И на лыжах махну по Донцу...

Сергей Шелковый
Первый снег



В осенней хляби, в снежной ли стране,
со смыслом, понапрасну ли - но сгину...
О том и семь зеркал звенят во сне
осколками, семью вестями в спину.

Ведь ты туда, где шрамы ранних крыл,
лопатки, след от прежних махов властных,
от всей души признанье мне всадил,
брат-землекоп, подаренный мне наспех.

Но Бог простит тебя, меня, всех тех,
что на Него так явно не похожи.
А в зеркале фамильном брезжит смех:
я - мальчик, на ботинках первый снег,
и мама трёт с улыбкой пол в прихожей...





Инет



Внизу столовка, где то свадьба, то поминки,
а вверх по лестнице - контора с интернетом.
Двумя пролётами взберёшься под сурдинку,
с осколком в рёбрах и с блокнотом-амулетом.
В упор стреляя, по ошибке не добили.
Долбишь по клавишам, - с прорехой в перикарде, -
почти не помня ни про Ирода в мобиле,
ни про злодейство вкупе с гением - в чип-карте…

Чадит харчевня в арендованной общаге
на штрассе Пушкина, на улице Немецкой.
Темнеет вечер, тяжелеет снег в овраге,
и дремлет Муромец в былине молодецкой.
Но вверх по лестнице - фонарик интернета,
где вновь не глядя набираешь имя сайта.
То фон-шипение, то вдруг: тепло ответа -
живой янтарь, родной зрачок овчарки Найды!






Колыбельная



Сладкий Хулио в свежем бронзаже, в загаре Иглезиас
закрывает глаза, не кончая, поёт про амор.
В холодильнике - вакуум. Мышь психанула, повесилась.
На стекле ледовитом ветвится январский узор.
В ледниках - и гора Арарат. И ковчег не отыщется.
Азнавур подвывает - про свой, про парижский, лямур.
Жизнь стращает счетами, бедовая баба-обидчица.
По сусекам скребётся мороз - людоед, самодур.

По сараям - чувалы со скарбом, со скорбною рухлядью.
По обочинам - сёла. Промежду сугробов - кресты.
Олигарховы сны громоздятся награбленной утварью.
Спит неправедный суд.
Засыпай, мой хороший, и ты!
Сладкий Хулио входит в контакт с шоколадной Кончитою.
Педро Гомес протёр справедливой навахи клинок.
Синий спирт сериала над ночью плывёт ледовитою.
Будет день мудреней.
Засыпай, поскорей, мой сынок!





*  *  *


Притчи Борхеса, Хорхе Луиса,
плошка риса, полчашки маиса.
И чего тебе больше, бедняк?
Разве склянку зелёного зелья?
Так оно ведь давно не к веселью -
то к депрессии, то аж никак.

Притчи Борхеса, мачо слепого,
золотое кастильское слово,
аргентинской травы серебро.
Парацельса целебная роза...
В жилах Цельсия - тридцать мороза
на равнине, сломавшей ребро.

Здесь, в краю беззаконной развязки,
где из лыка и марли повязки
лешаку и лишенцу - к лицу,
ляпну снега на рваную рану,
в серый полдень пальну из нагана
и на лыжах махну по Донцу...

Карки Цахеса, карлика злого,
исклевали сердечное слово.
Ворон рвёт огневую лису.
Что осталось мне? Хлеба ковригу,
стыд в глазах и о будущем книгу
в конуру на ночь глядя несу.

Притчи Борхеса перечитаю. -
Не витийствуя и не витая
в эмпиреях, мудрец повторит,
что Содом - некритический случай,
если выжил в нём некто живучий -
или праведник, или же лучше:
грешник, но не утративший стыд...