Анна Каренина Из несказанного - 37

Юрий Слободенюк
Анна Каренина Из несказанного
__________________________________

Постой, паровоз, не стучите, колеса ... "

Бросаясь за чем-то или за кем-то на край света, не ищите потом крайнего ... "

У рыцарей на белом коне конь , как правило, троянский ... "

Девки, поверьте, даже ради торжества женской эмансипации бежать впереди паровоза не стоит ... "

Запретный плод сладок, но горечь его послевкусия невыносима ... "

***

Любишь из Москвы в Петербург на поезде с офицериками кататься, люби и под паровоз бросаться ... "
Из несказанного Львом Николаевичем Толстым

Бросаться с гранатой под немецкий танк- это вам не как Анна Каренина под  паровоз ложиться ... "
Из несказанного Зоей Космодемьянской


Из ненаписанных  школьных  сочинений
_____________________________________

Масло для Аннушки услужливо пролил сам Лев Николаевич, сведя ее на краю платформы со скользским Вронским ..."

" Прибытие поезда " прославило на весь мир братьев Люмьер, а отбытие поездом в мир иной Анны Карениной - графа Льва Николаевича Толстого ... "

Узнав, что муж Левушка таки сбежал, и прикинув, что до железной дороги бежать слишком далеко, Софья Андреевна вместо паровоза бросилась с разбегу в соседний пруд. Однако на ее беду ее некстати ретивые мужики так и не дали ей довести дело всей своей жизни до конца ..."

Еще раз перечитав " Анну Каренину " я поняла, что даже ради женской эмансипации бежать впереди паровоза, как Анна, не стоит ... "

Незаменимых нет,- сказал вдовец Каренин и женился вторично ... "

Вместо того, чтобы твердо стать на платформу большевиков, мягкотелая  Анна легла на рельсы ... "

После первого робкого поцелуя в щечку, Анна поцеловала Вронского ниже уже более решительно ... "

Даже в технике самоубийства Анны ощущалась неумолимая поступь технического прогресса ... "

Узнав на фронте из газет, что сделала с собой Анна, Вронский обделался легким испугом ... "

Потеряв голову, Анна попала под паровоз, как Берлиоз под трамвай ... "

Мне вообще непонятно как может называть себя великим гуманистом писатель, который заставил умереть бедную Анну такой ужасной смертью ? Неужели нельзя было придумать ей смерть полегче ? Ну, например, сказать ей с умным видом устами ее похотливого братца Стивы Облонского, что мол не все мужчины подлецы - и заставить ее умереть от смеха ... "

После того что сделал с бедной Анной, так называемая гордость русской литературы - граф Лев Николаевич Толстой,- хоронить ее можно было только в закрытом гробу..."

Самое смешное, что конфликт, возникший в доме Облонских, в связи с супружеской неверностью Стивы, приехала рассудить его его блудливая сестрица Анна. Так и хочется спросить у автора устами поэта : "А судьи кто ? ... "

Лиха беда начало,- сказала Анна, выходя из спальни Вронского ... "

Глубокая личная трагедия Аксиньи- этой ярчайшей представительницы плеяды некрасовских женщин- заключалась в том, что, как и все они, она могла, если надо, остановить на скаку коня и войти в горящую избу, а вот погасить в себе горячее желание бросаться под каждого мужика, как Анна под паровоз, не могла ... "

Ознакомившись с ленинским планом электрофикации России, прогрессивная Анна решила, что теперь ляжет только под электричку ... "

У мужа Анны был климакс,- и ему было холодно от этой обжигающей фригидности ... "

Когда лошадь под Вронским пала, Анна не в силах воздержаться, вылила на виновника торжества всю cвою потенцию ... "

Только социализм мог бы поставить, задавленную мелкобуржуазным бытом Анну, на рельсы новой жизни ... "

Переспав с Вронским, Анна еще долго выслушивала гнусные инсинуации своего ревнивого мужа относительно ее, так называемой, супружеской неверности ... "

Интеллигент Вронский выстрелил в себя в упор не целясь - и , конечно же, промахнулся ... "

На сенокосе Левин косил под мужика, но настоящие мужики косо на это смотрели ... "

Вронский пытался организовать в своей деревне колхоз, но хитрые мужики бойкотировали эту гнилую идейку, как бы наперед зная, что добром это не кончится ... "

Женоненавистник граф Толстой жестоко наказал Анну за прелюбодеяние, бросив ее под колеса паровоза, и при этом пальцем не тронул ее похотливого братца Стиву Облонского - своего любимца, которого он, по-всей вероятности, списал с самого себя ... "

Левин на равных от зари до зари работал со своими крестьянами в поле, но эти его барские замашки были им совершенно непонятны ... "
 
Конечно же было бы очень даже неплохо, если бы все женщины, изменившие мужу, последовали бы ленинскому почину Анны. Но откуда взять столько паровозов ? ... "

Николай долго не хотел умирать, но сердобольная Кити очень ему в этом помогла ... "

Анна и ахнуть не успела, как паровоз наехал на нее по полной программе ... "

Концовка "Анны Карениной" - это и есть на самом деле традиционный русский хэппи -энд... "

Внимательно перечитав все произведения русских писателей -классиков, невольно приходишь к неутешительному выводу , что все мужики - подлецы, бабы- дуры, а счастье - в труде ... "

Несказаницы. Что это?
http://www.stihi.ru/2017/04/20/9716

Примечание 1:
_______________


В жанре кала
Дмитрий Быков
___________________

О британском фильме «Анна Каренина», показывающем, до какой степени Россия и русские всем надоели.

Адекватным ответом на британскую экранизацию «Анны Карениной» работы Джо Райта со стороны Госдумы могло быть только срочное распоряжение об экранизации какой-нибудь сакральной английской классики — скажем, «Робинзона Крузо» — в исполнении Никиты Михалкова с Евгением Мироновым в роли Робинзона и Чулпан Хаматовой в качестве Пятницы, с балетом, зонгами группы «Любэ» и финальным явлением спасительного полковника-колонизатора, сипящего на титрах «God Save the Queen». Вот этим бы им подзаняться, а не законом Димы Яковлева: детям никакого ущерба, а русская литература как-никак наше последнее бесспорное национальное достояние.

Фильм Райта можно купить и показывать в России только в состоянии полной моральной невменяемости (о том, в каком состоянии можно было это снять, судить не берусь — к Тому Стоппарду, сценаристу, у меня претензий нет, все русское, кажется, успело засесть у него в печенках еще во время сочинения десятичасового «Берега утопии»). Перечислять несообразности имело бы смысл, будь у авторов серьезная художественная задача, хоть подобие пиетета к подлиннику — каковой пиетет ощущался, скажем, в откровенно дикой французской киноверсии Бернарда Роуза 1997 года: там был ужасный Левин, Софи Марсо, так и не вышедшая из амплуа французской школьницы, внезапно открывшей для себя радости секса, и главный русский национальный спорт — пробег сквозь дворцовые анфилады; но Роуз, повторяем, старался. Райт, снявший до этого вполне серьезное «Искупление» и откровенно издевательскую версию «Гордости и предубеждения», явно действовал не без концепции, но сама эта концепция, если уж называть вещи своими именами, свидетельствует о таком усталом и безнадежном отвращении ко всему, что называется русским стилем, что даже как-то и не знаешь, как к этому относиться. Либо действительно принимать антирайтовский закон, устанавливая думское эмбарго на все последующие работы Киры Найтли (уверен, что за нее выйдут на улицы не меньше народу, чем за сироток), — либо трезво спросить себя: чем мы это заслужили? Второй подход, думается, перспективнее.

Роман Толстого сделался для Стоппарда и Райта воплощением русского штампа, то есть всего максимально противного и смешного в местной действительности

 Я не стану вспоминать тут усадьбу Левина, словно перекочевавшую из дэвид-линовской версии «Доктора Живаго», и тоже с куполами; если они так себе представляют яснополянский быт, то и Бог с ними, «Последнее воскресение» должно было лишить нас последних же иллюзий. Не стану придираться к Левину, более всего напоминающему сельского дьячка иудейского происхождения, к его брату-народнику, подозрительно похожему на завсегдатая опиумной курильни, к Вронскому, которого так и хочется перенести в экранизацию «Снегурочки» в качестве Леля, нахлобучив на его соломенные кудри венок из одуванчиков; к перманентно беременной Долли и пока еще не беременной, но уже подозрительно округлой Кити, играющей с Левиным в кубики с английскими буквами — и видит Бог, для этой сладкой пары трудно подобрать более органичное занятие. Как говорил чукча после падения в пропасть пятого оленя — однако, тенденция. Если прибавить к этому персонажа из Третьего отделения, следящего за всеми героями и периодически сообщающего, куда им следует пойти, если припомнить бюрократический балет по месту работы Стивы, которого в первом кадре зачем-то бреет тореадор в плаще, если вспомнить заседания Государственного совета, на которых обсуждается семейная драма Каренина, — станет ясно, что роман Толстого сделался для Стоппарда, Райта и многих еще представителей британской интеллигенции воплощением русского штампа, то есть всего максимально противного и смешного в местной действительности. Добавьте к этому перманентно исполняемую за кадром песню «Во поле березка стояла» (с акцентом) и детскую железную дорогу, с которой играет Сережа, а также периодические проходы через золотую рожь — и месседж картины станет вам ясен: как же мы все их достали, мать честная.
История — по крайней мере русская — повторяется бессчетное количество раз: сначала как трагедия, потом как фарс, а потом еще много, много раз как говно. Этот ужасный закон никак иначе не сформулируешь (слово «дерьмо» представляется мне более грубым, а другого названия для вторичного продукта человечество не придумало). Нельзя бесконечно проходить через одни и те же анфилады, уставленные граблями, и думать, что кто-нибудь станет относиться к этому всерьез. В эпоху, когда истерическая пугалка престарелой кинозвезды «Сделайте по-моему, а то я приму русское гражданство!» стала международной модой, невозможно ожидать другой «Анны Карениной». Собственно, уже Вуди Аллен в «Любви и смерти» отчаянно поиздевался над русскими штампами — но, во-первых, именно над развесистой клюквой, а во-вторых, в картине он выказал как раз изумительное ее знание и тонкое понимание, чего у Райта нет и близко — да и у Стоппарда, увы, оно куда-то делось. Вуди Аллена русские пошлости волновали и смешили — Райт пользуется ими как безнадежно отыгранными; наконец, Вуди Аллен глумился над западным представлением о России, но не над «Войной и миром» или «Преступлением и наказанием»; Райт и Стоппард выбрали для экранизации — а стало быть, и глумления — самый совершенный и потому самый сложный роман Толстого.
Вот тут моя главная обида. Все-таки человек, что называется, писал, не гулял. Оно, конечно, прав Блок, в дневнике записавший «видно, как ему надоело»; есть там, действительно, и повторы, и куски, в которых чувствуется усталость, — но в целом «Анна Каренина» один из самых безупречных романов, когда-либо написанных. Это результат действительно титанических усилий лучшего из русских прозаиков at his best, в лучшее, по собственному признанию, время, причем автора интересовала не только «мысль семейная», а прежде всего художественное совершенство, пресловутое сведение сводов: дальше, после этой вершины, можно было вовсе отказываться от художественного мастерства, чтобы прийти к нагой мощи поздней прозы. Лейтмотивы, повторы, тончайшая и точнейшая конструкция, фабула, идеально выбранная для метафоры всей пореформенной России, которая попыталась было сломать национальную матрицу («переворотилось и только еще укладывается»), да и рухнула опять во все то же самое, по-левински утешаясь частным «смыслом добра», — все тут выстроено строго, с тем интеллектуальным блеском и расчетливостью зрелого гения, до которых всей мировой прозе было тогда как до звезды. Можно обожать Золя, преклоняться перед Джеймсом, — но тут, хотите не хотите, прав был Ленин: кого в Европе можно поставить рядом с ним? — некого. Он, пожалуй, угадал в «Анне Карениной» и собственную судьбу, собственную попытку сломать любимую и проклятую матрицу и собственную символическую смерть на железной дороге, той железной дороге русской истории, которая оказалась замкнутой; там сказано и поймано больше, чем мог понять он сам — и не зря, слушая в старости чтение «Анны Карениной» в собственной семье, он сначала не вспомнил, чье это, и подивился: хорошо написано!
Никто не требует от интерпретаторов слепого преклонения, копирования, механистической точности, — но уважай ты труд человека, который был не тебе чета; который не гениальными озарениями (выдумкой дилетантов), а фантастически интенсивным трудом выстроил универсальную конструкцию, оказавшуюся больше самых честолюбивых его планов. Ведь в семейном и светском романе, о котором он мечтал, больше сказано о трагедии вечного русского недо-, о половинчатости всех здешних предприятий, о природе всех начинаний, — нежели во всей отечественной прозе! (Это уж я не говорю о чисто художническом мастерстве, о тысяче частностей, о мелочах вроде перемен настроения у художника Михайлова или о том, как собака Ласка думает о «всегда страшных» глазах хозяина). И в эпиграфе к этому роману с его очевидным, а все же неуловимым, невысказываемым смыслом, — все сказано о будущем отношении к этим русским любовным историям и русским реформаторским попыткам: не лезьте со своими суждениями, Мне отмщение, и Аз воздам. Не в вашей компетенции мстить и судить, все сложно, мир так устроен, чтобы в нем не было правых, — я разберусь, а вы не смейте празднословить, клеймить и назначать виновников. И мы еще очень будем посмотреть, кто окажется прав — Анна или Левин, который со всей своей прекрасной семейной жизнью прячет от себя веревку и в конце концов, мы это знаем, уйдет из прекрасного дома, оставив жене прочувствованное, но отчужденное письмо.

Из чего сделать новый образ России, если к ней до сих пор приложимы все афоризмы Салтыкова-Щедрина?

Все эти очевидные вещи приходится напоминать не только Стоппарду и Райту, которые меня и вовсе не прочтут, — но нам всем, и вот в какой связи. Ведь это их нынешнее отношение к Толстому как к чему-то заштампованному, безнадежно навязшему в зубах, тоскливому, уже неотличимому от кафе «Русский самовар», — оно же не толстовская вина, в конце концов. Это заслуга страны, так ничего с тех пор и не породившей, так и не сумевшей изменить этот заскорузлый образ. По идее нам, всей русской литературе, надо срочно менять эту самую матрицу, состоящую из березоньки в поле, бессмысленной бюрократии, святоватого и вороватого пьющего народа, а также Третьего отделения (вот бессмертный и самый актуальный бренд); надо срочно писать что-то другое — да как его напишешь, откуда возьмешь, ежели его нет в реальности?! Гоголь сошел с ума, пытаясь написать второй том «Мертвых душ» в то время, как еще не кончился первый (сумел невероятным усилием угадать людей будущей эпохи, того же Костанжогло-Левина, — но на этом подвиге сломался, задохнулся, не получая подтверждений). Мы все живем в бесконечном первом томе, но сколько можно?! Из чего сделать новый образ России, если к ней до сих пор приложимы все афоризмы Салтыкова-Щедрина? Ведь это мы, мы сами сделали так, что на наших классиков стало можно смотреть настолько свысока; это мы — собственным бесконечным копанием в своем ничтожном, в сущности, двухвековом культурном багаже — сделали этот багаж штампом, над которым можно теперь только измываться! Чего стоила бы британская культура, остановись она на Диккенсе? У Чехова четыре сценических хита и два полухита — но можно ли на этих шести пьесах полтора века строить имидж России? «Анна Каренина» — величайший русский роман, но если за полтораста лет ничего не прибавить ни к этому роману, ни к этой железной дороге, — поневоле дашь иностранцу право на снисходительность, на интерпретацию без чувства и мысли, на пренебрежительный и эгоцентрический подход: ему интересно поэкспериментировать с театральностью, вот он и берет для своих экспериментов самую совершенную русскую книгу, и плевать он хотел на ее скрытые смыслы, потому что...

Потому что — кто мы сегодня такие? Новая родина Жерара Депардье? Спасибо большое.

По «Анне Карениной» Райта видно, до какой степени мы им действительно надоели — с нашим неумением сделать выбор, с нежеланием работать, с рабской покорностью перед любой правительственной мышью, с вездесущей и всевластной тайной полицией, с бессмысленным трепом, с враждой к интеллекту и преклонением перед дикостью; видно, насколько деградировало уже и самое наше злодейство, не вызывающее ни гнева, ни смеха, а только бесконечную тоску. Мы перестали быть страной с живыми проблемами и живыми лицами — мы теперь декорация для постмодернистского балета; мы не смеем претендовать на то, чтобы они чтили наши святыни и помогали нам в борьбе с нашими пороками, — именно потому, что они от всего этого уже невыносимо устали, а мы еще нет.

Это не они снимают в жанре кала — это мы в нем живем.

9 января 2013 года

Примечание 2 :
_______________

10 января 2013

Антон Долин


Ужель та самая ...
 Ответ Дмитрию Быкову про «Анну Каренину» — и не только ему, и не только про нее.
 

Честно говоря, я всерьез люблю культуру ХХ века и готов даже объяснить, за что. Она узаконила главную из свобод, известных искусству, — пожалуй, после свободы творческого самовыражения: свободу интерпретации. Если до сих пор все права на поиск смыслов были у автора книги (спектакля, картины, симфонии) и избранных интерпретаторов-критиков, то теперь от бесправия избавили и того, для кого все это создавалось, — читателя, слушателя, зрителя. Что он увидит в произведении, то в нем и содержится. Точка. Отсюда — весь режиссерский театр, все римейки, переработки и переосмысления классических сюжетов (на которых строится современная литература последние лет сто с гаком). Отсюда же — и кинематограф с его непростыми взаимоотношениями с написанным первоисточником, будь то книга, сценарий или комикс.

Разумеется, всегда есть — и была — опасность, что интерпретатор вывернет наизнанку смысл первоисточника. Но в ХХ веке все вдруг договорились считать, что это, в сущности, неважно. Если первоисточник гениален, никакая интерпретация, даже самая абсурдная и бездарная, не будет в силах его испортить: только невольно обогатит. Если же первоисточник ничтожен, так ему и надо — пусть замысел автора потеряется в богатстве прочтений.

Такой подход не нов: его знали и европейские романтики. Именно с их подачи Дон Кихот превратился из комического безумца в трагического героя, а Дон Жуан из наказуемого злодея — в ранимого неврастеника. Да и наш соотечественник Добролюбов, которого так заизучали в СССР, что перестали видеть за буквами смысл, писал о том же самом: бывает мировоззрение автора (то, что он хотел сказать), а бывает миросозерцание (то, что сказалось помимо его воли). И второе важнее первого. Прошло несколько десятилетий, наступил ХХ век, и о том же написал Ролан Барт в программном эссе «Смерть автора». Речь там шла, если коротко, о том, что текст всегда и богаче, и долговечней того, кто его создал. О каком бы гении ни шла речь. Ситуация с самым популярным драматургом всех времен и народов — универсальное подтверждение этого тезиса: был ли Шекспир, историки спорят до сих пор, а существование бедного Йорика поди-ка оспорь.

Но ХХ век кончился. Вступая в новое средневековье, человечество отменяет одно за другим лучшие его завоевания. Впервые я об этом задумался, слушая возмущенные разговоры на тему «Властелина колец»: как, мол, смел какой-то новозеландский хмырь подобным образом обойтись с величайшей книжкой! Этот Фродо — ну ваще не Фродо. А Арагорн — ну ни разу не Арагорн. А Гэндальф? Смех один! И вообще, верните нашего Тома Бомбадила. Кто бы им напомнил, возмущающимся, что в ХХ веке не раз экранизировали Библию, и подобных реакций не было слышно даже из Ватикана.

Не хуже учителей из советской школы они знают, что именно имел в виду гений. Как в ЕГЭ, на каждый из вечных вопросов существует лишь один правильный ответ

 Ладно толкиенисты — они люди, мягко говоря, причудливые. Но цвет российской либеральной интеллигенции пару месяцев назад выступил точно в том же жанре по поводу экранизации Сергеем Урсуляком «Жизни и судьбы». Тут уже и на личности перешли, апеллируя вовсе не к фильму как таковому, а к неосторожному (ладно, скажем точнее: омерзительному) высказыванию покойного сценариста. Автор ляпнул непорядочную глупость — следовательно фильм непорядочный и глупый. Внезапно выяснилось, что десятки, если не сотни читателей считают себя душеприказчиками Василия Гроссмана, совершенно точно зная, какие части его романа можно было сократить при экранизации, а какие — ни-ни. Как, режиссер думает иначе? Он считает, что имеет право прочитать «Жизнь и судьбу» по-своему?! Ату его, ату!

Ладно Гроссман. Его многие не читали, а теперь удовольствуются просмотром предположительно недоброкачественного фильма; это непорядок (хотя «Жизнь и судьбу», говорят, теперь в школе проходят, к тому же, полагаю, число новых читателей будет выше числа обманутых зрителей). Но Толстой! Казалось бы, «Анну Каренину» испортить новой экранизацией — примерно то же самое, что навредить Чехову стомиллионной постановкой «Чайки»: даже если Треплев будет инопланетянином с антеннами, а Дорн — поющей куплеты сороконожкой, автор продолжит спокойно спать в своей могиле. Ан нет. Защитники Льва Николаевича мобилизовались моментально. Не хуже учителей из советской школы они знают, что именно имел в виду гений. Как в ЕГЭ, на каждый из вечных вопросов существует лишь один правильный ответ. За остальные — незачет и отчисление, да едва ли не донос в Госдуму на интерпретаторов. Ясное дело, это шутка, но нынче шутить с подобными материями опасно. У депутатов много разных качеств, но с чувством юмора — ух какой дефицит.

Осознав, что реалистически показать «имперскую Россию 1874 года» они не смогут, авторы предложили зрителю игру. Все тут ненастоящее, мы первые это признаем. А теперь — поспорим, что к концу фильма вы забудете об этом и нам поверите?

Не хочется придираться к тексту, написанному уважаемым и умным человеком. Этого делать и не стану. Лучше перечислю в самых общих словах, что хорошего можно разглядеть в новой «Анне Карениной», поставленной британцем Джо Райтом по сценарию Тома Стоппарда, с Кирой Найтли и Джудом Лоу в главных ролях.

От упреков в алярюсской «клюквенности» авторы попытались уйти, перенеся действие «Анны Карениной» на сцену, в буквальном смысле слова: первый кадр — задернутый еще занавес, последний — опустевший после представления театр. Все те штампы, которые усмотрел в фильме возмущенный Дмитрий Быков, с самого начала поданы там как условные атрибуты некоей вымышленной вселенной — ок, назовем ее «Россией, которую мы потеряли». Собор Василия Блаженного и Петропавловская крепость — не слишком тщательно намалеванные на картоне задники, снег — бутафорский, статисты — ряженые, поезд, облепленный снегом, — декорация, на поверку ничем не отличающаяся от детской игрушки. Более того, когда душный городской задник раздвигается, а Левин едет в деревню, мы выходим на настоящий снег, а потом — на вполне реальный сенокос, но картинка остается такой же намеренно плоской, двумерной; это по-прежнему театр, о чем не позволят забыть аккуратные деревянные купола и закадровая «Во поле березка стояла», спетая с нерусским акцентом (отличный прием остранения — к слову, термин был предложен Шкловским именно в отношении прозы Толстого).

Где здесь неуважение или, пуще того, глумление? Помилуйте! Ничем, кроме трепетной, нежнейшей любви к воображаемой России, придуманной во время чтения «Анны Карениной» (а еще Достоевского, Чехова, любимого Стоппардом Герцена и т. д.), скорее всего еще в юношестве, тут не пахнет. Трезво взвесив свои силы и осознав, что реалистически показать «имперскую Россию 1874 года» они не смогут, авторы не пожелали и переносить действие в другую страну или эпоху. Вместо этого они предложили зрителю игру, сродни той, что была у Ларса фон Триера в «Догвилле». Все тут ненастоящее, мы первые это признаем. А теперь — поспорим, что к концу фильма вы забудете об этом и нам поверите?

Ставка рискованная, не у каждого партнера удается выиграть. Зато игра ведется всерьез. В начале Стива Облонский — бонвиван, эдакий никитамихалков в молодости, Левин — нелепый клоун в дурацкой шляпе, Анна — манерная фифа в невыносимо красивом платье, а Вронский — томноокий херувим (так и просится уничижительный суффикс «-чик»). Но как поезд из умилительной игрушки в руках Сережи постепенно превращается в грохочущий, убыстряющий ход с каждым кадром локомотив неумолимого времени, так и кукольные персонажи-марионетки на глазах набирают плоть и вес, учатся жить и страдать; даже Вронскому к финалу сочувствуешь. Самая показательная трансформация происходит с Карениным Джуда Лоу. Поначалу он — не просто скучный чинуша, но робот (поневоле вспомнишь одну из лучших ролей актера, в спилберговском «Искусственном разуме»), даже двигается механически. Человек в футляре, сплошное «как бы чего не вышло». Но не случайно Беликов был героем Чехова, а не Толстого, — и у Стоппарда-Райта Каренин даже внешне постепенно превращается в эдакого Антона Павловича, неуклюжего, глубоко несчастного, бесповоротно одинокого недотепу.
Да все они тут чеховские недотепы. И Анна Киры Найтли с ее утлой красотой, с ее жалкими и жалостными истериками, и пухлощекая курица Кити, и Долли со Стивой, старосветские помещики, к несчастью пока не успевшие дожить до старости и умиротворить пустые страсти, и слабохарактерный жокей Вронский. Недотепа из недотеп Левин — тончайшая работа Домналла Глисона, в основном известного по роли Билла Уизли в «Гарри Поттере», а тут вдруг являющего нам иного Толстого, не яснополянского Учителя и Пророка, а чудака с несуразной бородой, завиральными идеями и заплетающимся языком. Такого органичного и цельного ансамбля в кино не было давно.
Невозможно возразить привычному ворчанию: «ну, это не Анна» и «да какой это Вронский». Наконец, коронному «Левина я представлял(а) себе иначе». Просто смиритесь с тем, что если вы в юности или детстве увидели Каренину Греты Гарбо, Татьяны Самойловой, Софи Марсо или даже Татьяны Друбич, она может остаться для вас такой, единственной, — но для кого-то другого Анна срифмуется с Кирой Найтли, и тоже навсегда. Это как с картинками к хорошей книжке, которую читаешь впервые: они врезаются в память — и остаются. Некоторые предпочитают книги без картинок. Имеют право. Только зачем потом ходить в кино и возмущаться, что не совпало?
Трудно не заметить, что по возрасту актеры новой «Анны Карениной» ближе к литературным прототипам, чем буквально все сколь-нибудь известные исполнители ролей Анны, Вронского, Каренина и Левина до сих пор. Смиритесь: эта версия известной вам истории — из жизни недолюбивших запутавшихся двадцатилетних, а не переживающих кризис среднего возраста тридцатилетних. Разумеется, пустяшный аргумент, — но на удивление точно ложится в главную социальную проблему сегодняшнего дня: всеобщую незрелость, демонстративный и декларативный инфантилизм, агрессивное нежелание взрослеть — особенно у хипстеров и золотой молодежи, нынешних правопреемников толстовской салонной аристократии. Недаром точку Райт ставит на детях — сыне и дочери Анны и сыне Левина, провожающих нас на финальные титры.

Театральный язык фильма – ключ к неожиданному прочтению романа Толстого: по Райту, история Анны и Вронского завершилась трагедией лишь потому, что они постоянно были вынуждены разыгрывать спектакль, в котором не желали участвовать

Выходит, англичане  цинично использовали великий роман, рассказав собственную историю, и плюнули со своей колокольни на Льва Николаевича с его идеями? Вовсе нет. К автору Райт и Стоппард отнеслись внимательнее многих предыдущих интерпретаторов. Визуальный ряд картины уважительно и умно вписывает Толстого в абсолютно уместный контекст современного ему изобразительного искусства — заодно напоминая о том, что «Анна Каренина» давно не русский роман, а всемирный. Тут и «Завтрак на траве» Мане, и «Маковый луг» Моне, и «Марианна» Милле, а когда умирающая, мертвенно бледная Анна лежит на подушке, перед нами вдруг материализуется «Голова Медузы» Караваджо, так сильно впечатлявшая поздних романтиков в конце XIX века.
Да и театральный язык фильма — отнюдь не пустой формальный прием, а ключ к неожиданному прочтению романа Толстого: по Райту, история Анны и Вронского завершилась трагедией лишь потому, что они постоянно были вынуждены разыгрывать спектакль, в котором не желали участвовать. Две ключевые сцены фильма решены как балет или пантомима. В начале — бал, на котором черное платье Анны так выгодно контрастирует с невинно-ангельскими одеяниями незрелой Кити; в авангардной хореографии знаменитого голландца Сиди Ларби Шеркауи будущие любовники танцуют в высшей степени абстрактный — и при этом откровенно-эротический вальс, который сопровождает их, как наваждение, до самого конца (блестящая музыка Дарио Марианелли). В этой точке приличия еще не перейдены, танец — очевидный эвфемизм и предсказание. Ближе к концу эпизод в опере еще раз обнажает театральную подоплеку толстовского романа: вдруг превратившись из зрительницы в объект наблюдения, Каренина, чье платье (на сей раз белоснежное, как саван) вновь контрастирует с всеобщим дресс-кодом, впервые осознает, чем чревата игра вне привычных правил. И пытается напоследок отгородиться от мира, задернув (будто занавес) штору на окне купе того самого поезда, который набирает ход, приближая пассажирку к развязке. Эффектной по-театральному. 
У каждого зрителя, он же читатель, есть право увидеть все это в фильме Джо Райта. Или не увидеть ничего — и все равно слегка обуздать картинное возмущение, воззвав к элементарной логике: даже оцветненным «Семнадцати мгновениям весны», право, нанесли больший ущерб, чем незыблемому толстовскому роману. Представьте, что сказали бы французы, посмотрев сериал Юнгвальда-Хилькевича «Д'Артаньян и три мушкетера» — уж, поди, иначе бы смеялись, слушая акцент Михаила Боярского в выражениях «Pourquoi pas» и «Merci beaucoup», чем мы при звуках с детства знакомой песни «Vo pole beriozka stoyala». Или подумайте о коренных лондонцах, вдруг увидевших Бейкер-стрит на улице Яуниела, что в Риге: именно там снимал знаменитого британского сыщика Игорь Масленников. Как бы англичан не хватил кондрашка!Хотя знаете что? Не хватил бы. И французы бы, вероятно, промолчали. Они-то понимают, что Шерлок Холмс и Атос с Портосом и Арамисом давно им не принадлежат. Только мы, как за спасательный круг, держимся за несчастную Анну Каренину. Как будто ей других проблем мало.