О певице Нехаме Лифшиц

Эдуард Кукуй
В далёком 1958 был на её концерте в Харькове.
Не слова не понимая на идиш, был поражён и её необыкновенным, проникающим в душу голосом
и реакцией переполненного "специфичным контингентом" зала: от мёртвой тишины, до смеха
и "бурных продолжительных аплодисментов". Нет, не стукачём я был- (без них, наверняка, не обходились выступления певицы), всего лишь студент- заочник, приехавший на сессию, но
так грустно было слушать песни, не понимая языка, воспитанного на культуре великого народа и потерявшего собственные корни без языка рано ушедших бабушек и дедушек, не говоря о запрете древнейшего в мире языка(в августе 1952  по сфабрикованному "делу"
были расстреляны последние поэты и писатели, писавшие на иврите и в СССР он воистину стал мёртвым).



ИЗ ИНТЕРНЕТА

Еврейская песня – её судьба

(О певице Нехаме Лифшиц)
 
Шуламит Шалит (Тель-Авив)
Микрофонов на сцене не было. Певец мог рассчитывать только на самого себя, на свой голос, на свой артистический талант. И голос твой должен быть слышен и в самых последних рядах и на галёрке, иначе зачем ты вышел на подмостки?

Когда Нехама Лифшиц начинала петь, сидевшие в зале замирали, не просто слушали и слышали её, они приникали к ней слухом, зрением, душой. Да, на сцене микрофонов не было, но они были в стенах её квартиры и в домах многих её друзей. Узнавали об этом иногда слишком поздно. И за ней следили работники Комитета госбезопасности. (В Израиле ей долго не верилось, что она ушла «от их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей».) Репертуар менялся, цензура свирепствовала, а она делала своё дело – тонко и артистично. Иногда шла по острию ножа. Выйти на сцену и произнести всего лишь три слова из библейской «Песни песней» царя Соломона на иврите – для этого в те годы нужно было великое мужество.

И так она начинала: «Инах яфа рааяти» («Ты прекрасна, моя подруга»), а потом продолжала этот текст на идиш по «Песне песней» Шолом-Алейхема, по спектаклю, который С.Михоэлс ставил в своём ГОСЕТе на музыку Льва Пульвера:



Как хороша ты, подруга моя,

Глаза твои, как голуби,

Волосы подобны козочкам, скользящим с гор,

Зубки, как белоснежные ягнята, вышедшие из реки,

Один в один, будто одна мать родила их.

Алая нить – твои губы, Бузи,

И речь твоя слаще мёда,

Бузи, Бузи...



Бузи и Шимек – так звали героев Шолом-Алейхема. Шимек видел в своей Бузи библейскую героиню... Нехама едва успевала произнести «Бузи, Бузи», ещё звучал аккомпанемент, а зал обрушивался аплодисментами.

И тогда она переходила к песне «Шпил же мир а лиделэ ин идиш» («Сыграй мне песенку на идиш»), мелодия которой казалась всем знакомой. И действительно, когда-то это было просто «Танго на идиш». Кем написана мелодия – неизвестно. Это танго привезли в Литву в начале Второй мировой войны беженцы из Польши. Затем его стали петь и в гетто Вильнюса и Каунаса. 3нали эту мелодию и отец Нехамы – Иегуда Цви Иегуда (Юдл) Лифшиц, её первый учитель музыки, и еврейский поэт Иосиф Котляр. И вот по просьбе отца поэт написал новые слова:



Спой же мне песенку на идиш.

Играй, играй, музыкант, для меня,

С чувством, задушевно,

Сыграй мне, музыкант, песню на идиш,

Чтоб и взрослые, и дети её понимали,

Чтоб она переходила из уст в уста,

Чтоб она была без вздохов и слёз.

Спой, чтоб всем было слышно,

Чтоб все видели, что я жива

И способна петь ещё лучше, чем раньше.

Играй, музыкант, ты ведь знаешь,

О чём я думаю и чего хочу.



При этих словах выражение её глаз и движения рук были таковы, что каждый понимал истинный смысл сказанного, тот, который она вкладывала в эту песню: я хочу, чтобы моя песня звучала на равных с другими, чтобы живы были наш язык, наша культура, наш народ, – этот пароль был понятен её публике. А для цензуры песня называлась стерильно: «За мир и дружбу», вполне в духе времени. Настоящее название – «Шпил же мир а лиделэ ин идиш» – вернулось к ней позже.

Она пела еврейские песни, как человек, который впитал еврейскую речь с молоком матери, с первым звуком, услышанным ещё в колыбели. Она вышла из самых недр национальной традиции. Какая-то высшая воля выбрала Нехаму Лифшиц стать символом русского еврейства, его голосом и совестью. Еврейская песня стала поистине ее судьбой.

Нехама родилась в 1927 году в Каунасе. Семья матери была большой – сёстры, братья; отец же был единственным ребёнком. Он расскажет девочке, как её бабушка, его мама, ранней весной, когда по реке Неман ещё плавали огромные льдины, для него – айсберги, усаживала его в лодку и так, лавируя между льдинами, они перебирались на другой берег, чтобы ее мальчик, не дай Б-г, не пропустил занятий у учителя, меламеда. Одновременно его обучали игре на скрипке. Учительницу звали Ванда Богушевич, она была ученицей Леопольда Ауэра. Это она вызволила Лифшица из тюрьмы в 1919 году, где его, тогда уже преподавателя еврейского учительского семинара, сильно избили польские жандармы, сломав ключицу. Тем не менее он всю жизнь, даже став врачом, играл на скрипке...

И у Нехамы была скрипочка. У них в доме царил культ еврейской культуры, культ знаний вообще. С 1921 по 1928 год Иегуда Цви Лифшиц был директором школы в сети «Тарбут» и одновременно изучал медицину в университете. Мама тоже занималась музыкой, любила петь и играть, но её учёба оказалась недолгой. Семья была большая, а средств мало. Первый подарок отца матери – огромный ящик с книгами, среди них еврейские классики: Менделе Мойхер-Сфорим, Шолом-Алейхем, Залман Шнеур, Бялик в русском переводе Жаботинского, Грец, Дубнов, библейские сказания, Танах – на иврите и в переводе на идиш. Но были и Шиллер и Шекспир, Гейне и Гёте, Толстой и Достоевский, Тургенев и Гоголь. Нехама помнит, что её тётя продырявила «Тараса Бульбу» во всех местах, где было слово «жид». Но, в общем, евреи в эпоху между двумя мировыми войнами жили в Литве вполне автономно и, кроме синагог, были у них и свои школы, и газеты и театры, и разные политические партии. И они очень любили свою Литву и её природу. В доме царила атмосфера тепла и сердечности. О тепле еврейского дома она будет петь лет через тридцать, в другом, недетском, мире, где еврейский дух и еврейское слово будут почти задушены.

У маленькой Нехамале были большие беспричинно грустные глазёнки, и петь она начала раньше, чем говорить. Всё, что отец играл, она пела, но о карьере певицы никогда и речи не было, а мечтала, когда вырастет, играть на скрипке, как Яша Хейфец, как Миша Эльман, как Губерман...

В 1932 году мамина сестра Хеня уехала в Палестину. Она ждала семью сестры всю жизнь и умерла накануне их приезда. Среди родных и близких, встречавших в Лоде, находился сын тёти Хени, огромный детина, полицейский. Потом в газетах напишут, что, сойдя с трапа, знаменитая еврейская певица Нехама Лифшиц от радости бросилась на шею «первому израильскому полицейскому». Хорошо сделала тётя Хеня, что уехала, потому что другие мамины сёстры при немцах погибли. Берту убили, и мужа её, и детей их. Тётя Соня оказалась удачливее – она умерла в гетто на операционном столе... Мало кто остался в живых из большой родни.

А их семье повезло. Эвакуация была ужасной, но они выжили. Где-то под Минском начался ад – взрывы бомб, огонь, крики бегущих и падающих людей. Мать тащила единственный баул с вещами, на котором отец, уже в Смоленске, написал: Батья Лифшиц, ул. Сосновская 18, Каунас. Вдруг потеряет – чтоб добрые люди вернули. Логика честного и наивного человека. А надписал он баул потому, что в Смоленске расстался с семьёй – его мобилизовали. А скрипочка потерялась. Сгорела, наверное, в пламени под Минском.

Повезло Нехаме. И с детством, и с семьёй, и, хоть без скрипки, но и от гетто и от смерти убежала. И в том, что в Узбекистан попала, в Янги-Курган, тоже повезло. Выучила узбекский, пела, плясала, научилась двигать шейными позвонками. Это было очень важно, тоже часть культуры, как в ином месте надо уметь пользоваться вилкой и ножом. Верхом на лошади, как отец к больным, разъезжала и она по колхозам, собирая комсомольские членские взносы. Впитывала чужие традиции, уклад жизни, историю, изучала людей, их психологию. В 1943 году впервые оказалась на профессиональной сцене в Намангане. Беженец из Польши, зубной врач Давид Нахимсон приходил к ним домой, и они устраивали концерт: Давид играл на скрипке, отец – на балалайке, мать на ударных, то есть на кастрюльных крышках, Фейгеле (младшая сестра) на расчёске, а Нехама – пела... И на русском – «Тёмную ночь», «Дан приказ ему на Запад», и на иврите, и на идиш, и на узбекском... «Они никогда не уберутся отсюда, – судачили соседи, – им тут хорошо, всё время поют». А у семьи Лифшиц на столе сухари – лакомство, а в редкие дни – картошка и лук. Но они и впрямь были счастливы – молоды, вместе... И жили надеждой.

За один присест Давид Нахимсон научил ее какой-то польской песне, она добавила ещё одну, узбекскую и, что греха таить, сама была ошеломлена успехом в Намангане. Ну, просто необыкно-венный успех. А тайком горевала о своей скрипочке.

Между тем она всё чаще выступала перед публикой. Все свои чувства вкладывала в песни, и люди любили её пение. И плакали.

9 мая 1945 года. Все вокруг смеются, поют, пьют пиво из поллитровых банок. Кроме узбечки Фатимы, была у Нехамы ещё одна подруга – беженка из Риги. Молчаливая, брат её на фронте. Нехама прибежала к ней, а та лежит на полу и кричит: никого у меня нет, ничего нет, для чего мне победа?! Все-все у нее погибли. В тот день, когда люди смеялись от радости, подруга открыла Нехаме страшную тайну: нет больше евреев, Нехамале! Всех поубивали! Нечего нам радоваться! Нет у нас дома!

Отец Нехамы добивался возвращения в Литву. Тогда, в 1945, когда ей было 18 лет, она впервые в жизни столкнулась с явным антисемитизмом. Абдуразакова, первого секретаря партии, перевели в Ташкент, прислали нового, и тогда некто Комиссаров, второй секретарь, заорал ей в лицо: «Знаю я вашу породу, ты у меня сгниёшь в тюрьме, а в Литву не уедешь». Вызов из Литовского министерства здравоохранения на имя доктора Лифшица пролежал в Министерстве внутренних дел Узбекистана ровно год! И тут помогло ее знание узбекского языка. И кое-что еще. Да, дерзость. Её часто спасала дерзость: «или пан – или пропал». Добилась, отдали вызов. Начались сборы в дорогу.

Грустным было прощание с людьми. Доктора и его семью полюбили. Дурных людей было всё-таки меньше. Или им не попадались. Как только Нехаму ни называли в этом захолустном милом городке: и Накима, и Накама-Хан, и даже Нахимов! Да будут благословенны твои люди, Янги-Курган, простые и добрые, которые помогли в трудную минуту. Она не учила многих предметов, ни химию, ни физику, но так многому научили её университеты жизни... Приехала девочкой-подростком, уезжала взрослым человеком. Мира тебе, шептала она, моя зелёная деревня, и прощай... В первые же гастроли по Средней Азии и потом она сделает крюк, чтобы повидаться с Фатимой и другими друзьями...

На привокзальной площади в Каунасе их встречал чужой человек. Оставшись в живых, этот одинокий еврей приходил встречать поезда – других живых евреев... Потом устраивал их как мог. По крупинкам, по капелькам набиралась кровавая чаша – где, кто и как был замучен, paсcтрелян, сожжён. Все родные, все учителя, все друзья. На Аллее свободы, тогда это уже был Сталинский проспект, когда-то магнитом собиравшей еврейскую молодёжь, – ни одного знакомого лица. Исчезли еврейские лица. Где вы все – Ривка, Мирэле, Иосефа, Рая, Яков, Израиль, Давид, Додик? Почему она никого не видит, не встречает? И спросить некого.

На пороге дома управляющего мельницей Миллера их встретила его пожилая служанка. Мама ещё в дверях потеряла сознание. Скатерть тёти Берты, eё же ваза для цветов, в буфете – незабываемый кофейный сервиз, почти игрушечные чашечки, блюдца... Нехама с трудом вывела мать на улицу, а сама вернулась, поднялась на чердак – новая хозяйка ей не препятствовала, смутилась, и тут Нехама нашла старую порванную фотографию тётиной семьи: вот Берта, её муж дядя Мотл, дети – Мирэле и Додик, младшенький...

Возвращались молча, она и мама. Как выглядели улицы, по которым они шли, не помнит. Для них улицы были мертвы. Их город умер. Но он ведь не умер. Он убит! Убит! Как выплакать эту боль? О, она найдёт способ. После одного из концертов в Москве она добиралась на метро в гостиницу. Ей показалось, что за ней слежка. Кто-то явно шел за ней: Нехама встала, и он встал. И двинулся за ней до эскалатора. Нехама резко повернулась (о, такое будет ещё не раз!) и спросила: «Что вам от меня надо, товарищ?» Он ответил: «Я был на вашем концерте. Я – еврейский поэт, мне кажется, у меня есть для вас песня». Это был Овсей Дриз, Шике Дриз. Он рассказал ей о родном Киеве, о трагедии Бабьего Яра и познакомил с другой бывшей киевлянкой, композитором Ривкой Боярской. Парализованная Ривка уже не могла сама записывать ноты, она их шептала. Диктовала шепотом, а студентка консерватории записывала. Так появилась великая и трагическая «Колыбельная Бабьему Яру», которую долгие годы объявляли как «Песню матери». Это был Плач Матери:



Я повесила бы колыбельку под притолоку

И качала бы, качала своего мальчика, своего Янкеле.

Но дом сгорел в пламени, дом исчез в пламени пожара.

Как же мне качать моего мальчика?



Я повесила бы колыбельку на дерево

И качала бы, качала бы своего мальчика Шлоймеле,

Но у меня не осталось ни одной ниточки от наволочки

И не осталось даже шнурка от ботинка.



Я бы срезала свои длинные косы

И на них повесила бы колыбельку,

Но я не знаю, где теперь косточки обоих моих деточек.



(В этом месте у неё прорывался крик... И зал холодел.)



Помогите мне, матери, выплакать мой напев,

Помогите мне убаюкать Бабий Яр...

Люленьки-люлю...

Голосом, словом, сдержанными движениями рук она создавала этот страшный образ: Бабий Яр как огромная, безмерная колыбель – здесь не тысячи, здесь шесть миллионов жертв! Она стоит такая маленькая, и какая сила, какое страдание! И любовь, и такая чистота слова и звука! В Киеве – петь колыбельную Бабьему Яру? Тишина. Никто не аплодирует. Зал оцепенел. И вдруг чей-то крик: «Что же вы, люди, встаньте!» Зал встал. И дали занавес.

Стойки с микрофоном не было. Не за что было ухватиться рукой.



На что тебе скрипка,

Обнажённая вся, без футляра,

Когда струны натянуты,

И готова уже зарыдать...

(Д.Тейтельбаум. Пер. Л.Беринского)



Нехама сама стала скрипкой. И всё умела, смогла, сказала, сыграла и спела. Никакая цензура, никакая сила не могла оторвать от неё еврейскую песню, и её – от еврейской песни, как от своей судьбы. Она пела, и казалось, что, как и в словах одной из её любимых песен «Весёлый портняжка» (слова И.Котляра), каждая косточка поёт в ней самой. (Тут, чтобы продолжать, надо отдышаться.)

«Ах, какую мелодию я слыхал сегодня – пальчики оближешь». И так же, как у неё, и у всех слушателей «пели все косточки», когда песня была весёлая. Хотя некоторым под задорную мелодию плакать легче. Сам звук её голоса диктовал настрой зала, ведь у неё всегда была особая публика: люди, потерявшие дорогих и близких, живущие в постоянном напряжении, в подозрительности и недоверии, изголодавшиеся по звуку собственной речи, потрясённые самой возможностью окунуться в еврейское слово, возникающее в воздухе и сладко тающее во рту под еврейскую мелодию. Люди оживали, плакали, улыбались.

Не было еврейской семьи, сохранившейся целиком, не потерявшей части родственников или всей родни. Дети-сироты и взрослые-сироты. Сиротство тянуло к себе подобным. Для них просто собраться в этом наэлектризованном зале было пробуждением от оцепенения после всего перенесённого, самой действительности, вызволением души от гнёта... Но были в зале и молодые, и совсем юные... Молодёжи не с кем и не с чем было её сравнивать. Нехама Лифшицайте (так ее звали на литовский лад) ударила в них как молния. Пожилые, знавшие язык, слыхавшие до войны и других превосходных певцов, говорили, что Нехама – явление незаурядное. На молодых она действовала гипнотически: знайте, говорила она, это было, нас убивали несправедливо, но мы живы, наш язык прекрасен, музыка наша сердечна, мы начнём всё сначала. Нельзя жить сложа руки...

Поэт и композитор Мордехай Гебиртиг, убитый нацистами в Кракове, в самом огне написал потрясающую душу песню «Сбрент, бридерлех, сбрент» – наш город горит, всё вокруг горит, а вы стоите и смотрите на этот ужас, сложа руки, может настать момент, когда и мы сгорим в этом пламени... Если вам дороги ваш город и ваша жизнь, вставайте гасить пожар, даже собственной кровью... Не стойте сложа руки.

Этот призыв вдохновлял и вильнюсских партизан Абы Ковнера, и они брали в руки оружие, на эту тему написал картину художник Иосиф Кузьковский, к нему тоже тянулись молодые. Послевоенная молодёжь, слушавшая Нехаму Лифшиц, воспринимала это как призыв, прямо обращённый к ним. После гастролей Нехамы во многих городах создавались еврейские театральные кружки, ансамбли народной песни, хоры, открывались ульпаны, тогда же появился и самиздат. Нехама стояла у истоков еврейского движения конца 50-х и 60-х годов ХХ века. Кто-нибудь сосчитал, сколько певцов исполняли вслед за Нехамой ее песни?

Доктор Саша Бланк, давний и верный друг, не дождавшись помощи официальных организаций, на свои средства выпустил к 70-летию певицы компакт-диск «Нехама Лифшиц поёт на идиш».  Он говорит: «Она сама не понимала высокого смысла своего творчества и своего влияния на судьбы людей, на еврейское движение в целом, на рост национального самосознания и энтузиазма...» Он прав. Она и в самом деле не осознавала, не умела оценить своей роли в этом процессе.

Когда она, молодая женщина маленького роста, хрупкая и бесстрашная, стояла на сцене и пела, люди думали: если она не боится, если она сумела побороть страх, смогу и я, обязан и я. Молодёжь начинала думать, а думающие обретали силу действовать. Спросить у неё, понимает ли она это? Но разве Нехама скажет: да, я вела сионистскую пропаганду, несла людям еврейское слово, рискуя, бросала в зал запрещённые имена, была «лучом света»? Скажите это вы, те, кто знает и помнит, детям расскажите, нет, уже внукам, заставьте послушать себя, чтобы оценили свою свободу, свою раскованность, смех, право жить в свободном мире, право вернуться на родину... Да, я впадаю в пафос. Простите меня. Но я говорю не просто о певице, я говорю о Явлении, о человеке, чьё имя вошло в историю русского еврейства. Пусть одной страничкой. И это немало.

Как же начинался ее путь еврейской певицы, после войны, когда она вернулась в Литву из Узбекистана?

Всё началось в тот миг, когда выпускница Вильнюсской консерватории после арий Розины в «Севильском цирюльнике», после Джильды в «Риголетто» и Виолетты в «Травиате», после удачных выступлений со вполне сложившимся репертуаром сделала решительный и бесповоротный шаг – наряду с ариями из опер и народными песнями, русскими, литовскими, узбекскими, – начала петь на идиш. Тут совпало многое: само время – смерть Сталина, расстрел Берия, краткая оттепель после речи Никиты Хрущёва на ХХ съезде КПСС, возвращение из лагерей писателей, музыкантов, узников совести... Вернулись певцы Зиновий Шульман, Мойше Эппельбаум, Шауль Любимов, приехали на гастроли в Литву певицы из Риги Клара Вага и Хаяле Ритова... Когда Мойше Эппельбаум пел, его удивительный голос проникал ей под самую кожу, она была как во сне, впитывала каждый звук. Тогда она поняла смысл фразы, которую часто повторяла её строгая и требовательная учительница, бывшая генеральская дочка и аристократка из Петербурга, вышедшая замуж за литовца и жившая в Литве Нина Марковна Карнавичене-Воротникова: «Всегда думай – кому это нужно?» Нехама поняла и приняла: мало умения хорошо держаться на сцене, мало обладать хорошим голосом. То, что делает Эппельбаум, отдавая всего себя, пропуская звук и слово через собственное сердце, – вот что нужно людям, и в этом истинное искусство.

Затем приехала Сиди Таль. Скорее актриса, чем певица, но сколько волшебства было в её игре, в её речи, движениях, мимике. Нехама стояла за кулисами и плакала. Кто-то коснулся её плеча: «Мейделе, почему такие слёзы?» Это был поэт Иосиф Котляр, вскоре он станет её большим другом и будет писать стихи для её песен. Однажды после её выступления в паре с Ино Топером – они несколько лет пели дуэтом, к ним подошёл Марк Браудо – до войны он работал в Еврейском театре в Одессе и в театре «Фрайкунст», а теперь был заместителем директора в Вильнюсском русском театре. Он спросил, знает ли она идиш?

«Вы знаете идиш?» Как часто ей задавали этот вопрос. Молодая – и знает идиш?! Так было положено начало еврейской концертной бригаде артистов Литовской филармонии, состав которой будет меняться. Ино Топер через Польшу уедет в Израиль, придут Надя Дукстульская – пианистка, солист Беньямин Хайтаускас, а артист еврейской драмы Марк Браудо будет читать Шолом-Алейхема, конферировать и во всём помогать своим молодым коллегам. Он познакомит Нехаму с московскими композиторами Шмуэлем Ceндереем и Львом Пульвером. Позднее она встретит композитора Льва Когана. Сколько замечательной музыки они напишут, обработают, адаптируют специально для Нехамы.

Ну, например, песня «Больной портной» в аранжировке Льва Пульвера (слова драматурга и этнографа C.Aн-ского, автора «Диббука»). Сама мелодия, как и многие-многие другие, существует только потому, что появилась на свет еврейская певица Нехама Лифшиц. Она разыскивала, собирала редкие публикации еврейских поэтов. Для неё писали или переделывали старые тексты, она находила композиторов, читала им стихи; за музыку, чаще всего, сама и платила... А песни, разлетевшись по всему миру, то есть абсолютно по всему миру, вошли в репертуар и других исполнителей. Забудется история создания самой песни, забудется, что жизнь ей дала Нехама Лифшиц, лишь бы осталась песня...



Дом стар и мал, в нём – темень и холод.

Больной портной сидит и шьёт.

Как велика нужда, нет даже хлеба...

Нет просвета. Проклятая бедность!

– Что же ты делаешь на свете, портной?

– Я живу...

Но если это жизнь, то что такое смерть?

Портной шьёт, игла бежит, а хлеба нет как нет...

Когда группа Марка Браудо начинала репетиции и все слетались посмотреть и послушать, потому что, кто его знает, может, завтра запретят этот еврейский эксперимент, Нехама сияла от счастья – неужели она споёт со сцены то, что всегда пела её мама для своих, близких, и подпевали только они – папа, она сама,  Фейгеле... Например, песню Марка Варшавского «Ди йонтевдике тэг». Кто помнит этого киевского адвоката, песни которого так очаровали Шолом-Алейхема? Какая в этих песнях сладость для еврейского уха, «цукер зис» и только:



Когда приходят праздничные дни,

Я бросаю все дела – ножницы, утюг, иголки...

Куда приятнее выпить рюмочку праздничного вина,

Чем накладывать заплаты...

Перед едой я делаю киддуш,

Беру свою Хану и наших детишек,

И мы отправляемся на прогулку.

Но праздничный день истекает.

И снова шить, резать и класть заплаты.

Ой, Ханеле, душа моя,

Не осталось ли еды от праздника?



Нехама пела, играла в песне все роли, пританцовывала, создавала на сцене атмосферу еврейского праздника, и очень скоро в Вильнюсе, Каунасе, а потом и в Риге, Двинске, Ленинграде, Москве ей будут говорить одно и то же – лишь бы этот праздник продолжался. Какое счастье петь и говорить по-еврейски, казалось, язык, как живая ртуть, бежит по всем её жилочкам. Да, она почувствовала себя нужной. И как когда-то Римский-Корсаков благословил своих учеников-евреев, так и Нина Марковна Карнавичене благословила Нехаму – это твой путь, девочка, иди по нему... Через два года, 6 марта 1958 года, на 3-м Всесоюзном конкурсе артистов эстрады Нехама Лифшиц станет его лауреатом, получит золотую медаль, и начнётся её большое, но нелёгкое плавание... Перед ней откроется новый мир, в ее жизнь войдут замечательные люди...

Нина Марковна, такая скупая на похвалу, придёт на её концерт в зал Госфилармонии, а через несколько дней в газете «Советская Литва» появится её статья. Нина Марковна писала: «Помню, как 15 лет назад ко мне пришла девушка с довольно скромными голосовыми данными. Но в её манере пения, в её голосе что-то понравилось мне». (Милая Нина Марковна не могла знать, что на иврите это «что-то» называется словом «хен» – обаяние, очарование). «Должна сказать, я не ошиблась. За всю мою многолетнюю педагогическую деятельность я впервые встретилась с ученицей, которая с удивительной волей и упорством добивалась намеченной цели... Голос её звучит чисто и хорошо, богат красками и интонациями. Но, пожалуй, главное ее достоинство – в удивительном умении раскрыть содержание песни. Очень скупыми, сдержанными, но весьма выразительными жестами, мимикой создаёт артистка своеобразные и яркие драматические, лирические и комедийные миниатюры. Популярность Нехамы растёт, она дала уже сотни концертов. Даже тех, кто не понимает языка, на котором поёт Нехама, глубоко волнуют и привлекают исполняемые ею песни. Я безгранично горда ею...».

Впрочем, в советской прессе отзывов было немного. Её успех замалчивали. Как сказал Нехаме директор консерватории: «Для Москвы твоё имя не подходит, ни имя Нехама, ни фамилия Лифшиц, даже если к нему добавлено литовское окончание “айте”»...  А для еврейского мира её имя было приемлемо и более чем понятно: Нехама – утешение, но она стала не только нашим Утешением, но и гордостью: весь мир выучил это имя – Нехама.

Прошёл всего год со дня фантастического взлёта её популярности. В Союзе, и в Москве, и в Ленинграде, уже не говоря о Риге, её носили на руках. Стояли в очереди, чтобы попасть за кулисы. Но выступала она не одна, а со своей концертной бригадой. Однажды, в Ленинграде, ей сказали, что в зале находится Михаил Александрович. Эта встреча с замечательным музыкантом, прекрасным тенором, дала новый виток в её судьбе. М.Александрович сказал ей: «Ты молода и талантлива. У тебя особенный голос, и к тебе пришёл твой шанс, не упусти его, тебе нужно сделать сольный репертуар и – никаких дуэтов, никаких концертных бригад». Решение было не из лёгких. И хотя внутренне она и сама чувствовала, что рамки их концертной деятельности сковывают её, без помощи М.Александровича она едва ли решилась бы оставить товарищей. В мире искусства свои, подчас жёсткие правила. Она оперилась, она готова была к самостоятельному лёту. Простите, друзья мои. И спасибо вам.

В Москве зал бушевал, как вспененное море. Аплодировали стоя. На ее втором концерте негде было стоять, сцена – вся целиком – была покрыта цветами. Пришёл на концерт чудесный еврейский поэт Самуил Галкин (1897–1960), уцелевший после разгрома Еврейского антифашистского комитета. Нехама бросилась к нему навстречу. Иногда год может вместить столько, что хватит на всю жизнь. Куда бы ни забрасывали её гастроли, она умудрялась хоть на день, на полдня оказаться в Москве, только бы повидать друзей, посидеть с ним, Галкиным. Он был очень болен, она не входила – влетала, как сама жизнь, и глаза его оживали. Она садилась подле него на скамеечку для ног и слушала, слушала его чтение. Кто мог подумать, что и его скоро не станет?

А как не сказать о преданном разбойнике Марике Брудном – он ведь сломал в её квартире почти всю мебель. Все разбил и разъял, но нашёл-таки упрятанные микрофоны для прослушивания, а какие мудрые советы давал, например, как держаться в Комитете госбезопасности, куда её таскали чуть ли не до самого их отъезда из Союза.

Нехама обязана назвать Хавуню, Хаву Эйдельман, бывшую актрису «Габимы», ученицу Вахтангова. Она тайком обучала еврейскую молодёжь ивриту. Когда учебник «Элеф милим» («1000 слов») был пройден, Хава написала собственный учебник...

Необыкновенная жизнь, необычные люди, встречи. Она не всегда знала, кто из знаменитых людей сегодня пришел на ее выступление. Вот Нехама запела еврейскую песню «Зог нит кейн мол аз ду гейст дем лецтн вег» («Никогда не говори: иду в последний путь»).  Кто не любил популярных песен «Дан приказ: ему на запад...», «Три танкиста», «Если завтра война»? Их автор, Дмитрий Покрасс, уж такой «осовеченный» композитор, мало кто знал, что он вообще еврей, находился в тот вечер в зале. Грузный, огромный мужчина встает, поднимается на сцену и  обнимает Нехаму. По лицу его текут сле-зы. Он понятия не имел, что его песня «То не тучи – грозовые облака» переведена на идиш (Г.Глик) и стала гимном еврейских партизан.

Что ни встреча – поэма!  На концерты Нехамы приходили знаменитые на всю страну певицы Валерия Барсова, Ирма Яунзем; ее любил хорошо знавший идиш Леонид Утесов.

После знакомства с Натальей и Ниной, дочерьми великого Соломона Михоэлса, с жёнами и детьми погибших поэтов Гофштейна, Маркиша, Бергельсона – она везде и всюду будет произносить их имена, рассказывать о них, читать их стихи. Мало реабилитировать их, надо вернуть их еврейскому народу...

Нехама пишет свою автобиографию на иврите. 3ная её характер, можно быть уверенным, что она ничего не забудет, она воскресит каждое имя, точно так же, как вернула нам наши песни... Если в Союзе её имя замалчивали, то в Париже, где она пела на вечерах, посвященных 100-летию со дня рождения Шолом-Алейхема, газеты каждый день выходили с шапками о её триумфальном успехе. Париж, Лион, Нанси, потом Вена, через год снова Париж...

Профессор 3.Черфас, бывший рижанин, рассказал мне: «Я помню, она выступала в Риге в чёрном платье, а на платье у неё был белый талес... Это было непередаваемое зрелище». «Вы знаете, милый профессор, – ответила я, – Нехама рассказала мне об этой истории: это был не талес, в Париже ей подарили длинный белый шарф с поперечными прозрачными полосками на обоих концах. На фоне чёрного платья он казался, только казался талесом, или, как мы говорим на иврите, талитом... Это было маленькое чудо, к которому невозможно придраться... Цензура вычёркивала слова, меняла названия песен, но мимика, жест и вот такая мелочь, как прозрачный шарфик, – тут цензура была бессильна».

В зале сидели работники посольства Израиля. Нехама пела песню Яшки из спектакля «Именем Революции» М.Шатрова на музыку Д.Покрасса. Это было в Зале имени П.И.Чайковского. Нехама замечает знакомое лицо. Это посол Израиля Арье Харэль. Она подходит к краю рампы и, произнося: «Жаркие страны, жаркие страны, / Я ведь не сбился с пути...» – раскрывает руки в сторону посла и его команды. Над жестами нет цензуры... А публика уже все понимает. Пока только в воображении и певица, и ее слушатели переносятся далеко-далеко... Спустя годы профессор А.Харэль рассказал, что боялся инфаркта, так ему стало страшно...

А как она бросала в зал: «Шма Исраэль, а-шем элокейну...» Или «Эли-эли, лама азавтани..» («Почему ты нас оставил, Всевышний?»). Её спрашивали, на каком языке текст? Она невинно отвечала: на арамейском. Это звучало непонятно, но приемлемо.

Она пела в больших городах и больших залах, она пела в маленьких городках и посёлках, она пела в клубах, где люди всё ещё боялись аплодировать еврейской песне, еврейской певице. Она пела... Поэт Сара Погреб рассказала мне об одном из таких концертов. Сара работала в Днепропетровске учительницей. Прошёл слух, что приезжает певица, будет петь на идиш. Афиш не было. Захудалый клуб швейников. Зал человек на сто: «Она меня поразила, – вспоминает Сара, – она не только пела, она проявляла несгибаемое еврейское достоинство, несклонённость, расправленность, уверенность в своей правоте. Она была насыщена национальным чувством. Какое мужество! Нехама была продолжением восстания в Варшавском гетто»...

Первое выступление в Израиле, 1969 год. Долгоиграющие пластинки. Гастроли во всех концах света. Она не говорит, что под влиянием ее выступлений и Александр Галич обратился к еврейской теме, но подтверждает, что первой вывезла его записи за рубеж. В Уругвае она, кажется, не побывала. Ривка Каплан, репатриантка из Монтевидео, с грустью говорит мне, что её муж (они оба родом из Польши), узник Освенцима, до сегодняшнего дня не сказал ни слова о том, что он перенес в концлагере. После войны никто не принимал, а Уругвай их принял. «Нас, евреев, было там примерно 40 тысяч человек. О, даже патефон был еще редкостью. В начале 60-х годов на уругвайском радио существовала двухчасовая передача на идиш. И я вас уверяю, – говорит Ривка, – что 40 тысяч евреев знали имя Нехамы Лифшиц. Мой муж никогда ничего не рассказывает. Ни мне, ни детям. Но когда Нехама пела, он плакал. А я выучила тогда слова всех её песен: и “Рейзеле”, и “Янкеле”, и “Катерина-молодица”. Вы можете ей это передать?» – «Могу, – говорю я Ривке. – Правда, сейчас она в Санкт-Петербурге. Вот вернется, мы сможем вместе сходить на концерт в ее студию, ее мастер-класс. Она ведь ведет его в тель-авивской музыкальной библиотеке, которой отдала много лет своей жизни в Израиле. Послушаете и ее чудесную ученицу, новую звезду еврейской песни Светлану Кундыш».

Нехама никогда не сидит без дела. В Израиле нет такого мероприятия на идиш, где бы не считали честью видеть ее. То, что она говорит или читает, всегда умно и талантливо. 12 августа, ежегодно, она приезжает из Тель-Авива в Иерусалим и приходит в сквер имени погибших деятелей Еврейского антифашистского комитета. Вот памятник с их именами. Вокруг него дети и родственники великих людей – дочери С.Михоэлса, дочь Д.Гофштейна, дочь В.Зускина, дочь убитого еще в 1937 году поэта М.Кульбака, сын Д.Бергельсона, племянница Л.Квитко... И все мы, кому дорога еврейская культура. Вы еще услышите имена ее питомцев – среди них много молодых людей. Одно имя я уже назвала. Это совсем юная Светлана Кундыш. Она красива, артистична, у нее хороший голос, она понимает, что поет, и знает, как подать песню. Учитель, воспитай ученика! В руках Нехамы любители становятся профессионалами.

Пока Нехама в отъезде, встречаюсь с родственницей моего мужа, Тальмой.  Психолог, вдова прославленного генерала Дадо, Давида Элазара, начальника Генерального штаба в войну Судного дня, вспоминает, что Дадо, родившийся в Югославии, любил песни Нехамы Лифшиц. По дороге на северный фронт он приезжал к любимой певице, забирал ее в свой джип и вез в Галилею, чтобы пела для солдат. «Он считал, что ее пение поднимает дух  молодых израильтян», – говорит Тальма.

И вот Нехама вернулась из Питера. Рассказывает, что еще в 2001 году Еврейский общинный центр Санкт-Петербурга издал сборник песен из ее репертуара, с нотами, составили его Евгений Хаждан и Александр Френкель, предисловие написала Маша Рольникайте. Со всеми встретилась снова. Центр организовал потрясающий концерт. А репетиции вылились в мастер-класс. На сей раз в гостинице были и горячая вода, и приличная еда, по ее словам, «почти домашняя». «Я стояла у окна и смотрела на город, потом глянула вниз, на улицу, а там гололедица, и старушки с палками, с авоськами, еле-еле двигаются, то и дело поскальзываются, едва не падают... Сердце сжималось». Ну, а концерт? Она раскатывает большую афишу, сообщающую, что «творческий вечер с участием легендарной еврейской певицы Нехамы Лифшицайте» состоится 24 декабря 2003 года во Дворце Белосельских-Белозерских, на Невском проспекте, 14. Среди участников – исполнители еврейской песни из Санкт-Петербурга, Кишинева, Харькова. А с Нехамой были Светлана Кундыш («“майн мейделе” – моя девочка – была в ударе, просто восхитительна») и верная, преданная пианистка и композитор Регина Дрикер. Принимали их радушно: «чуть ли не с трапа самолета нас все время снимали на пленку, и репетиции, и концерт». Надеюсь, мы увидим этот фильм.

И мне она когда-то сказала это слово «мейделе». Лет пятнадцать назад я была на выступлении Нехамы Лифшиц вместе с другом, поэтом Гершоном Люксембургом. Странно было видеть в его руках большой букет. «Пойдем, отдадим Нехаме цветы». Я смутилась, да нет, пусть он сам, я ведь с ней не знакома. Прошло несколько лет. Я начала вести на радио передачу «Литературные страницы». Одним субботним утром, кажется, сразу после передачи «Песни, воскресшие из пепла», раздается звонок: «Мейделе, – говорит незнакомая женщина, – спасибо». Это была Нехама. А я к ней подойти стеснялась. Моя мама простаивала часами в очереди, чтобы «достать» билет на концерт Нехамы Лифшиц. А тут мое 55-летие, и Нехама приходит вместе с Левией Гофштейн и с Шошаной Камин, дочерью упомянутой выше актрисы Хавы Эйдельман. Представляю их маме.  «Мама, это Нехама». Она по-детски всплескивает руками, обнимает Нехаму, целует и повторяет: «Майн тайере, майн тайере (дорогая моя), сколько слез я пролила на твоих концертах, я знаю все твои песни наизусть, они у меня записаны в тетрадках».   

Эти тетрадки я храню и передам своим детям.