Первой своей он читал с угловатым шармом
запредельных Рильке и Мандельштама,
ревновал к декану, возбуждался, злился,
поцарапав лицо о пупочный пирсинг,
вниз лицом на её окровавленном животе
лежал, как солдат на занятой высоте.
Но мельчает Рильке, Мандельштаму - тесно
в женском скудомыслии-редколесье.
К тому же, она целовала шарпея в слюнявую морду,
а капитан, увы, был брезглив от природы…
Со второй было холодно, сумрачно изначально:
после мелочной ссоры неделю молчали,
и опасность жила в молчаливой неделе,
неусыпная, будто в Аргунском ущелье.
Её зевающий рот
напоминал дзот.
Потому никогда
ни тверёзым, ни пьяным в дым
капитан не рассказывал им:
Нет прощенья, вины. Нет ни рая, ни ада.
есть заутренний миг – звон лозы виноградной,
просторечный восторг родника,
сон камней в желторотом пуху эдельвейсов.
В тишине этой смертной - в кого ты ни целься –
обязательно дрогнет рука.
Капитану не спится, ночь змеится, двоится,
воронёная осень в окне серебрится,
и, в лицо ударяя, царапает больно
ветер оцинкованный колокольный.
Оглушает, бьёт ледяным огнём…
Не по нём ли колокол,
не по нём?