И еще один сон, уже наяву

Виталий Леоненко
Книгу жизни читает кто-то нетерпеливый, поспешно переворачивая листы, пропуская детали, не останавливаясь на сложных местах, требующих раздумья. Мелькнет имя, название, которое, должно быть, уже встречалось по ходу повести, но читающий или забыл, или пропустил место, где шла о том речь, и не вернется вспять, чтобы выяснить. Желая скорее узнать, чем кончится, он проскакивает через целые главы, не придавая большого значения композиции текста. И временами ты чувствуешь и видишь, как нежданно-негаданно оказался на двадцать листов впереди.


Однажды ночью задремал с Достоевским в руках, а когда проснулся, было именно такое чувство. Еще подумалось: не оттого ли, не за то ли нашло оно на меня, что я, утомившись длиннотами «Подростка», пару раз позволил себе проскочить вперед. А нынче заснул с томиком Гессе, перед которым не был виновен в непочтительной торопливости. И вот, просыпаюсь: на будильнике начало пятого, а во мне еще сильнее, чем прежде, ощущение жизни как читаемой наскоро книги.   


Луна смотрит прямо в окно, проникая в комнату сквозь шторы желтым взглядом. Не белым, не серебристым, – именно желтым; можно подумать, что против окна горит большой желтый фонарь. Отодвигаю штору и вижу перед собой ее желтушное, натянутое, опухшее лицо. В одной старинной итальянской книге луна названа «врагиней поэтов». Почему врагиней, а не подругой? Разве не с ней они привыкли беседовать ночи напролет? Или и тогда глядела она в оконные стекла, в бессонные глаза автору неотвязно и мучительно, будто родственник, страдающий шизофренией, до рассвета засыпая мысли колким песком?


Зато день выдался на славу: ясный с первого до последнего часа, с нежно-золотистым светом на стволах тополей, с глубокой четкой резьбой ольховой коры, с голубыми тенями по снегу. Видя, что за письменным столом сегодня так ничего и не родится, я ушел к реке, к солнечным искрам и синим теням. Стоял на холме над заснеженной речной долиной, и торопливая жизнь будто убавила ход. По небу не плыло ни единого облачка, только солнце шло по своему кругу, бесшумно текли солнечные часы, на снегу медленно поворачивались тени, и всё это шло, плыло, текло мимо, как бы огибая меня, а я покоился не только в пространстве, но, казалось, и во времени.


Река блестела ледяной излучиной, точно слоновый бивень, что оплели легким гравированным узором следы рыбаков и лыжников. Кромка тонкого льда над ручьем просвечивала словно кружево. А ручей пробирался подо льдом, под палыми стволами, среди камней и сугробов, спешил вниз по склону, и его проворное водяное тело дышало паром. Склоняюсь, провожу кончиками пальцев по взморщенной, дрожащей коже воды, зачерпываю пригоршню, и радуюсь, как сладостным жаром разгораются ладони. 


Обычная иллюзия поэтов. Слова: «и времени остановился бег», или: «время, останови свой бег» в наши дни звучат безнадежным трюизмом, их теперь не допустят и в прихожую «серьезной поэзии». Но я, как многие жизни назад, по-прежнему нуждаюсь, как в воздухе – в свободе. Не свернуть хочу время с единственного возможного пути – пути моего старения и умиранья – но свободно, с доверием, с радостью смотреть ему в глаза, как в глаза любимой. Глядеть – не наглядеться. Чтобы каждая минута переполнялась красотой и мудростью – младенческой, бессловесной. 


Снова трюизмы? И что тебе за охота вызывать усмешки в уголках поджатых губ умудренных циников? полупрезрительное сожаление в блестящих стеклянным холодом, всезнающих глазах христиан?


Живешь, неуклонно стареешь и – хочешь. Ненасытно, неодолимо хочешь, как глупая школьница – счастья. 


Время. Время. Время. Минуты, как буруны прибоя, ударяют о камни, взлетают мириадами капель, и в каждой сокрыто теплое море.