Гражданская поэзия Политехнического

Семён Кац
Когда настала оттепель,
Поэзия проснулась
С не соплями, но воплями
И площадей и улиц.

Страх плыл неврастенический
Над лысыми башками,
Когда Политехнический
Бил об-пол башмаками.

Не тем, что огорошивал,
Летая над ООНами,
А стёртыми, поношенными,
У костров прожжёнными.

Свобода стокрылатая
Вопя ломилась в двери к нам,
Но с горькой Прагой златою
Откинулась потерянно...
***
Не количество - Величество.
Расхватали  - не берут.
Для меня Политехнический
Сам себе обэриут,

Сам себе психоделический
С детской сыпью левизны.
Для меня Политехнический
Был, как щука для блесны.

Я выстаивал стоически
На ступенях без опор...
Где ты, мой Политехнический
"Мозголирикам" в укор?


Евгений Евтушенко (1933)

Из Баллады о браконьерстве

... "Я сёмга.
            Я шла к океану.
                Меня перекрыли сетями.
Сработано было ловко!
                Я гибну в сетях косяками.
Я не прошу, председатель,
                чтобы ты был церемонным.
Мне на роду написано
                быть на тарелке с лимоном.
Но что-то своим уловом
                ты хвалишься слишком речисто.
Правда, я только рыба,
                но вижу - дело нечисто.
Правила честной ловли
                разве тебе незнакомы?
В сетях ты заузил ячейки.
                Сети твои - незаконны!
И ежели невозможно
                жить без сетей на свете,
то пусть тогда это будут
                хотя бы законные сети.
Старые рыбы впутались -
                выпутаться не могут,
но молодь запуталась тоже -
                зачем же ты губишь молодь?
Сделай ячейки пошире -
                так невозможно узко! -
пусть подурачится молодь
                прежде, чем стать закуской.
Сквозь чертовы эти ячейки
                на вольную волю жадно
она продирается всё же,
                себе разрывая жабры.
Но молодь, в сетях побывавшая,-
                это уже не молодь.
Во всплесках её последних
                звучит безнадежная
                мёртвость.
Послушай меня, председатель,-
                ты сядешь в грязную лужу.
Чем уже в сетях ячейки -
                тебе, председатель, хуже.
И если даже удастся
                тебе избежать позора,
скажи, что будешь ты делать,
                когда опустеет Печора?"


Непонятные поэты

Я так завидовал всегда
всем тем,
          кто пишет непонятно
и чьи стихи, как полупятна
из полудыма-полульда.
Я формалистов обожал,
глаза восторженно таращил,
а сам трусливо избежал
абракадабр
           и тарабарщин.
Я лез из кожи вон
                в борьбе
со здравым смыслом, как воитель,
но сумасшедшинки в себе
я с тайным ужасом не видел.
Мне было стыдно.
                Я с трудом
над сумасшедшинкою бился.
Единственно,
             чего добился, —
вся жизнь —
            как сумасшедший дом.
И я себя, как пыткой, мучил —
ну в чём же я недоборщил
и ничего не отчубучил
такого,
        словно: «дыр... бул... щир...»?
О, непонятные поэты!
Единственнейшие предметы
белейшей зависти моей...
Я —
    из понятнейших червей.
Ничья узда вам не страшна,
вас в мысль никто не засупонил,
и чье-то:
          «Ничего не понял...» —
вам слаще мирра и вина.
Творцы блаженных непонятиц,
поверх сегодняшних минут
живите,
        верой наполняясь,
что вас когда-нибудь поймут.
Счастливцы!
            Страшно, между тем,
быть понятым, но так превратно,
всю жизнь писать совсем понятно,
уйдя непонятым совсем...
1985

 А первый День поэзии —
                он был
в том перевальном —
                пятьдесят четвёртом,
когда на смену словесам затёртым
слова живые встали из могил,
а новые великие слова
ходить учились,
                но едва-едва.
Тот не взлетел,
                кто по полу не ползал,
и новые слова,
               в кости тонки,
себе носы расквашивали об земь,
но вдруг взлетели,
                сбросив «ползунки»...
Был праздник тот придуман Луговским.
Хвала тебе,
            красавец-бровеносец!
Поэзия,
        на приступ улиц бросясь,
их размывала шквалом колдовским.
Кто временем рождён —
                рождает время.
Цветы,
       летя,
             хлестали по лицу,
и магазины книжные ревели:
«На у-ли-цу!»
Я помню, в магазине книжном Симонова
сквозь двери люди пёрли напролом,
и редкими в то время мокасинами
он, растерявшись,
                хрупанул стеклом.
А что у меня было, кроме глотки?
Но молодость не ставилась в вину,
и я тычком луконинского локтя
был вброшен и в эпоху,
                и в страну.
А из толпы,
            совсем неприручённо,
зрачками азиатскими кося,
смотрели с любопытством татарчонка
безвестной Ахмадулиной глаза.
Когда и нам поставят люди
                памятники,
пусть не считают,
                что мы были — паиньки.
В далёкую дофирсовскую эру
читали мы
          и площади,
                и скверу.
Ещё не поклонялись Глазунову,
а ждали слова —
                слова грозового.
Карандаши ломались о листочки —
студенты,
          вчетвером ловя слова,
записывали с голоса по строчке,
и по России шла гулять строфа.
Происходило чудо оживанья
доверия,
         рождённого строкой.
Поэзию рождает ожиданье
поэзии —
         народом
                и страной.

*

 Я на пароходе «Фридрих Энгельс»,
ну а в голове - такая ересь,
мыслей безбилетных толкотня.
Не пойму я - слышится мне, что ли,
полное смятения и боли:
«Граждане, послушайте меня...»

Палуба сгибается и стонет,
под гармошку палуба чарльстонит,
а на баке, тоненько моля,
пробует пробиться одичало
песенки свербящее начало:
«Граждане, послушайте меня...»

Там сидит солдат на бочкотаре.
Наклонился чубом он к гитаре,
пальцами растерянно мудря.
Он гитару и себя изводит,
а из губ мучительно исходит:
«Граждане, послушайте меня...»

Граждане не хочут его слушать.
Гражданам бы выпить и откушать
и сплясать, а прочее - мура!
Впрочем, нет, - ещё поспать им важно.
Что он им заладил неотвязно:
«Граждане, послушайте меня...»?

Кто-то помидор со смаком солит,
кто-то карты сальные мусолит,
кто-то сапогами пол мозолит,
кто-то у гармошки рвёт меха.
Но ведь сколько раз в любом кричало
и шептало это же начало:
«Граждане, послушайте меня...»

Кто-то их порой не слушал тоже.
Распирая рёбра и корёжа,
высказаться суть их не могла.
И теперь, со вбитой внутрь душою,
слышать не хотят они чужое:
«Граждане, послушайте меня...»

Эх, солдат на фоне бочкотары,
я такой же - только без гитары...
Через реки, горы и моря
я бреду и руки простираю
и, уже охрипший, повторяю:
«Граждане, послушайте меня...»

Страшно, если слушать не желают.
Страшно, если слушать начинают.
Вдруг вся песня, в целом-то, мелка,
вдруг в ней всё ничтожно будет, кроме
этого мучительного с кровью:
«Граждане, послушайте меня...»?!
1963

Андрей Вознесенский (1933-2011)

В Политехнический!
В Политехнический!
По снегу фары шипят яичницей.
Милиционеры свистят панически.
Кому там хнычется?!
В Политехнический!

Ура, студенческая шарага!
А ну, шарахни
по совмещанам свои затрещины!
Как нам мещане мешали встретиться!

Ура вам, дура
в серьгах-будильниках!
Ваш рот, как дуло,
разинут бдительно.
Ваш стул трещит от перегрева.
Умойтесь! Туалет - налево.

Ура, галёрка! Как шашлыки,
дымятся джемперы, пиджаки.
Тысячерукий, как бог языческий,
Твое Величество -
                Политехнический!

Ура, эстрада! Но гасят бра.
И что-то траурно звучит «ура».

12 скоро. Пора уматывать.
Как ваши лица струятся матово.
В них проступают, как сквозь экраны,
все ваши радости, досады, раны.

Вы, третья с краю,
с копной на лбу,
я вас не знаю.
Я вас люблю!

Чему смеётесь? Над чем всплакнёте?
И что черкнёте, косясь, в блокнотик?
Что с вами, синий свитерок?
В глазах тревожный ветерок...

Придут другие - ещё лиричнее,
но это будут не вы -
                другие.
Мои ботинки черны, как гири.
Мы расстаёмся, Политехнический!

Нам жить не долго. Суть не в овациях.
Мы растворяемся в людских количествах
в твоих просторах,
                Политехнический.
Невыносимо нам расставаться.

Я ненавидел тебя вначале.
Как ты расстреливал меня молчанием!
Я шёл как смертник в притихшем зале.
Политехнический, мы враждовали!

Ах, как я сыпался! Как шла на помощь
записка искоркой электрической...
Политехнический,
                ты это помнишь?
Мы расстаёмся, Политехнический.

Ты на кого-то меня сменяешь,
но, понимаешь,
пообещай мне, не будь чудовищем,
забудь
       со стоющим!

Ты ворожи ему, храни разиню.
Политехнический -
                моя Россия! -
ты очень бережен и добр, как бог,
лишь Маяковского не уберёг...

Поэты падают,
дают финты
меж сплетен, патоки
и суеты,
но где б я ни был - в земле, на Ганге, -
ко мне прислушивается
                магически
гудящей
        раковиною
                гиганта
ухо
Политехнического!
1962

Архитектурное
Ночной аэропорт в Нью-Йорке
                Фасад
Автопортрет мой, реторта неона, апостол небесных ворот —
Аэропорт!
Брезжат дюралевые виражи,
Точно рентгентовский снимок души.
Как это страшно,
                когда в тебе небо стоит
в тлеющих трасса
необыкновенных столиц!
Каждые сутки
  тебя наполняют, как шлюз,

  звездные судьбы
  грузчиков, шлюх.
 
  В баре, как ангелы, гаснут твои алкоголики.
  Ты им глаголишь!
Ты их, прибитых,
  возвышаешь.
Ты им "П р и б ы т ь е"
  возвещаешь!

                Летное поле
Ждут кавалеров, судеб, чемоданов, чудес...
Пять "Каравелл"
                ослепительно
                сядут с небес!
Пять полуночниц шасси выпускают устало.
Где же шестая?
Видно, допрыгалась —
                дрянь, аистенок, звезда!..
Электроплитками
                пляшут под ней города.
Где она реет,
                стонет, дурит?
И сигареткой
                в тумане горит?..
Она прогноз не понимает.
Ее земля не принимает.
 
                Интерьер
Худы прогнозы. И ты в ожидании бури,
Как в партизны, уходишь в свои вестибюли.
Дрыхнут правительства
                в парах беспечных.
Тих, как провизор, им трассы пророчит диспетчер.
Мощное око взирает в иные мира.
Мойщики окон
                слезят тебя, как мошкара,
Звездный десантник, хрустальное чудище,
Сладко, досадно
                быть сыном будущего,
Где нет дураков
                и вокзалов-тортов —
Одни поэты и аэропорты!
Стонет в аквариумном стекле
Небо,
         приваренное к земле.
 
                Конструкции
Аэропорт — озона и солнца
Аккредитованное посольство!
Сто поколений
                не смели такого коснуться —
Преодоленья несущих конструкций.
Вместо каменных истуканов
Стынет стакан синевы —
                без стакана.
Рядом с кассама-теремами
Он, точно газ,
                антиматериален!
Бруклин — дурак, твердокаменный черт.
Памятник эры —
Аэропорт.

***

Лобная баллада

Их величеством поразвлечься
Прет народ от Коломн и Клязьм.
"Их любовница —                контрразведчица               
англо-шведско-немецко-греческая..."Казнь!
Царь страшон: точно кляча, тощий,
Почерневший, как антрацит.
По лицу проносятся очи,
Как буксующая мотоцикл.
И когда голова с топорика
Подкатилась к носкам ботфорт,
Он берет ее               
над толпою,
Точно репу с красной ботвой!
Пальцы в щеки впились, как клещи,
Переносицею хрустя,
Кровь из горла на брюки хлещет.
Он целует ее в уста.
Только Красная площадь ахнет,
Тихим стоном оглушена:"А-а-анхен!.."
Отвечает ему она:
"Мальчик мой государь великий
не судить мне твоей вины
но зачем твои руки липкие
солоны
баба я
вот и вся провинность
государства мои в устах
я дрожу брусничной кровиночкой
на державных твоих устах
в дни строительства и пожара
до малюсенькой ли любви?
ты целуешь меня Держава
твои губы в моей крови
перегаром борщом горохом
пахнет щедрый твой поцелуй
как ты любишь меня Эпоха
обожаю тебя
царуй!.."
Царь застыл — смурной, малохольный,
Царь взглянул с такой               
меланхолией,
Что присел заграничный гость,
Будто вбитый по шляпку гвоздь.
 
***

Пожар в архитектурном институте
Пожар в Архитектурном!
По залам, чертежам,
Амнистией по тюрьмам —
Пожар, пожар!
По сонному фасаду
Бесстыже, озорно,
Гориллой
                краснозадою
Взвивается окно!
А мы уже дипломники,
Нам защищать пора.
Трещат в шкафу под пломбами
Мои выговора!
Ватман — как подраненный
Красный листопад.
Горят мои подрамники,
Города горят.
Бутылью керосиновой
Взвилось пять лет и зим...
Кариночка Красильникова,
Ой, горим!
Прощай, архитектура!
Пылайте широко,
Коровники в амурах,
Райклубы в рококо!
О юность, феникс, дурочка,
Весь в пламени диплом!
Ты машешь красной юбочкой
И дразнишь язычком.
Прощай, пора окраин!
Жизнь — смена пепелищ.
Мы все перегораем.
Живешь — горишь.
А завтра, в палец чиркнувши,
Вонзится злей пчелы
Иглочка от циркуля
Из горсточки золы...
...Все выгорело начисто.
Вздыхающих полно.
Все — кончено?
Все — начато!
Айда в кино!
 
Булат Окуджава(1924-1997)

Дом предназначен на слом. Извините, 
если господствуют пыль в нем и мрак. 
Вы в колокольчик уже не звоните. 
Двери распахнуты. Можно и так. 
Все здесь в прошедшем, в минувшем и бывшем. 
Ночь неспроста тишину созвала. 
Серые мыши, печальные мыши 
все до единой ушли со двора. 
Где-то теперь собралось их кочевье?.. 
Дом предназначен на слом. Но сквозь тьму, 
полно таинственного значенья, 
что-то еще шелестит по нему. 
Мел осыпается, ставенка стонет. 
Двери надеются на визит. 
И удивленно качается столик. 
И фотокарточка чья-то висит. 
И, припорошенный душною пылью, 
помня еще о величье своем, 
дом шевелит пожелтевшие крылья 
старых газет, поселившихся в нем. 
Дом предназначен на слом. Значит, кроме 
не улыбнется ему ничего. 
Что ж мы с тобой позабыли в том доме? 
Или не все унесли из него? 
Может быть, это ошибка? А если 
это ошибка? А если -- она?.. 
Ну-ка гурьбой соберемся в подъезде, 
где, замирая, звенит тишина! 
Ну-ка, взбежим по ступенькам знакомым! 
Ну-ка для успокоенья души 
крикнем, как прежде: "Вы дома?.. Вы дома?!.." 
Двери распахнуты. И -- ни души.
1964

Когда известный русский царь в своей поддевочке короткой, 
с усмешкой странной на губах и журавлиною походкой, 
напоминая давний свой портрет в ореховом овале, 
входил в присутствие, то все присутстсвующие вставали.

В присутствии вставали все, хоть на царе была поддевка. 
Неважно, что таилось в ней: дань старине или издевка. 
Не думая, как взглянем мы на них — с надеждой или болью,—
они вставали, словно лес, и ран не посыпали солью.

Присутствующие тех лет, предшествующих тем и прочих, 
не оставлявшие следов достойных у порогов отчих,   
стремятся в райские врата, все гимны скопом прооравши, 
киркой, лопатой и пером ни разу рук не замаравши.

И мы, присутствуя при сем со дня рожденья и до смерти, 
так расточительны подчас и так жалки в своем усердье, 
что лишь по нашему труду, по нашей лишь недоброй воле 
растет, растет цена на соль тем более, чем больше боли.

***

Не представляю Пушкина без падающего снега, 
бронзового Пушкина, что в плащ укрыт. 
Когда снежинки белые закружатся с неба, 
мне кажется, что бронза тихонько звенит.

Не представляю родины без этого звона. 
В сердце ее он успел врасти, 
как его поношенный сюртук зеленый, 
железная трость и перо - в горсти.

Звени, звени, бронза. Вот так и согреешься. 
Падайте, снежинки, на плечи ему... 
У тех - все утехи, у этих - все зрелища, 
а Александра Сергеича ждут в том дому.

И пока, на славу устав надеяться, 
мы к благополучию спешим нелегко, 
там гулять готовятся господа гвардейцы 
и к столу скликает "Вдова Клико",

там напропалую, как перед всем светом, 
как перед любовью - всегда правы... 
Что ж мы осторожничаем? Мудрость не в этом. 
Со своим веком можно ль на "вы"?

По Пушкинской площади плещут страсти,
трамвайные жаворонки, грех и смех... 
Да не суетитесь вы! Не в этом счастье. 
Александр Сергеич помнит про всех...

Рахели

Сладкое бремя, глядишь, обернется копейкою:
кровью и порохом пахнет от близких границ.
Смуглая сабра с оружием, с тоненькой шейкою
юной хозяйкой глядит из-под черных ресниц.

Как ты стоишь... как приклада рукою касаешься!
В темно-зеленую курточку облачена...
Знать, неспроста предо мною возникли, хозяюшка,
те фронтовые, иные, мои времена.

Может быть, наша судьба, как расхожие денежки,
что на ладонях чужих обреченно дрожат...
Вот и кричу невпопад: до свидания, девочки!
Выбора нет! Постарайтесь вернуться назад!...

***
К потомкам

Вы размашетесь крылами — всё как надо, что ни взмах, 
разноцветные ворота к храмам раскрывая.
Мы ж исчезнем так банально со слезами на глазах. 
Будет вам над чем смеяться, недоумевая.

И не то чтобы случайно: мол, ошиблись в тесноте, 
а намеренно, надменно, как приговорили:
мол, не стоит оправданий, мол, другие вы, не те... 
Мы не те? Да вы-то те ли? Те ли? Да и вы ли?

А на рубище елейном, а на праведных шелках — 
кровь и ложь, всё наше с вами — то плаха, то пашня... 
Нам бы с песней в чисто поле — да оружие в руках! 
Нам обняться бы навеки — да в обнимку страшно!

Роберт Рождественский (1932-1994)

ПАРНИ С ПОДНЯТЫМИ ВОРОТНИКАМИ
Парни
   с поднятыми воротниками,
в куртках кожаных,
в брюках-джинсах.
Ох, какими словами
              вас ругают!
И все время удивляются:
                живы?!
О проблеме вашей
спорят журнальчики —
предлагают убеждать,
              разъяснять...
Ничего про это дело
              вы не знаете.
Да и в общем-то
не хотите
знать...

Равнодушно
         меняются
                столицы —
я немало повидал их,—
и везде,
посреди любой столицы
                вы
                стоите,
будто памятник
обманутой мечте.
Манекенами
        к витринам приникшие,
каждый вечер —
проверяй по часам —
вы уже примелькались всем,
                как нищие.
Что подать вам?
Я не знаю сам.
Завлекают вас
         ковбоями и твистами,—
вам давно уже
поднадоел твист.
Вы
покуриваете,
вы посвистываете,
независимый делаете вид.
Может,
     девочек ждете?
Да навряд ли!
Вон их сколько —
           целые стада.
Ходят около —
юные,
нарядные...
Так чего ж вы ожидаете тогда?!

Я не знаю — почему,
но мне
кажется:
вы попали
       в нечестную
                игру.
Вам история назначила —
каждому —
по свиданию
         на этом углу.
Обещала показать
           самое гордое —
мир
без позолоченного зла!
Наврала,
наговорила
        с три короба.
А на эти свиданья
не пришла...
Идиотская,
       неумная шутка!
Но история
думает
свое...

И с тех пор
неторопливо и жутко
всё вы ждете,
всё ждете
ее.
Вдруг покажется,
         вдруг покается,
вдруг избавит
          от запойной тоски!..
Вы стоите на углу,
покачиваясь,
вызывающе подняв воротники...

А она проходит мимо —
история,—
раздавая
      трехгрошовые истины...
Вы постойте,
        парни.
Постойте!
Может быть,
       чего-нибудь
                и выстоите.
1960

МАРК ШАГАЛ
Он стар и похож на свое одиночество.
Ему рассуждать о погоде не хочется.
Он сразу с вопроса:
«— А Вы не из Витебска?..»—
Пиджак старомодный на лацканах вытерся...
«—Нет, я не из Витебска...»—
Долгая пауза.
А после — слова
         монотонно и пасмурно:
«— Тружусь и хвораю...
В Венеции выставка...
Так Вы не из Витебска?..»
«— Нет, не из Витебска...»

Он в сторону смотрит.
Не слышит, не слышит.
Какой-то нездешней далекостью дышит,
пытаясь до детства дотронуться бережно...
И нету ни Канн,
        ни Лазурного берега,
ни нынешней славы...
Светло и растерянно
он тянется к Витебску, словно растение...
Тот Витебск его —
             пропыленный и жаркий —
приколот к земле каланчою пожарной.
Там свадьбы и смерти, моленья и ярмарки.
Там зреют особенно крупные яблоки,
и сонный извозчик по площади катит...

«— А Вы не из Витебска?..».
Он замолкает.
И вдруг произносит,
         как самое-самое,
названия улиц:
Смоленская,
Замковая.
Как Волгою, хвастает Видьбой-рекою
и машет
по-детски прозрачной рукою...
«— Так Вы не из Витебска...»
Надо прощаться.
Прощаться.
Скорее домой возвращаться...
Деревья стоят вдоль дороги навытяжку.
Темнеет...

И жалко, что я не из Витебска.
***

РЕКИ ИДУТ К ОКЕАНУ
Реки Сибири,
как всякие реки,
начинаются
        ручейками.
Начинаются весело,
скользкие камни
раскалывая,
         как орехи...
Шальные,
покрытые пеной сивой,—
реки
   ведут разговор...
Но вот наливаются
               синей
                силой
тугие мускулы
волн!
Реки —
      еще в становленье,
                в начале,
но гнева их
страшится тайга,—
они на глазах взрослеют,
плечами
расталкивая
берега.
Они
  вырастают из берегов,
как дети
      из старых рубах...
В песок не уйдя,
в горах не пропав,
несут
   отражение облаков...

Смотрите:
им снова
        малы
            глубины!
Они нараспев
текут.
Они уже запросто
              крутят
                турбины.
Плоты на себе
волокут!
Ворчат
и закатом любуются медным,
а по ночам
         замирают в дреме...
Становятся
         с каждым пройденным
                метром
старее
и умудренней.
Хотя еще могут,
взорвавшись мгновенно
и потемнев,
         потом,
тряхнуть стариною!
Вздуться,
       как вены,
перетянутые жгутом!
Но это —
        минутная вспышка...

А после,
освободясь
        от невидимых пут,
они застывают
            в спокойной позе
и продолжают
путь.
То длинной равниной,
то лесом редким,—
уравновешенные и достойные,—
реки —
      легенды,
реки —
      истории,
красавицы и кормилицы —
реки.
И солнце восходит.
И вянут туманы...

Свое отслужив,
отзвенев,
отсказав,
реки
   подкатываются к океану,
как слезы
к глазам.
1961

Неправда, что время уходит.
               Это уходим мы.
По неподвижному времени.
             По его протяжным долинам.
Мимо забытых санок посреди сибирской зимы.
Мимо иртышских плесов с ветром неповторимым.
Там, за нашими спинами,—
              мгла с четырех сторон.
И одинокое дерево, согнутое нелепо.
Под невесомыми бомбами —
                заиндевевший перрон.
Руки, не дотянувшиеся до пайкового хлеба.
Там, за нашими спинами,—
                снежная глубина.
Там обожженные плечи деревенеют от боли.
Над затемненным городом
                песня:
                «Вставай, страна-а!..»
«А-а-а-а...» — отдается гулко, будто в пустом соборе.
Мы покидаем прошлое.
              Хрустит песок на зубах.
Ржавый кустарник призрачно топорщится у дороги.
И мы на нем оставляем
           клочья отцовских рубах
и надеваем синтетику, вредную для здоровья.
Идем к черте, за которой —
                недолгие слезы жен.
Осатанелый полдень.
Грома неслышные гулы.
Больницы,
      откуда нас вынесут.
Седенький дирижер.
И тромбонист,
         облизывающий пересохшие губы.
Дорога — в виде спирали.
       Дорога — в виде кольца.
Но —
отобедав картошкой или гречневой кашей —
историю Человечества
       до собственного конца
каждый проходит по времени.
Каждый проходит.
Каждый.
И каждому — поочередно —
        то солнечно, то темно.
Мы измеряем дорогу
        мерой своих аршинов.
Ибо уже установлено кем-то давным-давно:
весь человеческий опыт —
         есть повторенье ошибок...
И мы идем к горизонту.
              Кашляем.
                Рано встаем.
Открываем школы и памятники.
           Звезды и магазины...
Неправда, что мы стареем!
Просто — мы устаем.
И тихо отходим в сторону,
         когда кончаются силы.
***

Тихо летят паутинные нити.
Солнце горит на оконном стекле.
Что-то я делал не так;
извините:
жил я впервые на этой земле.
Я ее только теперь ощущаю.
К ней припадаю.
И ею клянусь...
И по-другому прожить обещаю.
Если вернусь...

Но ведь я не вернусь.