Предисловие к книге Зарубежная поэзия в переводах

Куприянов Вячеслав
("Зарубежная поэзия в переводах Вячеслав Куприянова", "Радуга", Москва, 2009)



И малость любую я чутко приму,
и пусть она в книгу войдет
большими словами. Кто знает, кому
все это душу спасет.
 
                Р.М.Рильке

ПЕРЕВОД ПОЭЗИИ

Молнии мелькания  птиц
В переводе на сонное снование рыб

И обратно

С древнего языка рыб
На современный синтаксис полета птиц

И так далее

С тёмного языка океана
На ясный язык неба

И обратно

Эта Антология в дозволенных мне пределах представляет поэтов Австрии, Германии и Швейцарии. Она объединяет авторов разных эпох, обычно антологии привязываются к более определенным временам. Авторы подбирались для перевода не по заказу, а исходя из любопытства переводчика, растянутого на много лет. Переводить я начал в начале 60-х, оказавшись в Московском институте иностранных языков (ныне МГЛУ – Московсий государственный лингвистический университет. Там я нашел замечателельный оазис поэзии, несколько отличный от окружавших нас тогда строительных лесов советской литературы, плавно переходящих в негустые джунгли авангарда и самиздата. Из этого оазиса вышли многие замечательные переводчики, с изменеим ситуации  в сторну некоторой свободы  успевшие проявить себя и как оригинальные сочинители. Андрей Сергеев, Павел Грушко, Владимир Микушевич, Евгений Солонович, Сергей Гончаренко, Платон Кореневский, Борис Хлебников...Там и возникло литобъединение «Фотон», которое поспешили направить в спокойное русло
и дали нам официальных руководителей, Льва Владимировича Гинзбурга и Евгения Михайловича Винокурова. Несколько лет спустя, Лев Гинзбург уточнил поставленную перед ними партийную задачу: отвлечь нас от собственного сочинительства и нацелить на художественноый перевод.
Тогда же была нам дана возможность выходить в свет. Не только в свет, как в печать, но и в соответсую среду, которой тогда являлись переводческие среды в Центральном Доме литераторов. Там я познакомился с Арсением Тарковским, Аркадием Штейнбергом, Константином Богатыревым, Александром Ревичем и получил от них моральную(и не только) поддержку в своих поэтических (не только переводческих) опытах. Еще раньше произошло знакомство с Михаилом Александровичем Зенкевичем.
 Начал я переводить сразу Райнера Мария Рильке, «Будда» было первым переведенным мной стихотворением. Тогда же Рильке переводили «фотоновцы» Юрий Кирий (правда, больше он дал примеров из сонетов Шекспира), Евгений Бовкун. О переводах Пастернака из Рильке мы тогда не знали. Образцовым переводом для меня остается «Осенний день», воссозданный Платоном Кореневским:
Твой час, сентябрь, а лету отцвести.
На солнечных часах отметься тенью
И на поля все ветры напусти.
Пусть будет соком яблоко полно,
Еще два южных дня найти ты сможешь
Плодам для созреванья и положишь
Последний сахар в крепкое вино.
Кто без жилья – не строит ныне дом.
Кто одинок – без друга остается,
Не спит и над письмом пространным бьется,
И бродит в размышленьи над прудом,
По парку, где, пылая, лист несется.
  Так случилось, что моим первым иностранным языком стал немецкий, поэтому большинство переводов выполнено именно с этого языка.
   Немецкая поэзия весьма близка русской. Немецкий язык, правда в допушкинское время, был самым распространенным в России, например в военном ведомстве. И вспомним создание Российской Академии наук, где немецкие ученые не только вздорили с Ломоносовым, но и имели склонность к просвещению русского народа. Да и сам Ломоносов привез нам поэтику из Марбурга.
     Немецкая поэзия еще замечательна тем, что в ней своебразно развивался образ поэта, не просто романтического провидца, как Новалис, или «олимпийца», как Гете. От Фридриха Гельдерлина к Рильке тянется нить представления о поэтическом бытии как о подлинном, как выделенном из обычного непосредственного и неосознанного бытия. На этом построена та линия философского экзистенциализма, которая представлена фигурой Мартина Хайдеггера. Сегодня, когда наше нынешнее сиюминутное, но претендующее на будущее бытие,  еще более не соответсует представленю о подлинности человеческого бытия, опыт немецкой поэзии, вряд ли сознаваемый сами немцами, может оказаться парадоксально интересным.
   Не откажусь еще от одного парадоксального утверждения, что распад государства «Советского» начинался с закрытия редакций национальных литератур в наших ведущих издательствах. Затем закрыли за ненадобностью редакции зарубежной, то есть как бы уже «не нашей» литературы. В итоге отказались от поэзии уже отечественной, не задумываясь о том, как это скажется на представлении о самом Отечестве. В то же время в каждой из отпавших от России стран, как-то слишком стремительно старались воссоздавать именно свое Отечество, здесь и понадобились свои поэты как властители дум (что не всегда благо), многие из них пошли в политику. Перевод, как и вся литература, перестал признаваться профессией.
.
Загадочный Гельдерлин, давая пищу будущим толкователям, писал в одном из своих фрагментов:

                … ты считаешь,
Что так и будет
Как некогда? Тогда создать хотели
Искусства царство. Но при этом
Отечество презрели,
Исход был жалок: вскоре
Прекраснейшая Греция погибла.

     Ничего странного в том что этот немецкий провидец ставил знак равенства между царством искусства (культурой) и отечеством. История распада и гибели великих империй говорит нам о том, что все начиналось с расшатывания культурного стержня. Внешне эти беды связывались с набегами варваров, у нас же и на нашем веку все происходило посредством варварства внутреннего. В то же время закат эллинской цивилизации под натиском латинских варваров привел к тому, что расцвела Римская империя, унаследовав античную греческую культуру, а затем обновив ее принятием христианства. Римская империя пала, а на ее обломках возникла, состоящая из победивших варваров, новая Европа, которая через средние века и эпоху Возрождения пронесла достаточный необходимый дух культуры до наших дней. Уже потом можно было себе позволить и декаданс, и литературно-философский «Закат Европы», и т.д. И, кажется, что ныне, европейская культура не находит сама себе преемника. В то же время и России некому завещать свою, общую с европейской культуру. Все забивает визгом, смехом и плачем та массовая культура, в которую поэзия, и – тем более – перевод поэзии (здесь уже не важно - с какого языка) не вмещается! Когда вы слышали в последний раз переводную поэзию по радио (и в каком объеме)?  Когда-нибудь видели по телевидению  переводчика, как представителя культуры?   
     Согласимся с философом Григорием Померанцем, не так давно утверждавшим: «Как бы ни развернулся кризис западной цивилизации, мы уже сегодня покатились по наклонной плоскости. И я думаю, что это надолго, быть может, так же надолго, как в Италии XVI века, в Испании XVII века, в Германии после Тридцатилетней войны». Далее он в образной форме, надеясь на соединение в русском человеке «донкихотского» (романтического) и «гамлетовского» (все-таки рассудочного, рефлектирующего) начал уповал на возможность выхода из хаоса в космос: «Только одна остается надежда: на взрыв духовных сил, не признающих власти социального упадка. В период упадка в Италии творили Леонардо, Микеланджело, Рафаэль… …В разоренной, уничтоженной Германии, потерявшей две трети своего населения, творил Иоганн Себастьян Бах. А время Рублева?» 
      Однако сегодня не утешает исторический факт, что «гений» творит в любую, и в самую скверную эпоху. Важен механизм сохранения этого духовного богатства и доведение его до сведения просвещенного человечества. Творят и в наше время, пишут, сочиняют и переводят. Беда в том, что при технической возможности быстрого и массового «доведения до сведения», живая культура до масс не допускается.  Ну, Пушкин недолюбливал «чернь»: «…печной горшок тебе дороже…» Ныне владельцы технических возможностей расчетливо и старательно сводят интересы любимой «черни» уже до уровня «ночного горшка»… Это уже становится «новым стилем жизни», трагедией, над которой принято смеяться, телевизионным юмором, от которого под бурные аплодисменты публики скорее хочется плакать. Профессор В.И.Аннушкин в ЛГ приходит от этого в ужас: «Мы ясно ощущаем, что живём в новом стиле, но либо абсолютно не понимаем, либо это кому-то выгодно, чтобы бессмыслица идей и словесная безвкусица портили многие благие намерения. Для этого достаточно послушать, как говорят в современном радиоэфире, отданном на потребу массовому вкусу…»  Выгодно, значит, есть заказ на пошлость от лица тех, у кого нет лица, но есть страсть на пошлости делать деньги.

. Был ли перевод поэзии частью «советской» идеологии? Если понимать национальную (она же и интернациональная!) политику частью идеологии, то да. Может ли перевод стать сегодня частью «идеологии»? Не может. Если нет целого, то нет и части. А если нет целого, то замещающая его эфемерная совокупность будет всегда под угрозой дальнейшего распада. Споткнувшись однажды в истории на примате материального базиса, мы и сейчас уповаем на тот же базис, который свели к «нашим» природным богатствам, а они как и все материальное, исчерпаемы (и к тому же вовсе не наши). Мы пока лишь эфемерное единство нефти и газа, сплоченное вокруг недолгой возможности их вывоза. Проницательный Брехт (см. в книге) как будто для нас написал в 20-х годах уже прошлого века свой стихотворный памфлет, где «интеллектулы молятся на нефтяной бак».
Исчезновения поэтов и, тем более, переводчиков из российского массового сознания (этой электронной ипостаси римских зрелищ) никто не заметил. Подумаешь, перевод, ведь массовая культура вовсе не требует культуры перевода. 

 Однако всякое благое начинание происходит через «перевод», будь то перевод Библии или перевод «Капитала» Маркса. Уже потом идет толкование, понимание, действие. Национальные литературы появляются посредством переводов сакральных текстов, а выбор одного из них необходим для становления собственной идеологии. Сама история есть перевод из одного состояния (стиль жизни, но и не только стиль). Если перевод в истории выполняется насильственно или слишком быстро, это уже скорее «перелом», примеров достаточно в мировой истории (и, в новейшей русской тем более). Мы это благословляем как «революцию», медленно от нее отрезвляемся, и бросаемся в новый перелом. На этой границе гибнет поколение, настроенное на культуру (на перевод!), а путь его восстановления долог и зыбок. Был ли возможен разумный «перевод» из «совкового» состояния в более разумное и благополучное, без утраты культурного потенциала, то есть преображение общества вместо его скоропалительного преобразования? Без запоздалого ответа на этот вопрос наше движение вперед будет оставаться полетом вслепую. И, возможно, именно сослагательное наклонение полезно для истории.
 Что касается  философии перевода, мудрее всего говорится у Николая Семеновича Лескова в «Запечатленном ангеле», хотя и говорится только об иконописцах: «…как вы одного человека от другого письменный почерк пера распознаете, так и они: сейчас взглянут и видят, кто изображал: Кузьма, Андрей или Порфирий.
- По каким приметам?
- А есть, - говорю, - разница в приеме как перевода рисунка, так и в плави, в пробелах, лицевых движках и в оживке…»
         Так что надобно, чтобы не только было ясно, что это Шекспир или Гёте в переводе на твой родной язык, но что это переведено либо Маршаком, либо Пастернаком, либо еще кем-то, к кому еще надо свой взгляд подвести. Отсюда по меньшей мере два типа перевода: своеобразный и безличностный. Понятно, почему «стильный» Пастернак недолюбливал переводы умеренного Маршака. Но что из этих двух манер живительнее для языка, вопрос не бесспорный, и то и другое важно как дополнение друг к другу.
            Насколько обманчиво обращение за советами по переводу именно поэзии к «носителям языка» очень точно выразил философ и переводчик Карен Свасьян в поисках ключа к переводам Рильке, : «...Не лучше обстояло и с заезжими немцами, к которым я обращался за помощью; они были скромнее германистов, но не везучее, и, словно сговорившись, повторяли: «Так не говорят по-немецки» (некоторые добавляли при этом с понимающей улыбкой: «Aber na ja – das ist halt Rilke!») Легче от этого не становилось, зато становилось головокружительнее; ну, конечно же, так не говорят, ни по-немецки, ни по какому; язык Рильке подчинен не статистике читательских групп, а стохастике случая и милости; он говорит так, потому что говорит не к нам, еще живущим (и, значит, умственно ущербным), а к нам, уже умершим, и понять его в оптике жизни не менее опрометчиво, чтобы не сказать: нелепо (нелепость списывается на счет «поэзии»), чем пересказывать какой-то необыкновенно значительный сон за чашкой кофе...»
Искусство перевода уязвимо, и, тем более, уязвима критика перевода. Круг переводчиков с одного языка часто и есть узкий круг этих критиков,они благоразумно не высказываются друг о друге в печати, или позволяют себе лишь краткие и не всегда осмотрительные оценки. Поэтому труд переводчика скорее оценивается только другим поколением знатоков и часто только при наличии новых подобных переводов,. когда сравнить можно не только с предыдущим опытом, но и с последующим.
   Здесь уместно сказать еще что-то о себе самому. Я учился в свое время отношению к поэзии у великого математика Андрея Николаевича Колмогорова, который безуспешно привлекал меня к анализу стихов посредством теории вероятностей, и у великого филолога Юрия Владимировича Рождественского, который утверждал, что для  исследования явлений языка вообще нужна «другая математика». Из этой школы воспользуюсь понятием «отмеченной фразы». Фраза, уже однажды использованная в речевой практике называется «отмеченной» (наиболее вероятной). Она используется в обучении языку, например: «Мама мыла раму». И хотя не только банальные стихи составляются из «отмеченных фраз», набор таковых может вызывать эстетическую эмоцию. Что же до изобретения «неотмеченной фразы», то в этом заключена претензия на первостепенную новизну, то есть на развитие современного языка. Современный же язык, о плачевном коего виде дозволено время от времени пускать слезу, заблокирован от всякого рода «возвышающего обмана». Не литературный язык и печатное слово «поднимают» речь до уровня понимания, а устная, «площадная» болтовня снижает «глагол времен» до уровня молчаливого согласия с интересами процветающей черни. Благим исключением здесь остается язык церкви, представленный как литургия и проповедь, но слышат его еще отнюдь не массы.
Если я перевожу строку из чужеземной поэзии, то она как бы переводится на метаязык моего о ней представления и уже потом на мой родной язык. Буквальный перевод тоже возможен, но он «забивается» нагромождением таких же буквальных предложений, которые никак не связываются друг с другом в поэтическое единство, не «рифмуются», даже если это стихи без рифмы. Здесь невозможно дать правило, это интуитивный выбор из множества так и не прозвучавших фраз. Вот один из примеров. К.Богатырев так переводит начало стихотворения Р.М.Рильке «Смерть поэта»: «Его недвижный отчужденный лик / приподнят в изголовии отвесно.»  А так у Т.Сильман: «Так он лежал. Лицо его храня / все ту же бледность, что-то отвергало…» И у В.Летучего: «Лежал он; бледный и лишенный сил; / черты лица мятежно проступали…» Безусловно, у каждого из этих вариантов своя поэтическая точность, соответствующая оригиналу: «Он лежал. Его приподнятый  лик был / бледен и скрытен в высоких (крутых) подушках…» Замечу, что любой прозаический «подстрочник» поэзии столь же неточен, как и его стихотворный результат.  Никак не «совещаясь» с этими вариантами (не важно, были они даны ранее, или позже), я  начал так: «Его лица смертельна крутизна, / но в нем еще не все окаменело…» Так получилось, и первая же фраза, в отличие от предложенного моими коллегами, дальше всего от оригинала. Но зато это – «не отмеченная фраза» в русском языке, а потому для него способна стать новостью. Не все, далеко не все мои переводы рождаются именно так.
В переводе соединяются два разных образа автора. Они изначально не совпадают. Переводчик не может полностью поглотиться образом переводимого поэта, это же не актерство. И, переводя, скажем, Гельдерлина, переводчик ощущает свое «соавторство» иначе, хотя без обращения к опыту Гельдерлина в его гимнах, труднее войти в стиль позднего Рильке, в стиль его элегий. То, что выходит в результате, особенно в случае с таким автором, как Рильке, редко может претендовать на адекватность. Недаром у самого Рильке находим разные варианты одно и того же замысла. Поэтому и у меня (как и у многих) есть варианты, из которых не всегда какой-то из них следует считать наилучшим. В каком-то смысле вся поэзия Рильке распадается на множество вариантов одного великого инварианта. Потому среди совершенных («канонических») стихотворений у Рильке в наследии много набросков, незавершенных вещей, в свою очередь достойных внимания и перевода...
 Чем для меня еще радостен перевод: он движет еще и собственное творчество. Во время работы над переводами и свои стихи появляются чаще. Влияет ли перевод на их стиль? Безусловно, поскольку перевод может вытащить из иностранного текста даже то, что в нем непосредственно не заключается!  И тут должно сказать сызнова нечто о верлибре.
В 60-е годы, когда я начал переводить, к верлибру относились с гораздо более категоричным подозрением, нежели сейчас. Сейчас наплевать на то, что вообще говорится о поэзии по причине плохой слышимости. Тогда надо было слушать редактора, который требовал переводной верлибр зарифмовывать или хотя бы сделать белым стихом «из уважения к русскому уху». Об этом «ухе» (его привычке к «краесловию») еще Радищев высказывался более радикально. Возможно, что первым краем моей борьбы за русский верлибр был именно перевод. Было непросто доказать, что это уже не «подстрочник». В 1972, наконец, меня похвалил Борис Слуцкий за то, что я присоединяю к русской традиции - традицию Брехта, но уже через три года за это же (в более подходящей обстановке, на приемной комиссии Союза писателей) бранил. Для построения паралогичского и парадоксального верлибра образец дал Эрих Фрид что дало Евг. Евтушенко в его «Строфах века» повод написать: «Его собственная поэтика отчасти копирует поэтическую манеру Эриха Фрида, австрийского верлибриста, которого Куприянов много переводит». Это «отчасти» верно, но труднее оценить менее очевидное влияние свободных ритмов позднего Рильке, в свою очередь идущего от «раннего» Гёльдерлина; здесь следовало бы подумать об использовании этого опыта всей позднейшей русской поэзией. 
Был подобный опыт и в поэзии, как некогда говорилось, «народов СССР». Когда пришлось отстаивать свободный стих, поддержали нас с Владимиром Буричем и Арво Метсом (ведь тоже –« русский эстонец») прежде всего - народный поэт Латвии Ояр Вациенис и народный поэт Азербайджана Расул Рза, «свои» же (Д.Самойлов, Б.Слуцкий) протестовали и отстаивали свою «самобытность». И мои верлибры печатали в переводах на латышский или армянский, не ожидая, когда они выйдут на русском. У наших «окраин» дозволялось больше «свободы творчества». И не только в области художественных форм. О возможности такого «разномыслия» высказывался в стихотворении «Джаз» немец из ГДР Фолькер Браун, и его мне удалось напечатать, подобное же было недозволенно «советскому» поэту.
Сегодня нам не хватает подобного общения друг с другом, о котором замечал Роберт Фрост: «Обмен поэтами полезней, чем разговор дипломатов…». У нас же ныне  группа поэтов внимает другой группе поэтов, хотя и это благо. О том, что поэзия может собирать стадионы (хотя без подобного гигантизма поэзия обойдется), вспоминаем во время диких драк футбольных болельщиков. Далеки от поэзии и языческие радения рок- и поп-шабашей, где на смену культу одной, отдельно взятой личности пришло полонение раскрученному «культовому» индивиду (или группе индивидов). Обратите внимание на модный ныне эпитет – «культовый». Его употребляют чаще всего, когда происходит значимый отход от культуры.
       Ныне культура вынужденно становится все более мозаичной, фрагментарной, ее отдельные фрагменты, соседствуя друг с другом, не пересекаются. Тогда общий мировой организм бездействует, умирает. Так разжигается «конфликт цивилизаций» по Хаттингтону. Перевод – это то дыхание, которое культура предлагает нам для спасения общей жизни, расширяя пределы нашего исторического существования. Нельзя сказать, будто такого движения нет, просто оно ушло в другое измерение. Например, в Интернет, там переводят много и не без успеха, еще и учатся друг у друга. Но вот мнение Гюнтера Грасса, высказанное еще лет десять назад: «Не таково ли сейчас положение, что литературе предписывается удалиться на покой, молодым авторам в качестве игровой площади выделяют разве что Интернет…» (ИЛ, № 5, 2000, стр. 235)