Овидий, видимо

Наталья Викторовна Лясковская
Овидий, видимо, ввёл в заблужденье всех.
В горах,
      где «эх» — орех,
                летящий в бездну,
где воздух зреет окисью железной,
а тигры носят витязей доспех,
где перед высотой не ведом страх
даже младенцам мужеского пола,
где обметала склоны матиола
душистым мхом...
                Я говорю — в горах
старинной Грузии (такая есть страна)
проходит к югу странное ущелье.
Поэт грузинский с сильного похмелья 
гулял там как-то летом дотемна.

Герой был весел: накануне он,
куражась, с музами своими поскандалил,
поскольку третьи сутки цинандалил —
в попойках и в любви он был силён.
О, он имел у юных дев успех!
И вспоминая, жаркие утехи,
он словно вехи, маленькие эхи
вокруг себя разбрасывал: эх, эх!
«Пускай поищут, милые, меня,
пусть погрустят без своего грузина!.. —
смеялся длинно зевом кармазинным. —
Пусть тащат на аркане, как коня!
Вот буду здесь бродить, крутой абрек,
и обрастать разбойной бородою,
и только под нежнейшим из конвоев
вернусь назад, как некий древний грек!».

А ночь Иверии пьянит сильней вина,
и, пропитавшись ею с ног до шеи,
он принял вдруг похмельное решенье —
кричать любимых женщин имена.
Как завопил на все лады поэт!
Но вдруг нахалу стало не до смеха:
с такою силой прилетел ответ,
с такою страстью отвечало Эхо!

Элина! — Лина-а-а! — сладко, длинно, чуть дыша...
Карина! — Рина-а-а! — гладким пурпуром и рея…
Сусанна! — Анна-а-а! —  снег, подлунно серебрея…
Светлана! — Лана-а-а! — смех желанный малыша…

Но не сопрано нимфы в  брызгах слёз,
а баритон прекрасного регистра
откаты слов в высоковольтных искрах
до слуха горца дерзкого  донёс.

Так Эхо — юноша?!
Овидий был овит
великой славы эхом недостойно!
И, поражённый, замолчал пиит.
И в путь обратный
                двинул
                бесконвойно...
Так Эхо — юноша!
 Красавец и жуир,
такой же бойкий ученик Орфея:
не упустив ни одного трофея,
бесславно он покинул этот мир...
В жестокости своей он был не прав,
и Зевс вскричал: «Ты, травка полевая,
цветок белёсый! — точные слова я
тут привожу, лишь чуточку приврав. —
Как ты посмел обидеть столько дев?!
Так майся, рот беззвучно раззевая,
лишь в отражении имён их оживая!..»
О, сколь ужасен олимпийцев гнев!

Поэт домой вернулся сам не свой.
Его уделом сделалось молчанье.
Он обретал в безмолвии —
                Звучанье,
словно на страже чуткий часовой.

Анахорет.
Один, всегда один,
в самом себе
с тех пор гулял он вечно
и слушал эхо пропасти сердечной.
И вёдрами хлестал валокордин.
Была уже поэту не важна
ни слава гения,
ни страсть,
ни роль тирана.
Он помнил только ночь
в ущелье странном
и дев,
его любивших,
 имена.