Мария Пинаева. Христина, художник и...

Борис Пинаев
 ХРИСТИНА

 1985 год для меня  -- рубеж. Второй звонок. Первый прозвенел в 74-м, когда "поехали" почки. Теперь уж чуть не померла, увели на инвалидность. Бог в Церковь звал, а я пока не слышала... Но на самом пороге успела съездить в Алапаевск, к покойной Христине.

 ...Когда-то Христина Денисовна сказочной бабушкой выходила на это крыльцо, кланяясь, скоморошничая: "Проходите все, кто любит в куклы играть!" А сейчас, три года спустя после пожара, кто не знал  -- и не догадался бы, что здесь было крыльцо. На обугленных столбах вздрагивали на ветру какие-то клочья, вроде бы тряпичные. Глухой провал в кирпичном крошеве вызвал расплывчатую догадку, что здесь была печь. И сразу --  последний виденный мною образ Христины  -- на кровати, придвинутой к этой печи, занавешенной по всем сторонам света. Это было невыносимо  -- видеть ее в замкнутом пространстве...

 Дул ветер злой, холодный. Если бы из глаз моих хлынули слезы  -- он остудил бы их и высушил почти одновременно. Но слез не было.

 Мои глаза остановились на придавленном снегом бугорке. Он чуть виднелся у самого порога, вернее, у того места, где были три года назад порог и дверь в дом Христины Денисовны. Я наклонилась и стала разгребать липучий снег, и поняла, что это пачки писем. Я рыла снег неспешно, несуетливо --  как будто ничего сверхъестественного во всем этом и не было. Как будто само собой разумеется, что письма не сгорели в пожаре, в котором все сгорело дотла. И сами божьи люди --  Христина и ее глухонемой сын Александр. Как будто само собой, что эти бумажные листы переходили из рук в руки --  от весны к лету, от лета к осени, от осени к зиме, от зимы к весне, и те поливали их дождями, посыпали снегами, ветром трепали... И как будто бы само собой, что эта груда являла сейчас на своей поверхности знакомый моему взору почерк. Вот тут была долгая тупая заминка: я никак не могла вспомнить, чей это почерк. А когда поняла, что мой, --  не удивилась, не содрогнулась, сказала своей спутнице, что Христина подает нам знак, чтобы мы побольше напрягались во спасение Отечества. (Когда я стал "собирать" эту вещь, нашлась фотография, где Мария ласково положила голову мне на плечо...)
 
 Ее изба стояла на улице Колногорова в Алапаевске под номером сорок. Вывернешь, бывало, зимними сумерками на ее улицу --  и первым делом прикинешь, топит ли Христинушка. Ничего, конечно, толком не увидишь, однако веселее побежишь по снежку. Бежишь   и на соседей Христининых глазом косишь: у этого ставни резные, у того  -- крашеные, тут поленница вылезла, этот лавку у ворот держит, как положено, а тот без лавочки стоит, хозяева, видно, нелюдимые. А может, руки не доходят...

 Вот и знакомые березы  --   как сестры, далеко от дома не ушли  --   прямо под окнами. Стукнешь в расписанное морозом стекло и замрешь в сладком предчувствии. Так, как радовалась Христина, не радовался и ребенок: увидит тебя, и уж слышно, как хлопают двери --  одна (из избы), другая (из сеней), и уже сыплются с крылечка ласковые слова да причитания. Открыла ворота, обхватила, ткнувшись лицом куда-то пониже плеча, и сразу доложила: "Я новый ковер изладила  -- называется "В мире животных". Шибко ндравится". И поведет в свой диковинный дом, колдуя словами. И обязательно запутается в одеяле на двери и напустит холоду.

 А по теплу всё по-другому. Ворота не заперты, дернешь шнурочек  -- поднимется крючочек. Ворота хлопнут, и, пока заглядишься на георгины под окнами, --  она уже на крыльце. Вот летом-то она и баловалась: проходите все, кто любит в куклы играть. Но уж и ты ей подыграй: не вздумай мимо цветов пройти, стой, охай, ахай, руками всплескивай, пока не наслушается и не подытожит наконец небрежно: "Георгин-от совсем с ума сошел --  выше дома полез, ну его!" Вот теперь можно подниматься в дом.

 Думаю, каждый помнит замиранием сердца сопровождаемое чувство из детства: предвкушение сказки. Чувство это особенно разбирало в сенях, где встречал меня знакомый тигр  -- кот ученый!   пристроченный к спинке старого дивана. Ковер был давнишний, уже и отгоревший, и за эту поблеклость выселенный Христиной в сенки. Но к старости суть вещей не меняется. Вот и тигр этот характера своего не сменил, а даже, пожалуй, смягчил напускную свирепость.

 Он напоминал мне моего свекра. Была у Ивана Трофимовича манера: сведет брови, лицо сделает всмятку --  как будто ему тухлое яйцо в нос сунули, --  прорычит, к примеру: "Ма-ать! Ну где ты там?!" (это если сыны, снохи, внуки, внучки уже, допустим, распределились за праздничным столом, а мать, то есть моя свекровь, задерживается на кухне, обихаживает пирог после духовки, как после бани, --  укутывает и устраивает "отдыхать"). На этом вся его свирепость и кончалась, и среднестатистическая судьба чудом уцелевшего потомка вятских крестьян и ремесленников не ожесточила его дальше вот этих смешных, по-детски беспомощных тигриных рыков.

 …Поздороваюсь с тигром  -- и в сказку! Да нет же, сначала в присказку, все как положено, потому что чудеса, которые начинались с порога Христининой избы, только предвещали настоящее чудо, возникающее после, раскрывающее себя со всей художественной мощью лишь в горнице. А присказка начиналась с ковра "Родина моя", который неизменно висел в "прихожей". Этот ковер был почему-то совсем маленьким  -- если сравнивать с другими. Христина Денисовна любила достаточно раздольные полотна, а этот, самый "привилегированный", неснимаемый, сделала маленьким. И я хороша  -- спросила бы ее: отчего так?   нет, не спросила. И теперь вот гадаю: поди-ка так и задумывался он неснимаемым, именно для этого узкого простенка шитым, чтобы всегда перед глазами  -- в избу ли входишь, у печки ли лежишь.

 Хотя лежала Христина мало. Пока не оставили силы, все строчила свои матерчатые поэмы у маленького оконца, возле которого стоял ее безотказный конь --  старинная швейная машинка. Они были единым целым, вместе уносились в сказочные дали --  прошлые, настоящие и будущие. И кто знает, может быть "Родина моя", в которую, как в зеркало, гляделась каждый день художница, и давала ей силы до последних дней.

 Чей промысел --  магнитная запись? По чьему наущению изладил ее человек? Почему нехорошо морозит меня, когда, соединив себя электрошнуром с Прошлым, слышу земной голос Христины: "Этот ковер зову "Родина моя", в деревне Кутеневой я родилась. Это река Мугай, слыхали, наверное? Там птицы много гнездилось, а тут луг был, люди собиралися. Знаете, что такое луг? Гулянье! Вот этот мужчина, его Гусь прозвали, он рыбу ловил здорово. Так вот я его тут на память посадила, этого Гуся. А там большущий дуб стоял, на лугу-то.... А по реке-то все цветы, цветы, цветы растут  -- все хорошее! И вот эта Империя вся  -- она лезет ко мне, мне надо что-нибудь да сделать старинное! Вы меня извините, не слушайте меня (плачет)..."

 В своей покосившейся избушке Христина сфокусировала богатства Империи, которых нам, страждущим, хватило бы не на одно поколение. Она не опускалась до скаредного перечисления сокровищ, но, комментируя одну из несомненных вершин своего творчества, не упомянула главенствующий алмаз  --  белого в яблоках коня. Почему? Не слышу ответа, не могу пробиться, в ушах  -- только шелест газетных страниц о раскрестьянивании, расказачивании. И в шелесте этом  --  не прорисованные, не ясные, бесшумно мчащиеся кони...

 Христине жаловаться бы на горькую судьбу: семью просеяли через раскулачивание, потом война, потом потеря сына  -- "в тридцать шесть лет сынок лег в земельку", вечная нищета (23 рубля пенсия!). Да что говорить?! Землю бы поливать слезами. Она и поливала. Только поливает слезами --  а цветы растут. Что за притча такая? А все та же самая: "русская леность" да талант.

 "У меня эта зараза с малых лет, я не могу никуда ни идти, ни ехать  --   мне надо делать что-то, каждый день я что-нибудь да пошарапаю: то плетешки плету, то сшиваю, то рисую..."

 Но войдем наконец в саму сказку. С точки зрения искусствоведа, Христинину горницу, бесспорно, следует величать храмом искусства. Вообразите: открываются две голубые дверные створки, и ты, усталый путник, намотавшийся по дорогам жизни, вдруг воспаряешь в пределы такой чистоты и света, что тут же, прямо на пороге, к тебе начинает возвращаться готовность с любовью и радостью продолжать свой земной путь. Это ли не исполнение назначения высокого искусства? Однако у проницательных профессионалов попрошу высокого соизволения по-прежнему называть мир народной художницы просто сказкой. Простое слово как-то и в разговоре легче поворачивать...

 Итак, терем Христины Денисовны был обставлен следующим образом. Слева, между дверями и окном, в простенке, стояла горка с посудой. Посуда была наполовину казенная (так Христина называла все магазинное), наполовину самодельная, расписанная красками и украшенная золотинками. Казенная стояла на средней, самой видимой полке и имела, как я понимаю, более высокую в глазах Христины художественную ценность, чем самоделки наверху и внизу. Правда, одной бумажной сухарнице все же было позволено находиться среди этой "роскоши", в ней всегда лежали какие-нибудь печенюшки да крендельки. Роскошь, понятное дело, была копеечная   простое стекло, даже не "под хрусталь". На верхней полке стояли собственного приготовления контейнеры для круп, на нижней   цветистая глиняная и картонная посуда. Полочки были устланы резными бумажными салфетками, к которым у Христины была своя страсть. По моим наблюдениям, она в принципе не переносила белого листа, и даже письма иногда писала на бумажных салфеточках, и мне приходилось вертеть эти салфеточки так и эдак, чтобы распутать ниточку ее детского почерка, спотыкающуюся среди веселых узоров.

 Все это богатство в горке охраняли прославленные конькобежцы Роднина и Зайцев в творческом дуэте с какой-то восточногерманской парой. Фамилию иностранцев Христина не могла воспроизвести и называла их просто "Пуф-Пуф", добавляя при этом вопросительно: "Поди не обидятся?"

 Тут же придется забежать вперед и сказать о том, что изба Христины Денисовны была еще и суверенной территорией некоего кукольного народа. Всесильная художница виртуозно пользовалась телеящиком, умудряясь вытянуть из него редкие зерна среди гор шелухи. "Это у меня Анна Карелина со своей работой, со своей семьей", --  вздыхала она. Она и осуждала Анну за измену мужу, и жалела ее, и, желая исправить положение  --  снять с Анниной души муки совести, которые, по ее понятиям, должны были терзать Каренину, усадила их всех вместе: Алексея Александровича, Анну и Сережу. Вронского же загнала на коня и оставила в стороне.

 Она и Аксинью шолоховскую судила строго: "Я пока смотрела кино и все на нее злилась: мужа в армию проводила, а сама свои дела устраивала". Однако сшила ее красавицей; видно, оставила все-таки в сердце своем место для снисхождения.

 Кого только не прописывала Христина Денисовна в своей избе: "Вот куды вы, девки, попали, беда! Это у меня штангист, фамилию-то забыла, он ведь штангу поднимает знаешь сколько? Двести пятьдесят килограммов! Какой дядька! Как мне его не сделать, правда? Глина-то ведь есть --  давай лепить!" "Гагарин, бедный мальчик... Ну я уж его так сделала --  на память чтобы, и шью да плачу  -- тебе надо еще летать, а ты, бедный, в земельке лежишь".

 И все же главные кукольные ее вершины  --  те, что пришли к ней из детства. В сценах крестьянской жизни Чупракова воссоздала дореволюционную деревенскую жизнь, всю, до мелочей. Все праздники и все крестьянские работы, которые были ее кровным делом, пока их большую семью не распылили, не растрясли в жестоком раскулачивании.

 Сейчас, когда я вижу этот Христинин народ, промыслом Божьим сохраненный и переселенный Иваном Даниловичем Самойловым в деревянную часовенку Нижнесинячихинского музея, я слышу чей-то приглушенный голос: "И пойдут праведники в жизнь вечную". Мне страшно прикасаться к витринному стеклу, я боюсь потревожить этот безвинный тихий народ  --  идущий за плугом, возводящий, точно храмы, пахучие травяные зароды в знойный сенокос, пастушьим рожком возвещающий день прошедший, колокольным звоном осыпающий землю.

 ...В Христининой горнице между южными окошками, которые выходили во двор, стоял комод. На его белой поверхности, исстроченной традиционным ришелье, был вечный праздник. В рябиновых и яблоневых кущах (Христина переводила в них любую тряпичную зелень, тщательно вырезая каждый листочек и с помощью крахмала добиваясь впечатления неувядаемости) свистали соловьи, прогуливались разнаряженные девицы в шелках и бусах. Парни были и городские, в черных костюмах да при галстуках, и деревенские  -- в косоворотках да сапогах. И те, и другие с непременными гармошками. Гармошка и всеобщее гулянье таили, надо полагать, в себе идею собирания жизнелюбивых сил, а звери и птицы, представляющие на Христинином комоде все широты, еще пуще укрепляли эту идею.

 На круглом столе, который стоял в центре западной, уличной стороны, была кремлевская башня. Скорее всего, она и замышлялась идеологическим центром горницы, она и в самом деле первой бросалась в глаза прямо с порога. Башню охраняли два солдата с винтовками, и строгие силуэты елок за их плечами подчеркивали почетность и ответственность службы. "Мир они тут у меня охраняют, день и ночь в карауле, день и ночь. Не будет мира  --  куды все денемся?"  --  говорила Христина, и вопросительный ее взгляд из-под очков цеплял пришедшего: согласен или есть другое мнение?

 В углу между, комодом и столом, был телевизор --  почти единственный источник, связывающий Христину Денисовну с внешним миром в последние годы. Она очень любила русскую классику и, как те солдаты у башни, стояла на страже, пыталась ее сохранить. Отношения с телеэкраном, помимо ее воли, были похожи на отношения лесозащитной полосы с суховеями  -- в самых изысканных новациях, паразитирующих на классике, угадывала она телестряпню, останавливала ее наступление своим творчеством, создавая незамутненные образы героев Пушкина, Толстого, Шолохова. Она написала портреты писателей да развесила в горнице на почетных, хорошо обозримых простенках. Рядом с близкими родственниками.

   - Христина Денисовна, а это Пушкин?
   - Пушкин. Мало, что ли, походит? Ну, я сама понимаю, надо бы пошире лицо сделать...
   - Что-то грустный он здесь, почему?
   - А почему   кто его знает (вздыхает). Видишь, он ведь на Красных полянах жил тогда... Осень --  листья-те ишь опадывают, опали уж, ой, батюшки!
   - Ой, портрет Толстого!
   - Так я вам говорю: женщины хохотали над ём: "А борода-то, девка, гляди-ка, борода-то!" Так они сроду, что ли, Толстого не видали?.. Это тоже Толстой, в молодости только. Мне вот надо Некрасова где-то взять, я бы его еще нарисовала, пока сил маленько, скоро уж отрисуюсь... Ой, Господи, ох... Так вот посмотрю на картинки-те, они у меня почему-то получаются (смеется). Сама не знаю, как они получаются. Очень трудно, конечно.

   - Христина Денисовна, это шедевр!
   - Я первый раз слышу это слово  --  что такое?
   - Шедевр  --  это значит самое лучшее!

   - Ма-а-атушки, да вы же мне говорили, что ты художник, а я вам отвечала, что я любитель.

   - Только настоящий художник может так нарисовать. Вы же, Христина Денисовна, сами чувствуете в душе, что вы художник, правда?

   - Вон "В мире животных"... Ковер этот, как умру --  мне с собой его положьте, так ндравится, вот так! Потому что я и животных-то люблю, я и людей-то люблю, Господи, и надо мне, чтобы люди-те мои шарапушки видели, вот охота, чтобы видели люди  -- вот дурак какой, а?

 Лишь однажды я видела Христину в гневе. Случай этот льстит моему самолюбию, и поэтому негоже бы его публично вспоминать, если бы не взятое обязательство рассказать о народном мастере все, что мне ведомо.

 Я крепко захворала, об этом знали в Алапаевске, поскольку связь не прерывалась. И вдруг получаю посылочку, подписанную знакомыми каракулями. Распечатываю и столбенею: Христина Денисовна сделала для меня коврик "Райский сад". Описывать его красоту и гармонию не берусь, убеждена, что это никому не подвластно --  ни дилетанту, ни искусствоведу, ибо кто может описать состояние души? Что касается сюжета --  здесь слова поискать можно. На зеленом фоне, заменившем традиционный для Христины черный,  -- арка, райские врата. Арка прорисована четырьмя линиями. За пределами сада  -- цветовое сияние; в самом саду --  диковинные деревья с розовыми и сиреневыми плодами. И дерево, усыпанное до самой вершины белыми ромашками; домик, в который так и манит заглянуть. На замшелом пне из настоящего мха сидит медведь и лакомится малиной, и она сама норовит ему угодить в пасть тяжелыми сладкими ягодами. В саду стол, возле него --  стульчик. Стол не пустой, на нем чайник и две чашечки. Наверное, животные, похожие то ли на собачек, то ли на овечек, гуляя средь сиреневых деревьев, все-таки забредут сюда на чашку чаю  -- на берег речки, которая тут же и течет, вмещая двух рыбок с блестящими глазками и растрепанными плавничками, двух уточек с решительными клювами и красными лапками и неизменного рыбачка на лодочке --  розовощекого и в шляпе.

 Получив такой царский подарок, я продержала его дома до выздоровления, которое пошло вдруг полным ходом, а выздоровев, отправилась в Алапаевск, чтобы поблагодарить Христину Денисовну, но все-таки заявить ей в присутствии Ивана Даниловича, что не чувствую за собой морального права позволить шедеврам народного искусства оседать у себя в доме. Христина выслушала мою речь и вдруг неожиданно для нас сильно пристукнула сухой рукой по столу, взглянула обиженно и даже зло: "В музей не отдашь! Я его тебе сделала, когда ты болела, и в церкви освятила!" Я поняла, что разговор окончен, и Иван Данилович замахал на меня руками, призывая уходить с опасной тропы.

 Пусть не подумают, что я одна была такая --  меченая Христининой любовью. Через Колногорова 40 прошли сотни людей, и среди них Христина постоянно находила объекты своего особого расположения. И каждый раз, не откладывая в долгий ящик, принималась строчить ковры, расписывать свои фанерки, шить куклы...

 В прошлом году я сделала на телевидении передачу о Чупраковой --  великой художнице, чье имя еще не знает по-настоящему народ, как не знает он сотни и тысячи имен, выношенных в незамутненных его глубинах. Передача называется "Успеть рассказать..." Надеюсь, сумею дописать о Христине Денисовне то, что не дописано. Надеюсь многое успеть... Многоликость современной журналистики несколько пугает, но не настолько, чтобы откачнуться и не иметь с ней дела вообще. Сама-то когда поумнела? Достаточно ли? Сильно сомневаюсь... От этого весело. Значит, еще есть чем заняться в этой такой долгой и такой короткой жизни.

 ПЕСНЯ
 Мария дописала последнее предложение весной 92-го: "Значит, еще есть чем заняться в этой такой долгой и такой короткой жизни". Ее уже точил рак, но она еще не знала. Узнала летом, и мы с ней в июле съездили в Верхотурье, в Свято-Николаевский монастырь. Он еще только вставал из руин...

+++