Эдуард Багрицкий. Часть первая

Рафаил Маргулис
В своих размышлениях о поэтах я долго и старательно обходил фамилию  «Багрицкий» Не потому, что нечего сказать. Как раз, наоборот.
Всё, что связано с этим уникальным, неповторимым именем до сих пор болью и смятением отзывается в моей душе.
Недавно на книжном рынке в израильском городе Хадера я приобрёл томик стихов поэта, изданный уже в постперестроечное время. Какой-то не известный мне критик на полном серьёзе в предисловии утверждал, что время Багрицкого давно миновало. Была, мол, такая нелепая фигура на поэтическом небосклоне, не очень яркая звёздочка, помигала и погасла, оставив несколько недоумённых вопросов. Всё же, утверждал автор предисловия, нельзя совсем вычёркивать Багрицкого из литературы, несомненно, он талантлив, но его творчество схематично, не вырывается за пределы официальной советской идеологии.
Я с досадой отложил книжку. Не хотелось ни спорить, ни возражать, с Багрицким я не беседовал очень давно и успел позабыть многие его жизненные аргументы. Но потом, нехотя, снова пододвинул томик к себе, прочитал одно стихотворение,  другое, и мир словно взорвался. Я снова был молод, горяч, полон сил, необуздан в страстях.
В студенческие годы у меня была подружка, домашняя еврейская девочка. Прошло много лет, я давно потерял её из виду, не знаю, жива ли она. Дай Бог, чтобы за эти десятилетия, что пролетели со времён сталинабадской юности, с ней не случилось ничего ужасного и катастрофического. Мне хочется назвать её подлинное имя, чтобы память была живее и ярче – Аллочка Ярмолинская.
Мы учились на одном курсе, часто после лекций провожались по несколько часов, спорили на разные умные темы. Иногда мы садились на троллейбус и ехали к ней домой, на окраину, где в новых микрорайонах, на третьем этаже типовой многоэтажки жила она вместе с родителями, скромными, забитыми жизнью преподавателями сельскохозяйственного института. Аллочка в отсутствие «предков» кормила меня жидким еврейским супчиком с клёцками. Мы продолжали яростно спорить И даже не целовались, потому что  в голову такое не приходило.
Я не был аскетом. В разных компаниях у меня находились весёлые пассии, с которыми можно было позволить себе определённые вольности. Аллочка стояла от этого в стороне. Я ощущал её насмешницей, острой на язычок студенткой еврейского разлива, близкой и одновременно далёкой, если дело касалось любовных переживаний.
Однажды в Сталинабад приехал известный эстрадный певец Эмиль Горовец. Тогда он не был ещё популярен, как исполнитель советских шлягеров, в его репертуаре были в основном еврейские песни на идиш.
Я купил билеты для себя и для Аллочки, сел в троллейбус и покатил за ней на окраину.
- Конечно, идите, -  разрешила Аллочкина мама, - девочка засиделась в четырёх стенах. Ей будет полезно потолкаться среди огней и театральной публики. К тому же, еврейские песни…
Мы сидели в партере, тесно прижавшись друг к другу. Мне нравилась Аллочка в тёмном вечернем платье, со взрослой высокой причёской. Никогда – ни до, ни после – я не ощущал её так близко.
После концерта мы долго стояли в её подъезде, обсуждая репертуар Эмиля Горовца.
Мне очень хотелось поцеловать Аллочку, и я невольно потянулся к её губам.
- Нет! Нет! – отшатнулась моя строгая подружка – Мама за дверью. Нельзя. И стыдно.
Я заглянул в её глаза. В них были страх и смятение. Но ни искорки любви.
- Прощай! – сказал я и ушёл.
В общежитии я раскрыл томик Эдуарда Багрицкого, книгу, которая была всегда со мной. В те годы я жил Багрицким, сверял по нему все свои поступки.
- Еврейская любовь! – шептал я, – Что ты писал об еврейской любви. Ах, вот оно! Ну да, конечно, ты прав. К чёрту еврейскую любовь.
Я в сотый раз перечитал стихотворение «Происхождение».
Попытаюсь объясниться с высоты прожитых лет. Когда мне было девятнадцать, я впервые услышал имя Эдуарда Багрицкого. Томик стихов поэта издали после долгого замалчивания.
Сейчас модно говорить – он служил режиму. Но мало кто вспоминает, что Багрицкий никогда не был успешным советским поэтом. Он жил скромно, окружённый любимыми с детства клетками с певчими птицами. Не случайно в романе Валентина Катаева  «Алмазный мой венец» Багрицкий выведен под именем Птицелов.
Такие поэты приходят в мир редко. Думаю, что в двадцатом веке в России талантов уровня Багрицкого можно насчитать не более десятка, хотя его современниками были Блок,  Цветаева, Гумилёв, Есенин, Мандельштам, Ахматова, Пастернак.
Багрицкий уникален. Его поэтический дар – большая редкость.
Я в своё время перечитывал ставшие ныне раритетными воспоминания младшего современника поэта, его друга Сергея Бондарина « Пеон второй, пеон четвёртый».Там говорится  о необычайном импровизаторском даре Багрицкого. В Одессе первых лет революции, богатой литературными талантами, в компании Катаева и Олеши, Ильфа и Петрова, Шишовой и Адалис, многих других, ставших теперь легендарными, поэтов и писателей он был исключением по быстроте поэтического мышления, он был мэтром среди друзей, его дарование считалось уникальным и бесспорным.
Я помню то, первое после долгого перерыва издание стихов Багрицкого, издание  середины пятидесятых годов. Серая с синеватым отливом обложка, над тёмными деревьями навис золотой полумесяц. Я открывал книгу и спрашивал Багрицкого:
- Как жить?
И он отвечал на мои вопросы.
Больше всего меня волновал вопрос об еврействе. К тому времени в мироощущении, связанном с детством, многое изменилось. Когда я учился на первом курсе, скончался мой дед, Израиль Ильич Хоросухин, носитель еврейских традиций в семье. Родители не очень то тяготели к еврейству.
Семейные альбомы с бородатыми предками пылились на полках. Они, предки, смотрели на меня немо и отчуждённо. Я ничего не знал о них, да  и неоткуда было пополнить сведения о былом.
Родительский дом стал холодным и чужим. Я не ладил с отцом, который не одобрял моего выбора будущей профессии. В детстве отец частенько поднимал на меня руку, он был издёрган жизнью, вечной угрозой ареста, скитаниями, бегством от подозревающих его в нелояльности властей.
Атмосфера в доме была тяжелой.
Темы моих стихов постепенно менялись. Всё меньше оставалось в них еврейских мотивов. Любовные переживания редко связывались в моём сознании с еврейской девушкой. Хотя нет-нет, да и выливались на бумагу строки о подруге, похожей на Аллочку Ярмолинскую, с чёрными  как сливы, глазами.
Придя в общежитие после концерта Эмиля Горовца, я спросил у Багрицкого, что делать дальше.
- Следуй моему примеру, - прошелестел рифмами поэт.
- То есть?
- Порви с еврейством! – убеждённо ответил Багрицкий.
Я принялся внимательно перечитывать « Происхождение»:

Не помню точно, на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Качнулся мир,
Звезда споткнулась в беге
И заплескалась в голубом тазу...
Я к ней тянулся,
Но сквозь пальцы рея,
Она рванулась – краснобокий язь.
Над колыбелью ржавые евреи
Косых бород скрестили лезвия...
И всё навыворот,
Всё как не надо:
Стучал сазан в оконное стекло,
Конь щебетал, в ладони ястреб падал,
Плясало дерево,
И детство шло.

Мир мальчика, познающего окружающее, не совпал с еврейским бытом, отторгнул от себя этот быт.
 
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец, -
Всё бормотало мне:
- Подлец! Подлец!
И только ночью, только на подушке
Мой мир не рассекала борода,
И медленно, как медные полушки,
Из крана в кухне капала вода.
Сворачивалась, растекалась тучей,
Струистое точила лезвиё.
Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие моё?

Далее Багрицкий пытался ответить на вопросы, которые бесконечно волновали и меня, на вопросы, связанные с жизненной интерпретацией еврейской темы.

Любовь?
Но съеденные вшами косы,
Ключица, выпирающая косо,
Прыщи, обмазанный селёдкой рот
Да шеи лошадиный поворот.

Родители?
Но в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.

У меня сердце замерло, когда поэт воскликнул:

Дверь! Настежь дверь!
Качается снаружи
Обглоданная звёздами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И вся любовь,
Бегущая навстречу,
И всё кликушество моих отцов,
И все светила,
Строящие вечер,
И все деревья,
Рвущие лицо, -
Всё это стало поперёк дороги,
Больными бронхами свистя в груди,
- Отверженный!
Возьми свой скарб убогий.
Проклятье и презренье!
Уходи! –
Я покидаю старую кровать.
Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!

Вместе с Багрицким я решил, что настало время порвать с еврейством.
Прощай, отчий дом, где меня никто не любит и не ждёт!
Прощай, Аллочка Ярмолинская! Нам не суждено связать судьбы воедино!
Наплевать! Ухожу!
Очень скоро оказалось, что всё сказанное тогда в запальчивости – пустые слова,  то, что промелькнуло в сознании – лишь мираж.
Никто из нас не смог порвать с еврейством.
Жизнь всё расставила по своим привычным местам.
Но об этом чуть позже.
                Р.Маргулис