеже бухарскому хакану Шамс ал-Мулуку.  В источниках говорится, что правитель возвеличивал Хайяма, нередко сажая рядом с собой на трон.
В 1074 году, вскоре после того, как, не выдержав длительного противостояния сельджукам, хакан Шамс ал-Мулук признал себя вассалом султана Малик-шаха, Хайям был приглашен в столицу огромного Сельджукского государства Исфахан ко двору Малик-шаха для  строительства и управления дворцовой обсерваторией и руководства реформой иранского солнечного календаря. 1074 год в жизни Омара Хайяма стал началом двадцатилетнего периода его особенно плодотворной научной деятельности.
По мнению большинства историков, годы правления султана Малик-шаха – период наибольшего подъема Сельджукского государства, расцвета науки и культуры, литературы и зодчества, широких просветительских преобразований. В Исфахане, также, как и в других крупнейших городах – Багдаде, Басре, Нишапуре, Балхе, Мерве, Герате, – были открыты учебно-научные академии (они назывались Низамийе — по имени визира Малик-шаха: Низама-ал-Мулка, которому история приписывает основную заслугу созидательной государственной деятельности султана Малик-шаха). Исфахан, и ранее славившийся своими культурными традициями и ценнейшими коллекциями рукописей, стал активно действующим научным центром. Достаточно сказать, что в Исфахане провел значительную часть своей жизни, читая лекции в одном из исфаханских медресе, гениальный Авиценна — Абу Али ибн Сина (980-1037).
Историк Ибн ал-Асир пишет о 1074 годе: "В этом году Низам ал-Мулк и султан Малик-шах собрали самых лучших астрономов… Для султана Малик-шаха была построена обсерватория, в ее создании участвовали лучшие астрономы: Омар ибн Ибрахим ал-Хайями, Абу-л-Музаффар ал-Исфарази, Маймун ибн Наджиб ал-Васити и другие. На создание обсерватории пошло очень много средств…"
За 5 лет ученые разработали новый календарь, отличавшийся высокой степенью точности. Этот календарь, получивший название "Маликшахово летоисчисление", имел в своей основе 33-летний период, включавший 8 високосных годов; високосные годы следовали 7 раз через 4 года и 1 раз – через 5 лет.  Календарь, предложенный Хайямом, был на 7 секунд точнее действующего григорианского календаря (разработанного в XVI веке), где годовая ошибка составляет 26 секунд.
Почему-то этот календарь не был внедрен. Сам Хайям пишет, что "время не дало возможности султану закончить это дело…". Это удивительно, потому что есть данные, указывающие на то, что новый календарь был почти готов к марту 1079 года, а султан продолжал править до 1092. Конечно, исходя из реалий нашего времени, можно предположить, что ученые намеренно не спешили "закрывать финансируемый проект", занимаясь кроме календаря целым рядом других научных проблем. Как бы там ни было, уже в 1077 году Хайям заканчивает свой замечательный математический труд "Комментарии к трудностям во введениях книги Евклида", в 1080 году пишет философский "Трактат о бытие и долженствовании", а вскоре и другое философское сочинение – "Ответ на три вопроса". Более того, по предположениям биографов Хайяма, именно в Исфахане, в пору расцвета своего научного и жизненного благополучия, Хайям создал все свои четверостишия гедонистического характера.
Двадцатилетний относительно спокойный период жизни Омара Хайяма при дворе Малик-шаха оборвался в конце 1092 года, когда при невыясненных обстоятельствах скончался султан Малик-шах, а за месяц до этого был убит Низам ал-Мулк… Вдова Малик-шаха – Туркан-хатун, – опираясь на тюркскую гвардию "гулямов", добилась провозглашением султаном младшего сына – Махмуда, – которому едва исполнилось 5 лет, и, по сути, стала правительницей государства. Всех, некогда пользующихся покровительством Низама ал-Мулка, вдова недолюбливала. Омар Хайям еще некоторое время продолжал работать в обсерватории, но уже не получал ни прежней поддержки, ни прежнего содержания. Еще хуже пришлось ученому, когда султаном стал средний сын Малик-шаха – Санджар, – правивший сельджукским государством с 1118 по 1157 годы. В свое время Хайям вылечил его от оспы, унесшей жизнь его младшего брата Махмуда, но имел неосторожность среди придворных высказаться  о вполне вероятном летальном исходе болезни. Сама фраза Хайяма – "мальчик внушает страх" –  была истолкована изуродованным оспой будущим султаном  совсем в другом смысле.
Исфахан после смерти Малик-шаха вскоре потерял статус царской резиденции и главного научного центра, столица была перенесена в Хорасан, в город Мерв. Хайям предпринимал отчаянные попытки заинтересовать новых правителей в своих научных трудах, связанных с обсерваторией. Он даже написал явно "популистскую" книгу "Навруз-наме" – об истории празднования Навруза, о предпосылках создания солнечного календаря и необходимости календарных реформ. Книга полна различных легенд и вымыслов, восхвалений царствующих особ, покровительствовавших наукам, примет и нравоучений. Увы, – книга не помогла, и вскоре обсерватория пришла в запустение и была закрыта.
О позднем периоде жизни Омара Хайяма известно также мало, как и о раннем. По некоторым данным, он какое-то время жил в Мерве, и, несмотря на немолодые годы, совершил паломничество в Мекку, чтобы заставить замолчать клеветников, создавших ему крамольную славу вероотступника. Видимо, это не помогло, и Хайям был вынужден вернуться в Нишапур, лишь изредка посещая Бухару и Балх. В сочинении Табризи "Дом радости" сообщается, что у Хайяма "никогда не было склонности к семейной жизни, и он не оставил потомства. Все, что осталось от него, – это четверостишия и хорошо известные сочинения по философии на арабском и персидском языках".
Кто знает, если бы семидесятилетний Омар Хайям – а примерно в этом возрасте он оставил карьеру и удалился в город детства, в свое одиночество, – кто знает, если бы он, окруженный вниманием сильных мира и заботами собственной семьи, остался до конца дней своих верным научным изысканиям и своим покровителям, – имел бы мир чудо поэзии Омара Хайяма,  полное горьких прозрений и  мудрости?  Смог бы Хайям довести до совершенства свое поэтическое мастерство, отточив жанр рубаи до  точности божественных откровений?  Кто знает...
Вот что пишет об Омаре Хайяма русский исследователь творчества поэтов Востока Илья Брагинский в предисловии к сборнику "Звезды поэзии", изданному в Душанбе издательством "Ирфон" в 1984 г.:

"…Гуманистическая идея, пронизывающая классическую поэзию, достигла философской вершины в творчестве Омара Хайяма из Нишапура, древнего центра Хорасана. Выдающийся математик-астроном, автор математического открытия, впоследствии вновь сформулированного как "Бином Ньютона",  составитель непревзойденного до нашего времени по точности календаря, философ-аристотельянец Омар Хайям стяжал всемирную славу своими рубаи. Эту исконно народную форму персидско-таджикского стиха избрал поэт для выражения своих затаенных мыслей, своего вольнодумства, доходившего до порога материалистического воззрения. В поэзии Хайяма выступает свободомыслящая личность, явно совпадающая с личностью самого поэта. Омару Хайяму приписывают более чем тысячу рубаи, но точно установить, какие принадлежат ему, а какие  его последователям, возможно лишь весьма гипотетично, но хайямовским по типу и духу можно признать стих, в котором сочетается глубина, остроумие, отточенность формы с присутствием (не всегда явным, иногда – лишь в подтексте) самой личности великого вольнодумца. Удары хайямовским рубаи по обскурантизму, ханжеству, тупости, произволу, бесчеловечности были неотразимы. Четверостишие, либо составленное самим Хайямом, либо приписанное ему талантливым последователем, пущено в ход, в полет, передаваясь из уст в уста, и если оно по духу было хайямовским, то ни уничтожить, ни изъять его, как поступали с письменным произведением, было невозможно. Такому четверостишию обеспечена была вечность. Неумирающее, прошедшее проверку времени, такое рубаи является хайямовским, и оно свидетельствует, что существовали в классической поэзии в эпоху средних веков предельно лаконичные жемчужины гуманистического стиха, противостоящие духу средневековья. Философскую окрашенность носит и гуманистическая поэзия последующих классиков, которая так или иначе связана с еретической системой взглядов, в частности, с суфизмом…"

То, что поэзия Хайяма оставила глубокий след не только в поэзии Востока, но и в суфийской философии, и оказала огромное влияние на мировоззрение последующих поколений, несомненно. Об этом писали многие исследователи его творческого наследия. Приведем слова Идрис Шаха, музыканта и композитора, мыслителя и философа ХIX века: "Поэзия Омара Хайяма является частью суфийского наследия, она многозначна, и понимание ее само по себе уже является частью суфийской специализации". И действительно, поэзия Хайяма, простая на первый взгляд, полна глубины и непостижимой тайны воздействия на психику человека. Рубайят Хайяма – филигранно отточенные маленькие поэмы, уместившиеся в четырех строках, глубокие по содержанию и мысли, но выраженные простым языком, певучим и образным, – не только завоевали прочное место в сердцах многих поколений, но и вызвали к жизни тысячи подражаний и вольных пересказов на сотни языков мира.
Еще в XVIII веке английский поэт Э.Фицджеральд открыл западному читателю чудо поэзии Хайяма, сделав не только авторизованные переводы его рубайят, но и сотворив целую драматическую вариацию на темы поэзии Хайяма: «Книга о глиняных кувшинах», чем открыл путь вольной интерпретации его творчества тысячам поэтов-переводчиков. Достаточно сказать, что французский ученый Николас (Nikolas, “Les quatrains de Kheyam”, Pаris, 1867), работая  над произведениями Хайяма с иранским суфием-переводчиком, сделал из поэта религиозного ортодокса, в то время как лучшие русские переводчики советского периода превратила Хайяма, согласно требованиям своей эпохи, не только в воинствующего атеиста, но и создала ему славу кабацкого философа и балагура. О передаче музыкального строя его поэзии, имеющей обилие внутренних рифм и аллитераций, и говорить не приходится…
Один из признанных переводчиков Омара Хайяма Семен Липкин признается в предисловии к сборнику рубайят Хайяма на русском языке: «…Хайям любил поиграть словом. Игра слов трудна и не всегда обязательна для воспроизведения на другом языке…" От таких утверждений всего один шаг до "непереводимости смысла".
Сегодня некоторые литературоведы приписывают перу Хайяма около 5000 рубайят. Народный поэт Таджикистана Гулрухсор Сафи в течение многих лет занималась анализом древних источников и пришла к выводу, – увы, тоже спорному, как и все, что касается исследований творчества Омара Хайяма, – что ему принадлежит не более 350 рубайят, что пыталась доказать в своей научной работе, вышедшей в Душанбе четыре года назад. В этой же книге она привела отобранные ею 350 рубайят, которые представляют читателю практически неизвестного миру Хайяма, – проницательного ученого с «немеркнущей верой» в божественное предназначение жизни, опьяненного каждым ее мгновением.
Заканчивая эти заметки, хотелось бы предложить на суд читателей новые переводы рубайят Омара Хайяма на русский язык. Я постаралась как можно ближе к оригиналу, учитывая и ритмический, и интонационный рисунок, воспроизвести на русском языке рубайят Омара Хайяма, тщательно отобранные Гулрухсор Сафи и глубоко растолкованные таджикским ученым, знатоком персоязычной поэзии Азимом Аминовым. Я благодарна им от всей души за подаренное мне удивительное путешествие в глубь минувших веков.
В числе 100 рубайят, предлагаемых вниманию читателей, – уже известные в вариантах других переводчиков, и – никогда не переводимые ранее и найденные Гулрухсор в пыли древних тегеранских библиотек, как жемчужины, многие века ожидавшие своего ловца…


ОМАР ХАЙЯМ

                100 РУБАЙЯТ
               в переводе Светланы СУСЛОВОЙ


 1

В том дворце, где Бахром   чашу лет смаковал,
Лис непуганых дом, лани стельной привал.
Меток был, говорят, царь – охотник на туров.
Смерть умножив стократ,  лишь в могилу попал.
 

2

То мы с чашей дружны, то – рука на Коране,
Бесшабашно грешны, но честны в покаянье;
Переписчики тьмы в бирюзовом тумане –
И язычники мы, и почти мусульмане.


3

В мир приходим всегда и уходим мы в срок.
Неизвестен порог и неясен исток.
Этой тайны не выдаст ни рок, ни пророк:
Где конец, где начало у наших дорог?


4

Знай, что с жизнью душа ускользает от нас.
Тайна тем хороша, что сокрыта от глаз.
Где горенья запас, – Бог от домыслов спас.
Так отпразднуй сейчас, что еще не угас!


5               

Глянь: в разорванном платье бутон поутру
И над ним соловей – весь в любовном жару…
Задержись у цветка, он всего на мгновенье
Из земли появился на этом пиру.


6

Души вырвутся птицей — моя и твоя,
И сомкнутся гробницы — моя и твоя.
Минет срок, и сгодится в кирпич для гробницы
Плоть, что стала землицей, — моя и твоя.


7

Солнце вечной небесной темницы – любовь.
Жизни всей золотая жар-птица –  любовь.
Нет, любовь соловьиным стенаньям лишь снится.
Как со смертью с возлюбленной слиться – любовь!


8

Пей вино только с теми, чья мудрость честна,
Или пей с ненаглядной, что слаще вина,
И не хвастай напрасно, что пил допьяна,
Пей пореже, негласно и пей не до дна!


9

Будь начеку, ведь в счастье беды спят,
Меч времени подряд разит покой и лад;
И если жизнь в уста тебе халву положит —
Ты вспомни: иногда бывает сладким яд.


10

Сердце, только на радости ты не скупись!
Пусть в садах твоих радугой плещется жизнь.
Будь как росы, когда покидаешь ты высь:
Вместе с утренним солнцем опять поднимись.


11

Я пью вино не чаще толков про вину.
Со страстью к чаше только руки я тяну.
Я пью забвенья эту огненную воду,
Чтоб у себя не быть ни в судьях, ни в плену!


12

От жизни вечных благ не жди, она – мгновенье.
Взгляни на этот прах –  былых царей владенья:
Весь мир, вселенных сонм, могил великих тленье, –
Мираж, обманный сон, фантазия забвенья.


13

С подсказки сатаны краса и блеск луны
Из ласки белены Тобой сотворены.
Полцарства мнимо – ложь замкнула ночи в сны;
Лекарства мимо льешь, когда мы все больны.

14
 
Чаша неба давно раскололась, взгляни, –
В прах нисходят разумные — сохнут они.
И взгляни, как целуются чаша с бутылью,
Кровотоком вина навсегда сроднены!


15

Еще не минул риск веселья и вина:
Как брызги винных искр, моя душа юна.
Не стыдно пить вино, ведь горькое оно:
Мне горечь жизни всей судьбою суждена.


16

Бывало, дни и сны читались нами влет.
Капели нот весны сменил трескучий лед.
И птица, вот беда, что Юностью звалась,
Пропала навсегда — в какой, не помню, год.


17

С красавицею, друг, цветов нежнейших краше,
Не выпускай из рук ни подола, ни чаши,
Пока не сдула смерть порывом леденящим
Одежды всех надежд, цветов сердечных наших.


18

Я болен так давно, и сердце – мой тиран.
Не буду пить вино – умру от тяжких ран.
Я принимал, что мог, но при моей болезни
На пользу лишь вино, другое все – обман.


19

Раб земной красоты, аромата и цвета, –
Долго будешь ли ты укрываться от света?
Пусть ты даже Зам-Зам , ключ с живою водою, –
В сроки лоно земли покидает и это.

20

Наш Создатель вместил в себя мир, как сосуд,
Сам – подобие льда, и вода — его суть.
Бросьте детские игры в молитвы, в обеты:
Бог — начальное Слово, слова не спасут!


21

Ума остроту и душевный покой
Легко растерять в перебранке мирской.
Чтоб уши, глаза и язык сохранились,
Живи как немой, и глухой, и слепой.


22

Неслышно вечность тьмы крадется тьмой ночей.
Пурпурного вина ты в чашу дней налей.
Не золото ведь ты, безумец, чтоб однажды,
Зарыв в земле, опять тебя искали в ней!


23
               
В рассветный ранний час – и было так всегда, –
Минувший день от нас уходит без следа.
Он вор – рассвет любой, – он нашу жизнь ворует:
Он с факелом разбой свершает без стыда!
               
               
24

Повидаться, друзья, соберетесь к столу –
Помяните и друга в заздравном пылу.
В мой черед, как вино зачастит круговую,
Опрокиньте, налив, и мою пиалу!



25

Всего лишь куклы мы, и вечный кукловод
Нам только роль сыграть в реальности дает,
Чтоб вновь по одному швырнуть в сундук забвенья,
Как только небо ширму уберет.



26

Увидел птицу я на древних стенах Туса
Над черепом пустым, сдается, Кей-Кавуса ;
"Увы, увы, увы, – твердила птица грустно, –
Где звон колоколов, где бой литавр? — пусто!"


27

Я ухожу, ведь жить на этом лживом свете —
Как строить миражи, ловить в ладони ветер.
Я с радостью уйду, ведь в вечном доме смерти
Уже не попаду в ее силки и сети.


28

Мы стыли в чреслах жидкостью простою.
Огонь любви нас вывел из простоя.
Но жизнь промчится, прах развеет ветер.
Успей же слиться с огненной водою!


29

Из воздуха, воды, огня и глины Бог
Нас вылепил, и Сам на тление обрек.
Покуда тело есть, живем игрой стихий.
Без тела дух опять вернется в свой исток.


30

Пожелтела, состарилась крона моя.
Розы щек побледнели, ненастья тая.
Крыша, двери, четыре стены бытия
Рухнут скоро, и эти развалины – я.


31

Как жаль, что жизнь без  пользы пронеслась:
Что ел – не впрок, да и дышал – не всласть,
И не сумел свершить я все обеты…
Пусть к совершенству — сущая напасть.


32

Что на время сердиться, на дом свой, на быт,
Да на жизнь, что пытается сказкою быть?..
Что светильник свой жечь на дворе постоялом,
На пути у лавины жилье возводить?


33

Того, кто ждет без сна мессию у порога,
Утешь огнем вина – Тиразского  пророка.
Ушли друг другу вслед гонцы велений Бога.
И нет, увы, примет других узнать до срока.


34

В гончарной для ума всегда немало пищи,
Ведь смел гончар весьма: веков меся пылищу,
Он лепит кувшину и голову, и днище,
Из черепов царей и ног презренных нищих!


35

Глаза должны искриться не от слез.
Рождают скорбь надежды в мире грез,
Они в печали вечной – вспышки гроз:
Жизнь человечья – слишком не всерьез.


36

И старцы, чуть дыша, и юноши, и дети
Друг другу вслед спешат к единой цели – смерти.
Ничей не вечен дом, как все на этом свете:
Ушли – уйдут – уйдем, сменяясь в круговерти.


37

О завтра не мечтай, грядущий мрак бездонен.
Свой каждый миг листай, держи в своей ладони,
Как пиалу с вином, где лунный луч не тонет, –
Пока луне дано еще найти нас в доме.


38

Ты к цели на пути в сердца людей войди,
С минувшим связь найди всего, что жжет в груди.
Священных ста Кааб  одно дороже сердце,
Его не прогляди, Кааба — впереди.


39

Богат ли, налегке, — терзаться этим что ж?
Из жизни,  хоть в тоске, хоть в радости, уйдешь.
Налей бокал полней, тебе ведь неизвестно:
Что выпил – выльешь здесь, с собой ли унесешь.


40

Ночлежный дряхлый дом, что миром нарекли,
То стойло дня, то ночь томится здесь в пыли.
Остатки от пиров Джамшидов , ставших прахом, 
Бахромов всех дворцы – приданое земли.


41

Пусть пропойцей ругают меня – я такой.
Мол, шаман и поклонник огня, – я такой.
Каждый верит весам своей мысли слепой.
Знаю только я сам, кто я в жизни такой!


42

Как воды речные, как ветер из кущи,
Еще один день моей жизнью упущен.
Два дня никогда не печалят мне душу:
Который ушел, и который — в грядущем.



43
Когда я трезв, то день мой сер и нем.
Когда я пьян, впадает разум в тлен.
И жизнь люблю не в трезвости, не в пьянстве:
Я  – раб блаженства между тем и тем.



44

Не по своей вине пришел я в мир страдать.
Невольно, как во сне, дано уйти опять.
Не лучше ли вдвойне в никчемном этом мире
И не рождаться мне, не жить, не умирать?


45

Мы –  радости суть и страдания пашня,
Мы – совести суд и бездушие падших,
Мы – взлет и паденье, краса и уродство,
Мы – чаша Джамшида , – разбитая чаша!


46

Кувшин о камень я в сердцах разбил однажды,
Обиды не тая, что снова полон жажды.
И молвил мне кувшин, звеня осколком каждым:
"Я был таким, как ты; ты мною станешь также…"


47

Мне бы вечное место покоя найти,
Через время и бездны осилить пути,
Чтобы звездной пылинкой сквозь тысячелетья,
Как былинка, из сердца земли прорасти!


48

Философия жизни у пьяниц проста:
И у мира на тризне – им не до поста.
Во хмелю пребывая, легко веселиться.
Вот бы в горе улыбкою скрасить уста.


49

У старца, что встретил в дому винодела,
Спросил я: "Куда мы уходим из тела?"
Ответил он: "Пей, кто ушел – не вернулся,
Зачем возвращаться в кабак то и дело!?"


50

О, вглядись в этот мир, коль еще не ослеп:
Ты попал в переполненный бедами склеп,
Под землей – и цари, и красавицы мира.
Их клешня муравья пожинает, как серп.


51

Плод четырех стихий,  дитя семи планет,
Замкнувшись в четырех, семи боишься бед.
Вином свой мир укрась, и в нем найдешь ответ:
"Умрем один лишь раз, уйдем – возврата нет".


52

Не дожив до рассвета, разгадывать сны
И, себя не познав, путь искать до луны?!
Может быть, и на свет народились в рубашке,
Голытьбу критикуя, ее же сыны?


53

Станет вечною тайна в душе мудреца.
Все, что истинно, — скрыто по воле Творца:
Так под створками раковин капля морская
Зреет перлом бесценным, таясь до конца.



54

Тот блажен, по природе который – ничто.
Девять сфер в небосводе, все формы – ничто.
Будь же счастлив: и зло, и добро иллюзорны,
Путай вечное с частью, ведь норма – ничто.



55

До того, как с землею смешаю я плоть,
Чтобы сгнить, как упавший по осени плод,
О вино, свою плоть ты смешай-ка с моею, —
Сердце вспыхнет и, может, опять оживет!


56

Крепко спал я, во сне мне поведал мудрец:
"Сон – цветка полевого, и то, не творец.
Ты проводишь полжизни почти как мертвец,
Так проснись – вечный сон тебя ждет, наконец!"



57

Нет ночи, чтоб разум вопрос не поднес.
Подушка — поднос с безделушками слез…
Вином наших дум не заполнится череп,
Как чашу вверх дном не наполнишь всерьез.


58

Науки любые я сердцем алкал,
Нет тайны, чьей сути бы я не искал.
За семьдесят два моих года познанья,
Познал я,  что я ничего не познал.


59

Да, я грешник, но я о прощенье молю:
Не нарочно грешу я, а лишь во хмелю.
Я не вынесу ада, Создатель, Ты знаешь:
Я и жара парильни простой не терплю!


60

Завеса тайн глуха – ни щели, ни просвета.
Как зреют там века, никто не даст ответа.
Доступно нам одно – вернуться в плоть планеты…
О, пей вино, оно – собранье сказок света.


61

Захмелев, соловей во владениях роз
Той, что лала алей, в дар себя преподнес.
Но успел он поведать наивности рос:
"Жизнь промчится, не сыщешь ее среди грез".



62

Суть вина — многоликих миров образец:
То растенье, то зверь, то улов, то ловец…
Иссякает — лишь тайн приоткроешь ларец,
Чтоб в печаль превратиться твою, наконец.


63

Небосвод, своей злобы бесчинство уйми,
Ты привык беззаконье творить над людьми.
А земля? — жемчуга, да и перлы творенья —
Все за пазухой прячет, – поди, отними!


64

В этом куполе птаха щелей не найдет,
Здесь разумного плаха с рождения ждет,
Только мертвые вещи из праха – доход…
Почему же трепещет от страха народ?



65

Мудрецы, что трудились над перлами смысла,
Соревнуясь с Всевышним огранкою мысли,
Тайной нити начала начал не нашли,
Белой пеной бород все кипели — и скисли.



66

Черепа, словно чаши, слепил тот гончар,
Что наш мир сотворил мановением чар.
Но на стол бытия опрокинул он чашу
И налил в нее целой вселенной угар.


67

Ни в мечети, ни в церкви, ни в храмы не вхож я –
Из такого сырья изваял меня Боже.
Как блудница, как дервиш, что в гости не прошен, 
Я в миру, на пиру и в раю, – лишь прохожий.



68

По шариату скверна, но – приятно мне вино.
В руках у кравчего оно и у раба – одно.
И пусть твердят, что яд – вино, я утверждаю – мёд!
Все то, что скверно, мне давно как божий дар дано.



69
 
Я пью вино, хотя о пьянстве мне давно
Твердят: "Не пей, нам верой пить запрещено".
Когда узнал я, кто же веры враг коварный,
Вина возжаждал, ибо кровь врага оно!



70

Назвал меня недруг философом злобно…
Бог знает, на что мое знанье способно,
Но в этой обители лжи низкопробной
Я знаю себя — и не знаю подобных!


71

Горе сердцу, лишенному в жизни огня,
Что от жаркой любви не пылало и дня!
День, что прожит без муки любви, бесполезен,
И бездарен, и сгинул, себя же кляня.


72

Мудрецы понимают: ни смысла, ни проку
Прирастать и к земле, и к родному порогу:
Только это случится, поверьте, ей-богу,
Смерть примчится и дальше погонит в дорогу.



73

Мы с любимой под небом, сквозным, как сады,
Пьем вино, забывая про небыль беды.
За вино заложив душу, сердце, одежду,
Мы свободны от праха, огня и воды.


74

Ты недавно пришел в этот мир впопыхах,
Но изведал уже и обиду, и страх.
Пей вино, раз не знаешь, откуда явился,
И порадуйся: так же беспамятен прах.



75

Прямо в спину дыша, в срок придешь ты за мной,
Жизнь, что так хороша, назовешь суетой.
Уходящей душе говорю я: «Останься!»
Отвечает: «Как быть? – дом-то  рушится мой!»



76

Посмотри, караван с сотворения света
Все идет, но спешит он на плаху при этом.
Промолчи, – пусть другим будет ужас неведом,
Кто готов к каравану пристроиться следом.



77

Люди, ставшие прахом, в могилах лежат.
Друг за другом со страхом мы сгинем, спеша.
Ах, какое оно, то вино, что до смерти,
Ум теряя, так жаждет отведать душа?



78

Умереть – все равно: хоть в Багдаде, хоть в Балхе!
Коль разлито вино, позабудем про страхи.
Вся подлунная быль – в покаянной рубахе,
Только мир, как и был: то палач – то на плахе!



79

Мое кредо – веселье за чашей вина,
Мне – что вера, что ересь, – основа одна.
Я спросил у фортуны своей о приданом.
"Смех влюбленного сердца!" – сказала она.

80

Любимая моя – душа болит о ней,
Она вдали, как я, тоскует все сильней.
Я потерял покой и веру в исцеленье,
Ведь лучший лекарь мой меня еще больней!



81

Нужен угол, кувшин огнедышащий нужен,
Цель желаний да хлеба краюха на ужин.
Мы с тобою тогда отведем свои души
И величье султана в себе обнаружим!


82

Все друзья, мне родные по духу, вдали –
К смерти в ноги упали и в землю легли.
С ними чашу одну мы пускали по кругу,
Но они опьянели быстрей и ушли.


83               

Словно мяч, гонит клюшкой судьба меж времен,
Бьет и слева, и справа, и с разных сторон.
Не перечь: только тот, кто затеял весь гон,
Знает сам, – почему, – только сам, только он.



84

Те вином высветляют палитру вины,
Те проводят в молитве и ночи, и дни, –
В грезах все утонули, в одном не равны:
Кто веселые видит, кто – страшные сны.



85

Те, кто чахли в плену и ума, и морали,
Между явью и небылью ссохлись, пропали.
Умник, если не высох,  напейся вина! 
Хоть изюм в виноград превратится едва ли…


86

Есть ханжи, что и тело с душой развели,
Половину себя выселяя с земли.
Полный кубок вина предаю обсужденью:
Так же целостен я, хоть пилою пили!



87

Это грех, что премудрости кладезь –  вино,
Как в темнице, в кувшине томиться должно.
Справедливо ли – другу сердец оскорбленных
Их утешить в печали, увы, не дано?


88

Эти два-три глупца, нахватавшись азов,
Вознесли себя в слуги вселенских основ.
Будь ослом с ними, норов ослиный таков,
Что зачислит в неверные всех не ослов.



89

Хмель смывает все прежние маски с меня.
Скоро стану безгрешным – развязка ясна.
Удивляюсь невеждам, торговцам вина:
Все мечты и надежды – напитку цена!


90

В Книге Судеб рожденье мое и конец,
Как хотел, расписал всемогущий Творец.
Был я создан без спроса, и ныне – не в счет я,
Что за суд мне предъявит лукавый Истец?


91

У ручья с луноликой в цветущей траве
Предадимся вину без вины в голове, –
Жив покуда, я должен утешить подругу:
С кем же выпить потом безутешной вдове?


92

Вот кувшин, что когда-то влюблялся, как я,
И силками кудрей он пленялся, как я,
Эта ручка кувшина, застывшая чинно,
Полной страсти рукою была, как моя.


93

Если друг мой с заклятым врагом моим дружен,
Этот друг мне по жизни, пожалуй, не нужен.
Сахар, с ядом хранимый, отравит не хуже.
Бойся мухи, делившей с гадюкою ужин!



94

Знают пьяницы чувства и трав, и цветов,
Что иссохший душою узнать не готов.
Но невежество тоже гуляки прощают, –
Хмель дарует им мудрость прозренья без слов.


95

Утром, только фиалка поправит наряд,
Пальцы ветра подол ей поднять норовят.
Восхищаются люди такими, кто с девой
Выпьет чашу – и тут же разбить ее рад.



96

По утрам, когда мак, напоенный росой,
Над бутоном фиалки склонится, хмельной,
Удивляюсь тогда я бесстыдству бутона,
Что подол поднимает с готовностью свой.



97

Я старик, но любовью заманен в силки.
К молодому вину не тянул я руки,
Но любимая клятвы мои нарушает!
И одежды терпения стали узки.


98

Телец небесный светит нам из мглы.
Под ним близнец – сырец  земной золы.
И все, кто зряч, в глаза взгляните правде:
Меж двух тельцов пасутся и ослы.



99

Небеса нас рождают для горя и слез.
Уморив, заменяют – какими пришлось.
Знал бы это любой торопящийся гость,
То рождаться бы в мир никого не нашлось.



100

Тот дворец, куполами грозивший врагу,
Где сменялись цари у веков на слуху,
Он руинами стал, только вяхирь  утраты
Ищет там, вопрошая в тиши: "Гу-гу-гу?"



Примечания переводчика:

* Шах Бахром-гур** –  шах из династии Сасанидов;
  *Зам-Зам — священный родник в Мекке;
Тус — название города;
  Кей-Кавус — второй царь династии Каянидов, внук Кей-Кубада;
 Тираз— древний город между Тураном и Китаем, жители которого славились красотой;
Кааба — место паломничества мусульман в Мекке, куда обращаются лицом при молитве;
  Джамшид — сказочный  царь Ирана, по преданию правивший 750 лет;
У легендарного царя Джамшида  была чаша, показывающая, как в зеркале, весь мир;
Вяхирь – дикий голубь;
  Гу – где? (фарси).