О чем помнила моя мама

Александр Драбкин
Александр ДРАБКИН,
член Союза писателей РФ


Люди! Я желаю вам добра,
Спотыкаясь непогожим утром.
Милым, безобразным, глупым, мудрым.
Люди! Я желаю вам добра.

Добрым – добрых дел и добрых снов,
Добрых сил и доброго застолья,
В жилах доброй крови без застоя,
Песен и стихов из добрых слов.

Люди! Я желаю вам добра,
Чтобы ваш полет не прерывали.
Люди! Я желаю вам добра,
Даже если вы мне зла желали.

Если зло навстречу – пусть оно
О добро споткнется, как о камень.
Ведь добро должно быть с кулаками
С добрыми, как в сказочном кино.

Пусть, в каком не встретимся краю,
Соберет нас горе или радость.
И в раю и на пороге ада
О добре я что-нибудь спою.



О чём помнила моя мама

Моей маме Риве Яковлевне Драбкиной посвящаю

Наследство
Тот еще не успел состариться,
Кто в сединах не прячет детство,
В завещании не нуждается
И в свидетельстве на наследство.
Только мне одному ведомо,
Что хранится под фото в рамочке:
Точно знаю, что унаследовал
От ушедшей на небо мамочки.
Я люблю под листвой улицы
И когда белый снег хлопьями,
А еще не люблю хмуриться,
Потому что я мамина копия.
Я люблю, чтобы слушали охая,
Покупаясь на интонации,
А потом чтоб от смеха грохнули
Над осколком еврейской нации.
А еще я от мамы и бабушки
Унаследовал их обычаи:
С дураками играть в ладушки,
Ну а все остальное – личное…

РАССКАЗЫ



КОГДА-ТО ОЧЕНЬ ДАВНО

Жили в Биробиджане люди, которые умели шутить, видеть смешное в грустном, а главное – рассказывать об этом так, что всем доставляло удовольствие слушать. Это было когда-то очень давно, теперь осталось только отыскивать их голоса в прошлом, вспоминать и рассказывать вам замечательные истории из жизни нашего чудесного города.

Было время, когда я работал в газете «Биробиджанер Штерн». Если кто не знает, скажу, что раньше в областных газетах работали не только штатные корреспонденты, которым за работу платили, но и внештатные. Им тоже немного платили, и называли «селькорами» – сельскими корреспондентами, и «рабкорами» – рабочими корреспондентами. Одним из таких был Наум. Он не был ни тружеником сельского хозяйства, ни рабочим, скорее побеждал на фронте умственного труда. Трудоголику Науму всегда не хватало нагрузки по основному месту работы, а может быть и денег тоже, так он активно писал заметки в областные газеты. И делал это не только ради гонорара – свои силы Наум тратил на победу здорового образа жизни над нездоровым, а ещё – на борьбу с нарушителями общественного порядка, бессовестно и безжалостно вытаптывающим городские газоны. Если бы эти самые нарушители хоть один раз прочитали все его публикации, они бы умерли от стыда. Но, видимо, газет они не читали, и продолжали жить, ходить по газонам свободно, как ходили в те годы биробиджанцы по деревянным тротуарам и никого не боялись. А тут Наум – нате получите ещё одну заметку. Газонов в те годы было мало, гораздо меньше, чем публикаций по этому поводу.
Справедливости ради стоит заметить, что творения его надоели всем, но больше других они надоели молодому тогда ещё корреспонденту Славе, которого руководство периодически обязывало делать фотоснимки, иллюстрирующие заметки Наума. И всё бы ничего: Наум – писал, Слава – негодовал, но фотографировал, если бы не случай, потрясший все ведущие средства массовой информации области.
Получив в очередной раз задание редактора, Слава взял фотоаппарат и исчез. И не просто исчез, а бесследно пропал без вести более чем на сутки. А это по тем временам без предоставления справки либо больничного листа – ЧП огромного масштаба. Его искали, ездили домой, и даже звонили в больницу и морг. К счастью, ни в больнице, ни в морге Славы не оказалось, и это оставляло надежду на благополучный исход.
К концу второго дня с момента исчезновения в кабинете редактора зазвонил телефон, и глава областного печатного издания услышал до сердечной боли знакомый голос начальника областного управления КГБ. Начальник поинтересовался здоровьем редактора, редактор поблагодарил, сказал, что на здоровье не жалуется, но обманул, в тот момент он очень даже мог пожаловаться на здоровье. Ну не начальнику же управления КГБ жаловаться?
Обменявшись любезностями с редактором, главный борец области за государственную безопасность спросил, не работает ли в газете некий Слава, и назвал фамилию пропавшего без вести журналиста. Редактор ответил, что вот уже два дня как не работает, но в штатах ещё состоит до выяснения ситуации. Тогда начальник поинтересовался, какое задание от редактора получил Слава накануне исчезновения. Редактор ответил, что уже не помнит, потому что очень волнуется, но возможно это было задание проиллюстрировать заметку о людях, ходящих по газонам.
– Теперь всё ясно, – произнёс начальник КГБ, и положил трубку, почему-то не попрощавшись.
– Как вам это нравится, ему всё ясно! – возмущался редактор. – Что ясно? Куда угодил этот шлемазл1, и вообще, при чём тут я и моё задание, у нас что, засекретили газоны, потому что с них взлетают космические корабли? Он даже до свидания не сказал. Ещё бы, зачем прощаться, если скоро за тобой приедут, и снова придётся увидеться.
Моя мама сказала бы на этот счёт, что редактор как в воду смотрел. Он был ровесником того времени, о котором впоследствии вспоминали не лучшим образом, и никто не мог гарантировать неповторения печальных событий тех лет.
Они таки встретились уже через час в управлении КГБ в кабинете начальника. Там же сидел голодный, обескураженный и обезоруженный Слава – у него изъяли фотоаппарат «Киев». Где и почему изъяли, редактор узнал через несколько минут, которые, к слову сказать, вырвали у него годы жизни. За эти несколько минут начальник КГБ пояснил редактору, что работника руководимой им газеты задержали сотрудники КГБ в тот момент, когда тот с фотоаппаратом в руках прятался в кустах сквера, расположенного прямо напротив управления КГБ. Слава вёл наблюдение и даже, при попустительстве дежурного (он ещё за это получит!) сделал один снимок. Можно понять состояние редактора после всего услышанного? Ещё бы, хорошенькое задание – сесть в засаду, да ещё где, сами понимаете…
Через несколько грустно упомянутых минут в кабинет занесли проявленную фотоплёнку и отпечатанный снимок: плёнку вытащили из фотоаппарата Славы. Он успел сделать один единственный кадр, ради которого сидел в засаде и был задержан бдительными сотрудниками госбезопасности. Для Славы этот кадр стоил десятков, сделанных ранее для редактора. Впрочем, это ещё решит бюро обкома партии. Вас, конечно, интересует, что было на фотографии? На ней – борец за экологию, народный обвинитель и активный внештатный корреспондент газеты «Биробиджанская звезда», представитель самой творческой интеллигенции Биробиджана ничего не подозревающий Наум… шёл по газону – единственному нетоптаному газону города прямо напротив управления КГБ.


ИНСТРУКЦИЯ

Пацаны, которые пришли следом за ними, не умеют и части того, что умеют они. И я не умею. Вот уже не один десяток лет мы работаем рядом, а я так и не научился петь с ними в унисон. Ну, разве что подпою слегка, а то и вовсе на подтанцовке. Они – опера от Бога, да простит мне Всевышний, что я приписываю ему авторство сотворения оперов, ибо грешнее ремесла просто не существует.

Они не спали всю ночь, весь день и еще одну ночь, поэтому ни на что разумное способны уже не были. А тут ещё сгорел удлинитель, что не позволяло сварить кофе в замызганном чайнике. Это раздражало ещё больше, чем запах пота и перегара, которым несло от мужика-шофёра, вывозившего со склада краденые шубы. Именно через этого мужика можно было взять всю группу, но мужик тупо молчал, и говорил разве что о желании похмелиться.
Игорь ковырялся с удлинителем, чтобы хоть как-то побороть сон. Володя пытался «давить на гниль» мужику, но как-то всё неудачно. И тут ни с того, ни с сего брякнул:
– Игорь, а может на нём тоже попробуем новый электрический стул?
– Нельзя, – лениво откликнулся Игорь. – Почитай инструкцию.
Он подошёл к столу начальника, взял лежащий с краю приказ Министра внутренний дел, открыл его на третьей странице и, зевнув, прочитал: «Запрещается применение электрического стула к лицам, накануне допроса употреблявшим спиртные напитки, и находящимся в состоянии абстиненции».
Он читал монотонно, как читают только инструкцию и ничего больше. Дочитав, он сказал:
– Из сего следует, что мы не можем использовать в работе с ним электрический стул. Я не хочу сидеть из-за этого урода. Мы сейчас подключим стульчик, наш мужик крякнет, а кто отвечать будет?
Мужик заёрзал на табуретке:
– Вы чё надумали, парни? Вы это дело бросьте. Я жаловаться буду, инструкция для вас писана. Я ж бухал до самого утра. Хотите, бабу мою спросите, она подтвердит...
Этих слов Володя будто не слышал. Он продолжал убеждать товарища «в крайней необходимости применения именно современного электрического стула для получения правдивых показаний».
– В конце концов, мы можем пригласить сюда прокурора и согласовать с ним свои действия.
Игорь уже начинал нервничать:
– Ну, вспомни, что было в прошлый раз, когда мы также нарушили инструкцию, и что? В результате остановка сердца у подозреваемого. Хорошо, что в скорой помощи был дефибриллятор, а нет, так умер бы мужик…
– Ну не умер же.
– А спирт? Где мы возьмём спирт, которым, опять же по инструкции, необходимо протереть ноги подозреваемому? Спирта у нас нет.
– Нет спирта, возьмём одеколон, не велика беда. Ну, будет чуть-чуть больнее.
Дискуссия затягивалась, клиенту уже становилось плохо, он просил пить, а ему не давали, сочувственно говоря, что инструкция запрещает употребление жидкости перед применением электрического стула… Наконец Игорь сдался, взяв с Володи слово при мужике, что в случае, если подозреваемый умрёт, то всю ответственность Игорь берёт на себя, потому что именно он настоял на том, чтобы применить электрический стул с грубыми нарушениями инструкции. Они даже перекрестились, несмотря на то, что один был татарином, а другой – евреем. После этого мужику закатали штаны до щиколоток, протёрли ноги одеколоном, обмотали бинтом и стали прикручивать провода от удлинителя. При этом Володя диктовал Игорю порядок производства действий строго по инструкции.
В этот момент мужик попросился в туалет. Отказать ему было нельзя даже «в нарушении инструкции». То, что мог простить прокурор, не простила бы уборщица. Его отвели туда, куда он просился, а когда дежурный милиционер вернул его в кабинет, снова усадили на табуретку. Процедуру подключения повторили, оставалось включить прибор…
– Всё! – закричал мужик. – Я всё расскажу вам, только, умоляю, не нарушайте инструкцию.
Потом были слёзы, явка с повинной, чистосердечное признание и, как итог, изъятие похищенного в то время ещё социалистического имущества, которое с большим трудом удалось разместить в кузове грузовика.
Вот и всё, казалось бы, но всё ещё только начиналось.
По истечении 72 часов опера привезли мужика к прокурору для производства ареста. Для них это было не столько процессуальное действие, сколько ритуал, торжественная минута ознаменования победы. Виктор Иванович, бывший в те годы прокурором, уже прочитал материалы дела, и охладил излишнюю радость оперов.
– Зачем его арестовывать? Всё рассказал, раскаивается. Вы ведь чистосердечно раскаялись в содеянном? – обратился он к кандидату в арестанты.
– Эх, товарищ прокурор, – тяжело вздохнул уже абсолютно трезвый задержанный, – знали бы вы, как милиционеры нарушают инструкцию и о применении электрического стула, вы бы не меня арестовывали, а их.
Обычно доводы подозреваемых в свою защиту прокурор пропускал мимо ушей. Даже самые матёрые волки в его кабинете блеяли овечьими голосами, а если выпарить все слёзы, пролитые в кабинете прокурора во время арестов, то получится именно пуд соли, а то и больше. Но упоминание электрического стула не столько насторожило, сколько разозлило его. Перед ним стоял трезвый покаявшийся человек и нёс сущую ахинею.
– На учёте у врача психиатра не состояли? – спросил Виктор Иванович.
– Не состоял, и не состою, я нормальный человек, – почти гордо ответил задержанный. – Может, вы меня выслушаете всё-таки.
Прокурор, естественно, его не слушал, но мужик говорил. Задержанный помнил даже пункты инструкции, которые нарушали опера. Критичность ситуации заставила его запомнить даже такие слова, как «абстиненция» и «дефибриллятор».
– Вызовите сюда скорую немедленно, – вдруг заявил задержанный, и в его лице промелькнула тень последней надежды.
– Вам плохо? – спросил прокурор.
– Нет, мне не плохо, я думаю, плохо будет этим, – он ткнул пальцем в сторону сыщиков – Я уверен, им будет плохо, потому что там, на скорой подтвердят факт применения электрического стула в нарушении инструкции. Там должны помнить, как человека, такого же, как я, пришлось реанимировать. Они же сами проболтались…
Я не видел прокурора, меня в кабинете не было. Я вообще тогда ещё был далёк от оперативной работы. Но, зная Виктора Ивановича, очень даже могу представить его лицо. Очень даже могу.
Дав возможность задержанному договорить до конца, прокурор безучастно просмотрел текст постановления об аресте, и пятью короткими ударами печати по бумаге отправил теперь уже арестованного мужика ожидать суда в камере.
Я пришёл работать следователем прокуратуры только через три года. Эту историю рассказали мне опера. За давностью лет они не придали значения тому, что на турбазе «Рассвет», где мы сидели и пили водку, с нами был Виктор Иванович. Бывший уже прокурор занимал другую, очень высокую должность. Услышав рассказ оперов, он сильно изменился в лице и произнёс слова, которые никак не соответствовали его должности.


СЕРЁГА ИЗ ЛУКАШЕЙ

Биробиджан не настолько известен, чтобы люди, не бывавшие в нём, знали названия отдельных районов и улиц. Серёга знал, а потому в военной комендатуре приморского города валял дурака так искренне, что капитан-лейтенант, начальник патруля, не мог понять кто перед ним – душевно больной или отпетый наглец. Но всё по порядку.
Серёга был огромного роста, не имел проблем со здоровьем, окончил 10 классов школы № 4, расположенной в Лукашово, что в Биробиджане. Здоровый душой и телом, мой друг не поступил в институт, и это позволило военному комиссару области направить его в военно-морскую часть особого назначения. С тех пор Серёга с гордостью говорил: «Спецназ не кучка…, а если кучка, то очень большая». Требования секретных инструкций не позволяли Серёге говорить кому бы то ни было в какой части он служит, и Серёга не говорил, как бы «убедительно» его об этом не спрашивали.
Вот теперь мы вернёмся в военную комендатуру приморского города, куда Серёга «залетел» по случаю самоволки.
– Так откуда ты, говоришь, матрос? – в который раз спрашивал его капитан-лейтенат.
– С Лукашей, – глядя в глаза суровому офицеру, отвечал Серёга.
– Я не знаю такого места. Из какой части?
– Из войсковой, естественно.
Беседа продолжаласьболее часа. Капитан был то ласков, то переходил на крик. Ситуация грозила выйти из-под контроля.
– Слушай ты, посланец Лукашей или откуда ты там ещё, я ведь могу и силу применить, – кричал капитан-лейтенант, – здесь не детский сад.
– Пожалуйста, – спокойно отвечал матрос, – рискните здоровьем. Применять физическую силу Уставом не положено.
К этому времени в суточный наряд по комендатуре заступала другая часть. Молодой лейтенант доложил о прибытии.
– Вот, оставляю тебе подарок, – ткнул пальцем в Серёгу капитан-лейтенант, – задержан без документов и говорит, что с каких-то Лукашей, а где эти Лукаши говорить, урод, не желает. Может тебе скажет, если конечно ты ему «популярно» объяснишь такую необходимость.
Каплей2 незаметно показал кулак лейтенанту, намекнув, какое средство необходимо использовать в разговоре с упрямым матросом, и вышел, а лейтенант уселся за стол на его место и так же приветливо, как первоначально каплей, спросил:
– Откуда, матрос?
– С Лукашей, – уже привычно ответил Серёга.
– С Лукашей – это хорошо, только так ты можешь лепить каплею, а мне докажи, что с Лукашей. Там босоты не меряно, и если ты не молотишь под лукашовского, раскинь мне за Лукаши и я поверю.
Тут пришло время удивляться бойцу спецназа.
– В какой школе учился, – вдруг строго спросил лейтенант.
– В четвёртой.
– Кто преподавал историю?
– Белла Исааковна Ложкина, а сын её Мишка сейчас детским врачом работает, он во второй учился, не в нашей.
Лейтенант встал из-за стола, посмотрел на Серёгу так, словно тот привёз ему от мамы посылку с кедровыми орехами и салом, и с восторгом воскликнул:
– Земляк! Ну, как же тебя угораздило? – И не дожидаясь ответа, – Что там слышно на Лукашах?
Серёга не успел ответить, потому что в это время помещение заполнил капитан-лейтенант.
– Как успехи? – лицо у него было довольным, поскольку он сдал наряд и неизвестный матрос уже не его печаль-забота.
– Нормально, – раздражённо ответил ему лейтенант, недовольный тем, что его вытащили из Лукашей, как из тёплой постели по тревоге.
– Ты с ним не либеральничай, – каплей кивнул в сторону Серёги, – пусть говорит, откуда он, а то ведь можно и…
– Да пошёл ты, – огрызнулся лейтенант, – что бы ты понимал… это же с Лукашей пацан!..
– А ты с ним ещё на брудершафт выпей, – не обратил внимания на нарушение субординации каплей, обрадованный окончанием наряда.
…И они действительно выпили, и говорили про Биробиджан и Лукаши, и вспоминали общих знакомых. А утром лейтенант отпустил Серёгу к месту службы, не записав самовольщика в книгу задержанных, и каплей так и не узнал из какой части Серёга, и что такое Лукаши.


ИСПОВЕДЬ

Мой близкий друг Яковь Дегтярь, переживший тяжелейшую операцию на сердце, как-то сказал мне:
– Когда человек говорит с Богом – это молитва, а когда Бог говорит с ним – это шизофрения.
Точнее не скажешь, особенно в ситуации, о которой я расскажу вам. Всё началось ещё вечером. Оперативная группа на стареньком вездеходе шла в район Ульдуры, где по информации на одной из пасек прятался убийца Вовка Маслов. Я был прокурором района, и отправился с группой на это задержание. После трёхчасового пути по болотам мы вышли к сопкам, где решили оставить вездеход и незаметно подойти к пасеке, не привлекая внимания шумом двигателя. Прежде, чем достать пистолет, и побежать следом за операми, я решил сходить, так сказать, «по зову природы», давно хотелось, но не делать же это прямо с вездехода. Отошёл в сторону и понял, что не могу, не получается, зато почувствовал покалывание в правом боку. Не придав этому особого значения, я побежал вслед за группой в сторону пасеки. Колики в боку усилились, и чем дольше я бежал, тем нестерпимее становилась боль.
Маслова на пасеке не взяли, санкционированный мной обыск тоже результатов не дал, а боль стала настолько сильной, что постыдные стоны, которые я позволял себе, постепенно стали переходить в крик.
Наступила изумительно красивая таёжная ночь, но как прежде любоваться безумной красотой ночного неба мне мешали тучи комаров и адская боль в правом боку. А тут ещё сломался вездеход… и я стал молиться, что-то говорить вслух. Опера смотрели на меня с жалостью. Когда стало совсем невмоготу, я взял из рюкзака фонарь, радиостанцию и заявил, что пойду в город пешком – Бог ещё не говорил со мной, но шизофрения уже улыбнулась, как старому знакомому. До города было три часа ходу на вездеходе по болоту, причём трасса была очень условной. Меня сначала уговаривали, а потом держали силой. К часу ночи вездеход отремонтировали, опера сели на борту сверху, а меня уложили внутри.
Через некоторое время я услышал разговор, приподнялся, выглянул из вездехода и увидел в свете фар пасеку и помощника пасечника Пашку, у которого тоже когда-то были разногласия с Уголовным кодексом. Опера говорили, что в машине умирает прокурор, на что Пашка отвечал, что у них нет никаких таблеток, а для почек очень полезен укроп, которого у них тоже нет. А ещё Пашка просил взять его с собой в город, ему очень туда надо. Опера пытались выяснить, не знает ли Пашка, где Маслов, но Пашка не знал. Потом он залез в кузов и сел рядом со мной. Он был желтоват от медовухи, хотя, с его слов, мёда на пасеке нет так же, как укропа и таблеток. Мне хотелось с кем-нибудь говорить, казалось, что так будет легче, и Пашка сочувственно заговорил.
Не помню, с чего начался разговор. Помню, что просил Пашку не говорить мне «вы», что я не в кабинете, а он, Пашка, по возрасту старше меня. И вообще не до официоза, поскольку я, видимо, этой ночью отдам Богу душу.. Пашка начал меня убеждать не делать этого, а потом вдруг спросил « … а если я расскажу тебе всё, ты посадишь меня за решётку?» Это ж надо такое счастье – выслушать признание преступника перед смертью! Но в тот момент мне меньше всего хотелось заниматься решением служебных вопросов. Мне хотелось молиться. Я сказал, что при всём желании не смогу его посадить, поскольку просто не доживу до утра. Он настаивал, просил принять его признание, и мне некуда было деваться – вездеход, ночь, вокруг болото, сумасшедшая боль в почке. А он уже говорил, ему, похоже, было уже всё равно:
– Много лет назад жил у меня один урод. Поначалу помогал, всё путём, а потом крысятничать начал. Я ему конечно за это предъявил. Так он за моё же добро меня же и под раздачу. Схватил нож, и прёт буром. Мы тогда на улице картошку сушили, а мешки в доме на полу валялись. Вижу, конец мне пришёл. У него ни флага, ни Родины, труп мой закопает, и ни меня, ни его в тайге никто не найдёт. Я перед ним на колени упал, говорю – отдам всё. А он, сволочь, стоит, перед носом ножом вертит, говорит, я тебя кончу и сам всё возьму. Тут я мешок у него из-под ног дёрнул, он упал, ушибся сильно, а я в этот момент его вилами и… А потом закопал недалеко. Место известью присыпал. Никому об этом не рассказывал, даже по пьяни, а тут такое дело. Вот и скажи мне, прокурор, если выживешь – посадишь меня?
Я ответил, что из его рассказа следует вывод о «необходимой обороне», а поскольку кроме его рассказа у следствия ничего не будет, то и дела никакого быть не может. Пашка протянул мне беломорину, и мы закурили. И тут боль стала стихать. Я вылез наружу, попросил остановить вездеход и, наконец, удовлетворил «зов природы».
К утру вездеход вышел на автомобильную трассу. В областной больнице доктор сказал, что у меня в почке камень, но сейчас он развернулся и потому мне легче. А я подумал: это ж надо было, чтобы камень с Пашкиной грешной души свалился мне в почку, да ещё в тайге, где под звёздами и без боли можно негромко говорить с Богом.


ЭМИГРАНТСКАЯ НОВЕЛЛА

Баянист играл плохо, и баян был старенький, он недовольно шипел, когда его заставляли прибавить звук. Но это был – БАЯН. Он играл в Израиле в городе Эйлате, прямо на набережной, изображая что-то, отдалённо похожее на вальс «На сопках Маньчжурии». Здесь, прямо напротив Иорданского берега играл любимый мною баян, точно такой же, какой был у меня когда-то в детстве. Позже, когда я служил в стройбате, его растоптали во время драки в солдатском клубе пьяные дембеля. Я тогда плакал.
Никудышний был баянист на набережной в Эйлате, мне захотелось взять инструмент и помочь ему заработать пару шекелей. Я чуть было не попросил у него разрешения сыграть, но он почему-то замолчал, бережно, как ребёнка, поднял инструмент и ушёл куда-то в сторону Эйлатского залива. Может в тот вечер ему хватило заработанного. Интересно, были ли у него проблемы с таможней при перевозке баяна? Почему меня это интересует? Расскажу, может быть вам будет интересно.

Первые эмигранты, отъезжавшие в Израиль и Германию, всё, что не сумели продать, раздаривали просто так, на память. У меня, например, до сих пор стоит электрическая мясорубка, подаренная когда-то товарищем, уехавшим в Германию. Хорошая мясорубка, он мог бы взять её с собой, но зачем, скажите, ему везти в Германию немецкую мясорубку? Тяжесть и только. С собой брали самое необходимое для того, чтобы выжить и встать на ноги, а ещё то, без чего на чужой земле не могла жить душа.
– Мишенька, – говорила мама моему брату, уезжавшему в Израиль в ноябре 1990 года, – ты даже не возьмёшь с собой коньки?
– Мама, – отвечал он, – коньки – это единственное, без чего я там не смогу обойтись, но я потерплю до заморозков, потом куплю себе новые коньки.
Во-первых, где вы видели заморозки в Израиле, а во-вторых – он таки взял с собой коньки. И катался там на них. Отсутствие мороза ещё не означает отсутствие льда.
Биробиджанские эмигранты тех лет были для своих земляков первооткрывателями, невесть откуда взявшейся исторической родины. В свою очередь, «доисторическая родина», то есть Биробиджан, любила их, а потому стоило отъезжающим пройти на посадку в самолёт, как друзья и близкие начинали неистово скучать по ним. Письма зачитывались до дыр, их читали друг другу по телефону. Я уже не говорю о газетах, которые проливали тогда ещё тусклый свет на эмиграцию.
В то время я работал корреспондентом газеты «Биробиджанская звезда», а ещё вместе с журналистом Леонидом Школьником мы издавали первую на Дальнем Востоке независимую газету «Взгляд». Эта газета протаптывала новые тропинки для прохождения объективной информации о жизни в Израиле и о первых проблемах наших собратьев, покинувших Родину.
5 ноября 1990 года я проводил в Израиль младшего брата Мишку, а примерно через неделю Школьник то ли с чьих-то слов, то ли из письма читателей рассказал мне о случае на Шереметьевской таможне. Он предложил написать об этом. По времени выходило так, что мой Мишка улетел тем же рейсом, и потому я писал собственной болью. Заметка называлась «Эмигрантская новелла» и я привожу её слово в слово без сокращений:

«Я сейчас далеко. Я за восемь тысяч километров от людей, бредущих по огромному Шереметьевскому полю навстречу эмиграции. Мне жалко вас, всех до единого. Даже блудных своих сыновей провожая в дорогу, матери не проклинают, и котомки их не перетряхивают – не прихватит ли из дому отшельник чего-нибудь лишнего!
В ночь с седьмого на восьмое ноября, когда по телевидению транслировалась праздничная демонстрация на Красной площади, в Шереметьевском аэропорту шла регистрация пассажиров-эмигрантов. Бывшие граждане страны Советов оформляли багаж и заполняли декларации. Они наспех прощались с близкими, и отупевшими от слёз взглядами смотрели на таможенников, внимательно изучающих содержимое сумок и чемоданов.
– Не положено, - вдруг слышали они, и послушно отдавали провожающим «лишние предметы». Не положено… без справки министерства культуры…
Бывшший биробиджанец Женя Кригер был просто сбит с толку услышанным. Речь шла не о золотых украшениях, иконах, водке, шоколадных конфетах. «Не положено» касалось саксофона – самого дорогого для Жени предмета из всего багажа, провозимого семьёй. Саксофон – это его прошлое, в котором близкие люди и мелодии, это любимое занятие, надежды на будущее. Там, куда они сейчас собирались ехать, саксофон, в конце концов, – это «кусок хлеба», как говорят в России.
И рейс – в шесть утра. Какое министерство выдаёт справки в три часа ночи? Восемнадцатилетний эмигрант плакал на глазах у таможенников, родителей, провожающих… Они прошли в зал ожидания и время от времени слышали за спиной знаменитое шереметьевское «не положено».
Не положено сгущённого молока, копчёной колбасы и других продуктов питания. Не положено приземлиться в промежуточном аэропорту, и не обращаясь в магазины и бары, где говорят на незнакомом языке, поесть самому и накормить детей. Родина-мать до последней минуты беспокоится о воспитании своих чад. Чтобы они там, в чужой стране, как в бывшей своей, обошлись без излишеств.
( газета «ВЗГЛЯД», №8, 18 ноября 1990 г.)

Дома меня ждала осень, какой в Израиле не бывает. В Тель-Авиве было плюс тридцать четыре. Мой друг, Сашка Беренгольц, с которым я разделил эту поездку к маме, ещё стоял у входа в аэропорт имени Бен Гуриона и что-то объяснял родственникам, видимо причины, по которым он не приедет жить в эту страну. Мой брат Мишка отошёл куда-то, и я был один. Мама не ездила провожать меня в аэропорт, ей было трудно переносить жару. Я не заметил, как парень лет двадцати пяти оказался у меня за спиной и аккуратно взял меня за руку.
– Вы ведь Драбкин? – спросил он, и посмотрел сначала на меня, а потом в сторону, где стояла группа людей.
– Драбкин, – ответил я без всякой радости, потому что и так было грустно, а тут ещё какая-то неожиданность. В Израиле, между прочим, неожиданностям не радуются, особенно в аэропорту.
– Я хочу познакомить Вас с мамой.
Он сказал это голосом, которым невесте говорят о намерении познакомить её с родителями.
– Не вижу препятствий, только скажите мне, какое отношение я имею к Вам и Вашей маме, а то как-то неудобно.
– Я Вам всё объясню.
– Хорошо, – ответил я, – надеюсь, маме Вы уже всё объяснили.
Мы подошли к людям, из которых я не знал ни одного человека.
– Мама, – сказал парень, удививший меня своей просьбой, – это Саша. Единственное, что я запомнил о женщине, к которой он обратился, так это то, что она была его мамой. Она сказала:
– Спасибо Вам.
И ещё, кажется, сказала, что мир тесен, особенно здесь, в Израиле.
– Пожалуйста, – ответил я, – ещё бы знать за что спасибо, так Вам вообще цены бы не было.
– Вы когда-то работали в газете «ВЗГЛЯД» и писали о том, как у меня забрали саксафон, – снова обратился ко мне молодой человек.
Писал, но это было семь лет назад, и я не помню толком материала.
– Зато мы помним его. Газета, в которой вышла Ваша заметка, попала в руки одному не бедному человеку в Америке. Прочитав её, он разыскал меня здесь, в Израиле, и прислал тысячу долларов на новый саксафон. Я купил инструмент, и представьте себе, всё это благодаря Вам. Теперь Вы понимаете, почему я хотел познакомить Вас с мамой?
– Понимаю, мне очень приятно, у Вас хорошая мама.
На мгновение я увидел, как моя мама два часа назад в последний раз махнула мне рукой там, в Нацерете Элите, в месте, где дорога сворачивает с улицы Агнон на трассу, ведущую к аэропорту Бен Гуриона. А ещё вспомнил Москву 1991 года, аэропорт Шереметьево, и проводы мамы, когда довольные собой таможенники изымали у неё «контрабанду» в виде литровой банки красной икры. Они составляли акт, а мама говорила им:
– Дети, а что, просто съест эту икру, без составления бумаги, вы никак не сможете? Ешьте на здоровье. Я везла внукам, но думаю, они мне и так обрадуются, без икры. Ешьте, только пропустите меня, и дайте присесть. Готеню, как я устала в этом метро.
– А Вы ещё там, в России? – спросила меня мама, с которой меня познакомили.
– Нет, я пока ещё здесь, в Израиле, но надеюсь, что через сутки буду уже в России. Так что счастья вам!
Я увидел, как Сашка машет мне рукой и показывает, что пора идти на контроль безопасности. Извинившись перед новыми знакомыми, я пошёл к стойке контроля, где мне задали с десяток привычных уже вопросов:
– Вы брали у кого-нибудь посылки?
– Нет.
– Вы везёте с собой игрушки, похожие на оружие?
– Нет.
– Вы везёте с собой оружие, похожее на игрушки?
…Нет.
…Нет.
…Нет.
Что хотела от тебя эта мишпуха3? – спросил Сашка, когда мы прошли контроль безопасности.
– Хорошо, что их мальчик не вывозил с собой рояль, а то вряд ли на него раскошелился бы американский миллионер.
– Так что они хотели всё-таки?
– Познакомиться.


ПЕРЕД СЫНОМ
(рассказ шофёра Ефима Яковлевича Борунова в день своего семидесятилетия)

Мне повезло, зашёл к дяде Фиме случайно в тот день, когда ему исполнилось семьдесят лет, и не смог уйти сразу: пришёл Мишка, сын дяди Фимы, мы присели к столу, выпили, а потом слушали монолог старика, которому было что сказать сыну.

Мишенька, сегодня мне исполняется семьдесят лет, поэтому садись и слушай, мне есть что тебе сказать. Ты, конечно, считаешь, что всё тебе известно, и про меня, и про всю нашу семью. Но имей в виду, сынок, тридцать семь лет – это лишь половина того, что прожил я. Ада, подай что-нибудь к столу и садись сама. Не хочешь? У тебя кухня? Ладно. У нас будет мужской разговор. Ты не против, сынок?
Когда женщина рожает ребёнка, она кричит. Она кричит потому, что ей больно. Жизнь начинается болью, и болью заканчивается. Скажешь, несправедливо? Может быть. Но другого начала и конца для жизни ещё никто не придумал. Зато каждый имеет свой путь в самой жизни. «Как себе постелишь, так и будешь спать», – говорила моя мама. Она знала, что говорила, потому что её подушка могла окаменеть от слёз.
Подумай сам, Мишенька. Её дочери, твоей покойной тёте, было каких-нибудь девятнадцать лет. У неё был жених, и всё хорошо, но она поехала на съезд комсомола в районный центр, там познакомилась с парнем – он тоже был каким-то активистом. У них любовь… Приехала домой, слёзы, конечно, «не трогайте меня… я не хочу жить…» и всё такое, выскочила на улицу и … Миша, ты когда-нибудь слышал, как кричат женщины, когда рожают детей? Но чтоб тебе никогда не слышать, как кричат матери, когда детей хоронят.
Отец сказал: «Гита, поедем на Дальний Восток». Ты знаешь, сынок, у меня тогда было ещё два брата – Сёма и Моисей, и сестра Этя. Слава Богу, нам ничего не стоил контейнер для багажа: всё, что мы имели – при нас. Ладно. Ехать лучше, чем идти пешком. К тому же от Орла до Биробиджана на станциях кипяток и милиция бесплатно. Приехали в Бирофельд, там был тогда колхоз.
Не думай, Мишенька, что там счастье можно было черпать ведром прямо из речки, за ним нельзя было ходить с корзинкой, как за грибами. Переселенчество – это бедность. Чтоб тебе, сынок, никогда не знать, что это такое – бедность.
Отец мой умер через год после нашего приезда. В колхозе – голод. Я работаю, а имею – заработок… пусть мне будет столько болячек на старости лет, так я ещё поживу. Но уйти из колхоза – гиблое дело. Паспорт у председателя в сохранности, как в швейцарском банке. Председатель говорит: «Работай, Ефим, у тебя авторитет». Миша, ты когда-нибудь обедал авторитетом? В том-то всё и дело, что авторитет в тарелку не положишь. Что он тебе, если мама и братья голодают. Но я нашёл-таки выход. В селе Алексеевка был тогда «Переселенстрой» – хозрасчётная организация. Тоже не из богатых, но хоть что-то можно было заработать, чтобы хватало на жизнь. Председатель «Переселенстроя» попросил моего председателя отпустить меня хотя бы на год, с тем, чтобы я мог хоть немного прокормить семью. «Не умирать же Боруновым с голоду», – сказал он моему председателю, и тот меня отпустил. Я стал работать в Алексеевке, и работал до тех пор, пока «Переселенстрой» не расформировали. И что? Куда идти? Моя мама мне говорит: «Фима, ты имеешь две тысячи наличными ( столько я получил при расчёте), подлатаем дыры, возьмём детям что-нибудь из одежды, и купим тёлочку. Надо же с чего-то начинать. А потом, может быть, удастся переехать в город». Ладно. Иду к управляющему отделением колхоза и прошу его продать мне тёлочку. В кармане у меня одна тысяча двести рублей. Фамилия управляющего была Бакман, и ты запомни эту фамилию, сынок, потому что Бакман помог нам встать на ноги. Так вот. Прихожу я к Бакману, а у него гвалт: доярки кричат, что кому-то не дали корма в коровник, а теперь требуют надои, а где их взять, надои, если скотина не доедает, кричат ещё про что-то… В общем, как обычно. Я стою, жду, пока управляющий освободится. Потом говорю ему, что хочу купить в колхозе тёлочку. «Иди за мной, – говорит он, – и смотри сюда. Вон стоит корова, видишь?» А корова! Не корова, а коровья шкура, которую натянули на арматуру. Бакман делает вид, что не заметил моих «восторгов» и продолжает: «Вот эта корова недавно скинула телёнка, потому что ударилась. Возьмите её, покормите до весны, и вы будете с молоком, чтоб я так видел здоровой свою семью. Иди, Ефим, и неси деньги». Я стою, как истукан, и, конечно, понимаю, что корова – это не тёлочка, и откуда, скажите, у меня деньги на корову. «Откуда у меня деньги на корову?» – говорю я Бакману. «А сколько у тебя есть?» – спрашивает он. «У меня есть тысяча двести рублей», – отвечаю. «Давай, – говорит, – свою тысячу и будь здоров до ста двадцати лет».
Миша, видел бы ты эту корову весной – красавица! Сколько обещал Бакман, столько молока она и давала.
Летом я поехал устраиваться на работу в Биробиджан. Работы много. Где хочешь, там и работай. Но мне нужна квартира, чтобы было где маме голову прислонить. А ещё два брата. Квартиру я получил, когда устроился в артель «Лесоруб». До этого мы снимали времянку у Угодниковых. Хорошие люди, и брали недорого, но времянка. И вот дают мне квартиру. Миша, ты знаешь, что такое счастье? Счастье – это получить квартиру накануне зимы, если зима грозила тебе жизнью во времянке. А какая квартира! По тем временам – дворец! И вот еду за мамой, ключи в кармане и … на тебе! Наводнение. Что это было! Венеция! Ни больше, ни меньше. Ада, ты помнишь наводнение? Твоя мама, Мишенька, не даст мне тебя обмануть. По дороге к своей времянке я узнаю, что всё вокруг плавает, а наша корова недоенная пасётся в рёлке, которую, к счастью, не затопило. Я бегу туда и вижу свою красавицу, плывущую в сторону посёлка. Откуда корове знать, что в прежнем её сарае не мельче, чем там, где она сейчас плывёт. Я, конечно, в воду, корова ко мне, и мы вместе плывём к железнодорожной насыпе, счастливые близким исходом своих мучений.
Счастье, думал я тогда, это как леденец, недолго сластит, и быстро тает. И хочется ещё чего-нибудь. Всё уже у меня было: квартира, хорошая работа. Что ты так на меня смотришь? Ты думаешь, лесоповал был для меня в тягость? Глупости. Уже сейчас, после двух инфарктов, что для меня груз в сто килограммов? Или вспомни, что говорил мне доктор после второго инфаркта: «Борунов, Ваше сердце привыкло к нагрузкам, поэтому старайтесь в меру сил работать физически». А что я ему ответил? «Доктор, у меня есть всего одна мера сил: сколько надо, столько я и работаю» Да что я тебе говорю, ты и сам знаешь. Слушай дальше.
Мы с мамой, твоей бабушкой, жили на втором этаже, ей всё время хотелось на первый. Однажды я приехал из леса – ша! Мама и братья живут на первом этаже.
– Что случилось, мама?
– Здесь освободилась квартира, и нам разрешили её занять.
– А кто живёт в нашей квартире?
– Семья Орман.
Теперь ты всё понял, Миша? Орман – это девичья фамилия твоей мамы. Мне не пришлось далеко бегать на свидание. Ада, иди сюда на минуту. Что? Кухня? Хватит готовить – всё равно все останется.
Так о чём я говорил? О счастье. Да, сынок, оно действительно таяло, как леденец. Так мне казалось, когда началась война. У нас ведь уже было две дочери: Тома и Майя – твои старшие сёстры. Потом только, на фронте, я понял, что счастье не таяло – у нас его хотели вырвать с мясом и кровью. С мясом и кровью! Чтоб тебе этого никогда не знать, Мишенька. На войну я ушёл первым из нашей семьи. Следом – Семён и Моисей.
Люди добрые, что вы делаете?! Что творится со всеми нами? Как нужно ненавидеть на свете, чтобы совершать такую гнусность, как война. Так я думал, Миша. Я ведь был шофёром, и ездил, и видел, не дай Бог! Это мясорубка. Чтобы руки отсохли у тех, кто её раскрутил, и ещё у тех, кто и сейчас не прочь нафаршировать землю человеческим мясом. Ладно, сынок, Бог даст, всё обойдётся. Я не большой политик, но думаю, что наверху сидят не дураки, и они знают, чем могут кончиться игры с бомбами, ракетами, самолётами и прочими птичками.
Слушай дальше, если не устал. Чтобы мне не рассказывать тебе про всю войну, мы сделаем так. Помнишь, ты приставал ко мне: «Папа, как ты получил медаль «За отвагу» и орден Красной Звезды?». Так вот, орден мы оставим в покое, а про медаль я тебе расскажу. Что? И про орден тоже? Брось, Мишка. Ну, будет время – расскажу и про орден.
В августе сорок четвёртого мы взяли город Рожище. Немцы ещё стояли за городом и, как ты сам понимаешь, могло случиться всякое. Всех шоферов поснимали с машин, и посадили в окопы. Пока тихо. Никто не бомбит, не стреляет. Ладно. Сидим день, другой. Война идёт. Мы ждём приказа. Вдруг приходит наш командир батальона и говорит мне, чтобы я заправил полные баки горючего и ещё наполнил канистры, и по всему выходит, что нам предстоит большой марш-бросок. Хорошо. Это я к тому, что ехать лучше, чем сидеть в окопах. Поехали: Рожище, Чернигов, прошли по окраине Киева, потом Житомир, Ровно, Луцк, Коваль. Так – стоп. Отдыхаем. Тот, кто сидел рядом в машине, наконец, перестал толкать меня в бок, чтобы я не уснул. Шутка ли, такая дорога. А когда проснулся, слышу приказ окопаться. Ладно. Начали мы землю рыть, а она кряхтит, как старуха, ей уже надоело, что её ковыряют. Ты можешь улыбаться, но это так, Мишенька. Дело к вечеру. Опять появляется наш комбат: «Идём за мной, Борунов, я тебе кое-что покажу». Подходим ближе к позициям. Тебе этого не передать, что там творилось: месиво из железа и трупов, всё это оплелось – танки, пушки, машины… Я не позавидовал тому, кто был здесь сутками раньше.
– Послушай, Борунов, – это комбат мне говорит, – посмотри вон на тот «студебекер» и скажи, что ты об этом думаешь.
Интересно, что я могу думать о «студебекере» в пятидесяти метрах от окопов, занятых немцами.
– Я, товарищ капитан, думаю, что это хорошая машина.
– Правильно, сержант. А сможешь ты её взять, эту хорошую машину?
– Можно попробовать, почему нет, если она на ходу, конечно.
– На ходу, машина новая, я узнавал. Сам понимаешь, что такой подарок для фрицев – большая роскошь.
– Допустим.
– Тогда пошли договариваться с пехотой.
– Большое дело. С пехотой я и сам договорюсь.
– Действуй, сержант.
Он пошёл, а я к пехотинцам. Там лейтенант совсем молодой:
– В чём дело?
Я объясняю, что хочу угнать «студебекер» с пушкой, который стоит рядом с немецкими окопами, и мне нужна его помощь.
– Что за вопрос, скажи, чем помочь.
– Вначале покажи мне карман, где я могу проехать.
Чтобы ты знал, Мишка, карман – это участок между окопами для прохода техники. Лейтенант показал мне карман, я посмотрел и говорю: «Я не буду возражать, лейтенант, если твои ребята подсветят мне трассирующими пулями, чтобы я на обратном пути не въехал в свои окопы. Сам понимаешь, могут быть неприятности. Ну, если будет желание, прикройте меня огнём. Хотя, если немцы быстро очухаются, ваш огонь мне поможет, как мёртвому компресс. Всё».
Ночью беру автомат, две гранаты, и пошёл, вернее – пополз. Ползу почти спокойно, никто не стреляет, только немцы иногда ракетами подсвечивают. Но это не страшно, можно замереть в гуще трупов, немцам не придёт в голову считать покойников. Наконец подполз под машину, осмотрелся: мало ли что придумают эти мерзавцы, что если машина заминирована – конец. И, как ты понимаешь, сынок, конец не самый счастливый. Ладно. Самое неприятное, Мишка, что машина стоит в направлении к немецким окопам. Увидят меня немцы в кабине – пиши, комбат, похоронку. Немцы тоже не дураки и понимают, что покойники за руль не садятся. Проскользнул я в машину, как мышь, и тут же упал на сиденье. Тихо. У «студебекера» приборы из фосфора, смотрю, на спидометре 217 миль. Это я как сейчас помню. Не машина – младенец. Повернул ключ зажигания, мотор с пол-оборота заговорил на английском без акцента. Подогрел его чуть-чуть. Надо ехать, а страшно. Честное слово, страшно, Мишенька. Ай, думаю, что будет, то и будет. Развернулся почти на месте и… до скорой встречи, Берлин.
Где он есть, этот лейтенант-пехотинец, чтоб он был счастлив и здоров. Его ребята меня крепко выручили. Я проскочил через карман почти вслепую, ориентируясь только по их автоматным очередям. Правда, немцы успели-таки прострелить заднее колесо машины, но это уже пустяк, как ты сам понимаешь. Вот если бы хоть одна пуля попала в кузов, это был бы фейерверк на всю линию фронта, потому что в кузове, представь себе, Мишенька, были ящики со снарядами. Но дело прошлое, снаряды нам тоже очень пригодились. А за угон машины я получил медаль «За отвагу» и… саму машину. Мой старенький ЗИС передали другому водителю, а я, как именное оружие, получил «студебекер». Чем не награда, а? На этой машине я прошёл до самой Владавы, и там только два немецких снаряда отправили машину в металлолом, а меня в военно-полевой госпиталь. Но это другая история.
Кто в Берлине знает кто такой сержант Борунов? Глупости. Но там, на Рейхстаге, я всё же оставил свою фамилию. Не я один, конечно. Но пусть там имеют в виду, Борунов нашёл время заглянуть в Рейхстаг, чтобы убедиться в том, что всё в порядке, и он не напрасно прожил эти кошмарные четыре года. Моисей, мой младший брат и твой дядя, с той войны не вернулся. Он погиб в сорок четвёртом в бою за город Огоев и был похоронен в братской могиле. Вечная ему память, сынок.
Ещё год после войны я крутил баранку. Колесил по Европе, видел многие красивые города. Но дом, Мишенька, остаётся домом. И когда, наконец, в сорок шестом меня демобилизовали, я готов был пешком через всю Россию бежать в Биробиджан – так мне хотелось домой. Приехал, иду по улице, а сердце прыгает, как будто я снова лежу под «студебекером», который может взорваться в любую секунду. Но я иду живой, а там, на войне осталось столько моих друзей. Какие это были люди! Что, они были хуже меня? Ничуть не хуже. Просто я оказался счастливее их. Вот в чём дело, дорогой ты мой человек. А за счастье надо платить. Это я раз и навсегда понял, сынок. Я понял, что всё, что не досталось погибшим ребятам, принадлежит мне. Счастья много, и я делю его с вами, мои дети. Поэтому и платить не мне одному, а вам тоже.

Пройдёт шесть лет, и дядя Фима однажды скажет мне: «Сашенька, мне только семьдесят шесть лет, а руки сохнут. Сохнут, Сашенька. Восемьдесят килограмм – это всё, что я могу поднять на сегодняшний день. Ада говорит, что я ещё сильный. Может быть…»


МЕНЯ ЗОВУТ ПЕРЕЦ

Перец, так меня назвала мама и, земля ей пухом, совсем ничего плохого не хотела, когда выбрала мне такое имя.
Сленговое выражение «крутой перец» тогда ещё не существовало, тогда и «крутых»-то не было… особенно в нашей семье. Перец – старое еврейское имя, которое досталось мне от рождения. Ни в детском саду, ни в школе никто меня Перец не называл, а скромное русское имя Петя, которым пользовались в отношении меня окружающие, вполне всех устраивало. В те, ещё не далёкие годы Биробиджан был полон таких имён. «Симпатичный паренёк с завода «Дальсельмаша».По-еврейски он Арон, а по-русски – Саша» – так шутили когда-то в Биробиджане. А что вы думаете, другой мой знакомый носил имя Алик, и это совсем не соответствовало его паспортным данным. Когда у его папы – дяди Изи Ярмаркова – родился долгожданный сын, он побежал в ЗАГС регистрировать ребёнка. Дядя Изя очень торопился, и не был проинструктирован женой по поводу имени мальчика. Договорились назвать Аликом и всё тут.
– Как назовёте мальчика? – спросила работница ЗАГСа счастливого дядю Изю. И тот ответил:
– Алик.
– Алик – это хорошо, но как будет звучать полное имя ребёнка?
– Полное имя?.. – задумался дядя Изя, и стал размышлять вслух – Алик… Алик… Алик… сандр…
– Аликсандр – сказал он работнице ЗАГСа.
Алика так и записали – Александр Исаакович. До сих пор мой друг так и не узнал, какое же полное имя ему хотели дать.
Ладно, я же не о своих знакомых хочу вам рассказать, а том, что моё острое имя оказывалось полезным в тех случаях, когда нормальный человек вообще может забыть как его зовут. В первый раз я забыл как меня зовут от смеха, а второй раз – от страха. Хотите узнать почему? Пожалуйста.
После того как я ушел из очередного института, где обучался математике, меня забрали в армию, и не куда-нибудь, а в морской стройбат. А вы думали, что морской бывает только пехота? Кто-то же должен был бесплатно ремонтировать военные корабли. Так вот для этого и был нужен морской стройбат.
На военном заводе, где ремонтировали корабли, кроме матросов работали ещё и гражданские лица, у которых был план по рационализаторским предложениям. Иначе не видать тебе вымпела «Победитель социалистического соревнования», как своих ушей. Да и премия за «рацуху» – так называли рацпредложение – тоже дело не малое. Как правило, предложение вносил один человек, а премию получали несколько. Да и Бог с ним. Поскольку мне было скучно работать, ничего не придумывая, то я периодически вносил предложения в технический отдел, а за это выносил премии из бухгалтерии. И не я один, как вы догадались, а вместе с «соавторами». В бухгалтерии привыкли к нашему коллективному творчеству, к тому, что премия выписывается как минимум на троих. И лишь один раз соавторы не попали в списки награждённых, поскольку были в отпусках.
Вызывают меня в бухгалтерию за премией. Кассир роется в стопке ведомостей, находит нужную, и неожиданно спрашивает:
– Почему вам на троих так мало заплатили, всего двадцать семь рублей?
– Не знаю – отвечаю я – начальству виднее.
А сам думаю – девять рублей тоже деньги. Поверьте, по тем временам девять рублей были большие деньги для матроса. И вдруг вспоминаю, что соавторов у меня в этот раз нет.
– А почему на троих? – спрашиваю.
– Не знаю – отвечает кассир – у меня так в ведомости написано – Перец, Абрамович и Кизер.
– Перец Абрамович Кизер – это мои имя, отчество и фамилия – поясняю я. – Так что мне полагается не девять, а двадцать семь рублей.
– Ладно – соглашается кассир – расписывайтесь за всех троих, и делите деньги, как хотите.
После службы во флоте я всё-таки восстановился в институте. К этому времени наступили другие времена, в которых комфортно почувствовали себя бандиты, отморозки и другие нехорошие люди. Слово «крутой» приобрело ныне известный смысл, а уж словосочетание «крутой перец» тем более. Но, поскольку я человек более близкий к точным наукам, всё это оставалось как бы в стороне от меня до одного солнечного дня. Я приехал на сессию в Хабаровск, и там зашёл в магазин. Убейте меня, не вспомню сейчас, что хотел купить. Да это и не важно для нашей истории. Стою в очереди, которая вот-вот подойдёт, и чувствую, как кто-то совершенно бесцеремонно хватает меня за рукав, и до слуха доходит:
– Слышь, ты, купи пива.
– Приличные люди в таких случаях хотя бы говорят «пожалуйста» – отвечаю я. Мой ответ он воспринимает явно без восторга, и обещает встречу за углом, которая, по его мнению, мне ничего хорошего не принесёт. И я верю ему, я полностью разделяю его мнение, но отступать некуда. Не уходить же из магазина через подсобное помещение. Выхожу на улицу, где он стоит в компании с такими же, как он сам, иду с ними за угол, раз уж зовут.
– Ну, и чё ты быкуешь, козёл – обращается ко мне обиженный отказом молодой человек без оттенка интеллигентности на лице.
– А ты знаешь, как меня зовут – неожиданно для самого себя спросил я.
– А мне по…
И всё-таки имейте в виду, что меня зовут Перец. Мне это имя даже официально в паспорте записали. Показать?
Они не стали ждать, пока я достану паспорт. Один, видимо самый главный из них, сказал:
– Извините, дядя, мы уходим.
И они таки ушли, и быстрее, чем я мог предположить. Может быть, жил в то время в Хабаровске какой-нибудь известный бандит по кличке Перец, и меня приняли за него, может быть ещё какая холера была в головах у этих недоносков, но они оставили меня в покое, и это только благодаря моему имени. Сколько я страха пережил, одному Богу известно, но он никогда и никому этого не расскажет. А я никогда не хотел поменять своё имя.


БРАТЬЯ НАВЕК…

В своё время мой дядя, Михаил Яковлевич Герштейн, служил в Китае. Он любил вспоминать популярную в те годы песню «Русский с китайцем – братья навек». Сам дядя Миша был евреем, но в те годы, когда он пел упомянутую песню, конечно же относил себя к русским. О его службе в Китае в нашей семье рассказывали с гордостью, потому что сам легендарный маршал Малиновский приехал в Китай, где вручил покойному ныне дяде Мише почётную награду. Разумеется, Малиновский не только для этого приезжал в Китай, а за что наградил – это уже другая история. И вспомнил я об этом, находясь в городе Харбине, который по сей день считается русским городом. Именно там, в Харбине, я узнал, что русско-китайское землячество вовсе не «преданья старины глубокой», а реальность, которая долгие годы была закрытой по понятным нам с вами политическим причинам.
И чтобы вы не подумали, что всё выше сказанное – бред заблудившегося туриста, я расскажу историю, услышанную мною в Харбине.

Руководителю нашей туристической группы Ольге – тридцать с «хвостиком». Она врач по образованию (а у меня к врачам особое отношение!) и до того милая женщина, что даже «хвостик» её кажется мне симпатичным. Ольга из Благовещенска, что стоит на правом берегу Амура, а на противоположном берегу расположился китайский город Хэйхэ, прямо как в песне: «Наши окна друг на друга смотрят вечером и днём…». Для благовещенцев «Курица не птица – Хэйхэ не заграница», они ездят в Хэйхэ чаще, чем биробиджанцы ездили в Хабаровск за курами в годы изнурительного дефицита продуктов. Китайцы знают благовещенцев в лицо, а многих и по именам.
Ольга, всю жизнь прожившая в Благовещенске и часто выезжавшая в Китай, лишь на один год покидала Россию, ездила работать в Ирландию. Кем она там работала, я не знаю, для нашей истории это вообще не имеет никакого значения, зато имеет значение её владение без словаря английским и китайским языками – умница, что говорить! Ольга много и с восторгом рассказывала об Ирландии (правда, я ничего не запомнил, да и зачем, не об Ирландии же речь), но, живя в этой далёкой стране, она очень скучала по России и своему любимому городу Благовещенску. В городе, где жила Ольга, был китайский ресторан (а где их нет!), и работал там настоящий китайский повар. Но не китайская кухня манила Ольгу, а протекавшая неподалёку от ресторана речка, говорившая на том же языке, что и Амур. Это ведь только люди говорят на разных языках, а у всех рек, будь то Бира, Амур или даже Иордан, языки и голоса похожи. Ирладская речка говорила на знакомом языке и тихим голосом, который нравилось слушать Ольге.
И вот общались они однажды вдвоём – она и речка, третий не нужен, как вдруг за спиной раздался голос, приветствующий одинокую женщину на ломаном, но понятном английском языке. Она обернулась – рядом стоял китайский повар и приветливо улыбался. Неожиданно для себя, и уж тем более для китайца, она ответила на китайском, и от этого восточная улыбка жителя поднебесной стала такой широкой, что покинула границы лица и вышла за его пределы на значительное для нашего рассказа расстояние, и они заговорили на китайском. Китайца очень заинтересовала женщина, знающая его родной язык, но кто она, откуда, как оказалась в Ирландии… Она не называла страну проживания, и он пытался угадать её сам, назвал десятки стран, а потом предложил:
– Назови город, в котором ты живёшь, может, я знаю его, и угадаю страну.
– Вряд ли ты знаешь этот город, он слишком мал и малоизвестный.
– Тем более скажи, – настаивал китаец. Он только не сказал: «Чем чёрт не шутит», а мог бы сказать, между прочим.
– Я из Благовещенска, – сдалась на уговоры Ольга.
И тогда к её сумасшедшему удивлению очень вежливый и деликатный китайский повар кинулся обнимать Ольгу, крича при этом на чистом русском языке: «Ольга, б…дь! Я из Хэйхэ, Благовещенск – хорошо!
– Хэйхэ хао… – растерянно ответила Ольга, что по-китайски означало «хорошо». Ей было тридцать с «хвостиком», она была интересна и, я уверен, на неё часто обращали внимание мужчины, и китаец тоже был мужчина, не безразличный к симпатичным женщинам, но он был первый мужчина, который при встрече с восторгом и радостью бросился обнимать её как сестру и землячку.

Мы возвращались из Китая. Российский катер за десять минут доставил нас из Хэйхэ в Благовещенск. Дурацкая, непродуманная организация таможенного контроля столкла в один тесный тамбур въезжающих в Россию русских и китайцев. Дикая давка людей с сумками и чемоданами. Таможенный чиновник в зелёном мундире, пытаясь навести порядок на вверенном ему участке службы, почему-то бесцеремонно, со злостью пнул ногой сумку, принадлежашую женщине-китаянке и гаркнул: «Чё прётесь в Россию!» Женщина испугалась и отодвинула сумку. Кто-то из русских заступился, крикнул таможеннику: «Она что мешает тебе!..». Эту картину наблюдал стоящий рядом китаец, одетый в синюю рабочую спецовку, на которой почти светилась надпись «Дальспецстрой». Он укоризненно покачал головой, после чего мирно произнёс: «Русика капитана ругася не надо, – и добавил почти по-русски, – ё фаи мати».
«Русский с китайцем – братья навек» – почему-то именно сейчас мне вспомнились слова забытой песни, и дядя Миша, гордившийся службой в дружественном Китае.



Памяти моей мамы
На июньском лучике
В твой район Облученский
Залечу,
На горячем камне я
Свои раны давние
Залечу.
На ручье под горочкой
Водку хлебной корочкой
Загрызу.
Скажут кедры шепотом:
Нынче, братец, хлопотно
Лить слезу.
Я еще – до донышка,
Да не вижу солнышка.
Надо же!
Помяну, как водится,
Может, распогодится
На душе.
Нет бумажной фабрики,
Не плывут кораблики
По ручьям.
Фото в черной рамочке…
Здесь не пилят мрамора,
Слышишь, мам?
Без тебя по-прежнему
Киснет побережие,
А река
Льет водицу, глупая,
Словно носом хлюпает
Биракан.


О ЧЁМ ПОМНИЛА МОЯ МАМА

МАЛЕНЬКАЯ ПОВЕСТЬ В РАССКАЗАХ

КУДА НОЧЬ, ТУДА И СОН

Когда я начинаю рассказ со слов «много лет тому назад, то чувствую себя стариком и, будучи уверенным в том, что это не так, заменяю эти слова на другие, и представьте себе – чувствую себя моложе. Особенно, когда рассказываю о маме и о своём детстве.
Я пишу о событиях так, как их запомнил из рассказов моей мамы, пусть не ругают меня читатели, если увидят искажения фактов, это всё-таки рассказ, а не учебник истории.

В женском общежитии, где я вырос, и где мама моя работала комендантом, жила женщина по имени Физа. Я не помню её внешности, фамилии, помню, что звали Физа, и всё. Однажды она пришла к нам домой и, плача, показала какой-то документ. Как сказала потом мама кому-то из знакомых, это было уведомление об исполнении решения суда расстрелять Физыного мужа Сашку за изнасилование и убийство старухи Ривки Сосиной. Ещё мама рассказала о предсказании своего отца, старика Якова, который был самым известным толкователем снов в посёлке Биракан и его окрестностях.
Старик Яков был чахоточным, не работал и мало спал, а мало спал потому, что не мог работать и уйти на фронт и сильно переживал по этому поводу. У Якова было трое детей: моя мама, её старший брат Михаил и младшая сестра Майя. Дети постоянно хотели кушать, а на еду зарабатывала только жена, известная в те годы портниха Эстерка Герштейн. Я не стану утомлять вас подробностями устройства быта еврейской семьи, скажу лишь о том, что у чахоточного Якова было время подумать о жизни, о совпадении снов и их смысле. В те годы люди больше нуждались в предсказаниях, чем сейчас в гороскопах, потому что шла война, и она поделила семьи на ушедших на фронт и на ждущих с фронта. Недосыпающие от войны люди как сводки информбюро обсуждали сны, потом шли к Якову. Он, в свою очередь, внимательно слушал людей и что-то предсказывал, что, говорят, сбывалось.
В 1943 году Ривка Сосина, самая красивая женщина в Биракане, получила извещение о том, что её муж Иосиф пропал без вести. Все плакали, а она не верила и пришла к старику Якову и рассказала, что Иоська ей приснился, сказал, что придёт, когда наберёт в тайге орехов, чтобы продать и купить новый дом. Потом, якобы, Иоська сел в поезд и поехал куда-то, а она, Ривка, кричала, чтобы он не ехал, что в бираканских сопках и так полно орехов, но Иоська не послушал её. Старик Яков сказал, что сон хороший, Иоська вернётся, и ещё сказал, что ему, Якову, надо отдохнуть. Ривка вышла, и пока шла до ручья, все слышали, как она плачет.
Уж кто-кто, а Эстерка знала, что муж её Яков может не сказать всего, потому что людям сейчас плохо и без плохих предсказаний. Яков всегда брезговал обманом, считал, что промолчать – это не значит обмануть.
– Яков, – спросила Эстерка, – Иоськи уже нет?
– Иоська придёт когда-нибудь. Но жить они не будут. Ривка умрёт плохой смертью… Скажи мне, Эстер, зачем об этом знать Ривке?
– Куда ночь, туда и сон, – неуверенно произнесла Эстер, махнув рукой в сторону.
– Иоська придёт, – твердила Ривка всем, кто её спрашивал. – Иоська придёт, так сказал старик Яков.
И люди верили.
Когда война закончилась, Яков был ещё жив. А Иоська всё не приходил и не приходил.
– Иоська придёт, – твердила Ривка, – так Яков сказал, он никогда не обманывает.
И Иоська пришёл. Где он был ещё год после войны, никто не знал. Иоська пришёл и Ривка, ждавшая его самозабвенно, тронулась умом от счастья. Когда Иоська вошёл в дом, она посмотрела на него и спросила: «Ты принёс орехи?»… Говорят, она была самой красивой сумасшедшей из всех, кого знали в селе.
Иоська тоже был очень красивым и сильным. Он прошёл войну и, как потом узнали, плен, но жить с Ривкой у него не получилось. И он ушёл. Куда и к кому – никто не знал. «Иоська придёт, – твердила Ривка, глядя на своё отражение в ручье, – он соберёт орехи и придёт, Яков так сказал».
В 1956 году умер Яков. Его хоронили в гробу, как хоронили русских. Но после похорон в доме собралось десять мужчин (миньон), они молились и ели хлеб, макая его в вино, а под окнами дома бродила старуха с седыми космами. Она держала в руках истрёпанное извещение о без вести пропавшем и всё твердила: «Иоська придёт». Мужчины не слышали её, они молились.

…В особой камере Хабаровского следственного изолятора, в камере смертников, от скрежета дверей проснулся Физын муж Сашка. Едкий дым седыми космами Ривки Сосиной плеснул из пистолетного ствола в его лицо. Склонившись над расстрелянным, доктор констатировал наступление смерти, а прокурор поставил точку в протоколе возмездия.
Со временем я стал замечать, что плохие сны сбываются гораздо чаще, чем хорошие. Вот, например, как говорила моя мама, что-то помнящая о снах от своего отца Якова, если снится рыжая собака, то это обязательно к врагу и неприятностям, которые надо ждать от этого врага. И что вы думаете? В армии, а служил я в стройбате, однажды мне приснилась рыжая собака, которая меня кусала. Весь день я избегал конфликтов и драк – а там, где я был, избежать их было трудно. Ночью мы вернулись с завода, где добросовестным солдатским трудом исполняли гражданский долг перед Родиной. В казарме, куда я вошёл последним, было необычно темно и шумно, брань смешалась с криками боли – шла резня между русскими и азербайджанцами. В драке никого не волновало, что я еврей, а посему уже через минуту кто-то ударил меня заточкой снизу вверх. «Вот вам и рыжая собака», – подумал я. И ещё подумал: вот почему оказывается, когда я говорил бабушке что мне приснился дурацкий сон и пытался рассказать его, она махала рукой в сторону и ворчала: «Дуракам дурацкие сны снятся. Посмотри в окно и скажи: куда ночь, туда и сон».



ТОЛЬКО НЕ ГОВОРИТЕ МАМЕ

Почему, вы спросите, я попал служить в стройбат, куда редко призывали детей из приличных семей? Не знаю. Но думаю, если бы мама знала, куда я попаду, то легла бы на рельсы, под поезд, который повёз меня из Хабаровска в Ангарск. Но мама не знала. Она была уверена, что через день-два она увидит меня в форме пограничника совсем недалеко от дома. В этом убедил её старый знакомый из призывной комиссии биробиджанского военкомата. Команда 220/18 формировалась в Хабаровске 20 ноября 1976 года, в день моего рождения. Не самый приятный подарок к празднику, но, увы, дарёному коню в зубы не смотрят.

Команду номер двести двадцать
Мне дал родной военкомат.
Родная мама вытри слёзы –
Твой сын попал служить в стройбат.

Пройдёт много лет, и мама будет просить меня спеть эту песню, при этом не забудет сказать, что это она служила в стройбате вместе со мной.
Я ещё не знал слов этой песни, когда в поезде встретил тётю Галю, мамину знакомую, и просил передать маме, что еду в Сибирь в город Ангарск и там буду служить в стройбате.
– Я всё передам, Сашенька – сказала тётя Галя, и посмотрела на меня глазами, которыми смотрят вослед скорой помощи, увозящей больного в реанимацию.
В тот же вечер она позвонила маме и передала слово в слово наш разговор в поезде.
Ну, разве смогу я передать словами мамину реакцию? Боже упаси. Это смогла бы сделать тётя Рива Сергеева, вахтёр общежития швейной фабрики и мамина подруга. Только она, и никто больше не изобразит выражение маминого лица, голос, и всё остальное. Если я попробую рассказать об этом, подражая тёте Риве, то получится примерно так:
«Драбкина сняла трубку, и ни с того, ни с сего гаркнула: «Заткнись!» Она гаркнула так, что на вахте погасли две лампочки. Вы думаете, все замолчали? А как же! Никто не замолчал – все заткнулись.
– Это Галя, она видела Сашу, – сообщила всем Драбкина. Потом она вросла в трубку, как осколок в моего Сергеева, он ещё с войны врос и до сих пор болит.
– Галочка где ты его видела? В поезде? Его везут в стройбат? В Ангарск? Дура!
Трубка так легла на телефон, что будь это в нынешнее время, телефон пришлось бы покупать новый, но это было давно, тогда телефоны ещё не завозили из Китая.
– Ты понимаешь, что ты мне сейчас говоришь? Ты говоришь, что Сашу везут в стройбат. Этого не может быть, потому что у него десять классов, он играет на баяне, и занимается спортом. О чём ты говоришь?
Если бы мог говорить телефонный аппарат, он бы расплакался и сказал: «Рива Яковлевна, ну сколько можно бить меня по голове, я же не виноват, что ваш Саша в стройбате…»

Стройбат: скоро «дембель» – читаю в «Комсомолке», – военно-строительные отряды давно стали позором нашей армии.
Это ж подумать только! А наш начштаба майор Довжик много лет тому назад говорил то же самое, только использовал при этом слова военной присяги: «…пусть меня постигнет суровая кара, презрение и ненависть моих товарищей…»
– Так вот, – говорил нам майор Довжик, – презрение и ненависть народа наши войска уже заработали, что же касается суровой кары, то вряд ли вам всем удастся её избежать.
Майор не ошибся. Сашка Сайфуллин ( он же Мулла), Климов ( по кличке Бог), да мало ли их из нашего призыва, кому суждено после одного срока тянуть другой. Кому лагерь, кому «дизель» ( дисциплинарный батальон), а кому и «психушка». Сашка Хрепков поехал домой со справкой именно этого учреждения, как и ныне покойный Вовка Рожков, кстати, гордившийся полученной справкой, ибо она позволяла ему оказывать всякое неповиновение старшине и даже гоняться за ним с огромным ножом, специально для этих целей одолженным из хлеборезки. И это только один призыв – ноябрь 1976 –1978.
И не очень страдали мальчики, меняя погоны ВСО на чёрную зэковскую робу – там не надо драться за пайку белого хлеба в столовой, спать по три часа в сутки, изо дня в день ходить по краю между зоной и волей. Там как себя поставишь, есть закон, а в стройбате его нет. Молодых бьют каждый день, но раз в месяц кровавый шабаш достигает апогея. Это – день получки. «Салагам», как правило, оставляют денег на пару пачек «Беломора», всё остальное перекочёвывает в карманы «дембелей», а после в кассы магазинов, где спиртного в те годы было «пруд пруди», да и парфюмерии промышленность изготовляла в изобилии. А к ночи не дай Бог попасться «молодому» на глаза отдыхающих «дедушек»…
Хрипатый (Сашка Хрепков), пока не попал в «психушку», имел два хобби: конопля и цитаты из доклада замполита части капитана Кобы. Того самого Кобы, который в солдатской курилке убеждал личный состав в том, что якобы сам видел на биробиджанском вокзале огромную надпись на еврейском языке «Хитроград».
Так вот, Хрипатый выкрикивает кобины шедевры о братской семье советского народа, но никто не смеётся, как обычно, и наша озлобленная толпа похожа на разломленную плиту, ощерившуюся арматурой. «Шестёрки» что-то орут в сторону стадиона, где собрались азербайджанцы. «Шестёрки» подогревают толпу к драке, а сами потом свалят. С той стороны тоже слышатся призывные вопли, но никто из нас не делает шаг вперёд, потому что у столовой стоит прапорщик Молчанов с двухстволкой в руках. Он обещает пулю первому, кто рванётся из толпы, и говорит, что за это ему ничего не будет…
К вечеру Молчанов сменится и увезёт с собой ружьё, а драка начнётся ночью. Заточка, направленная в живот, угодит в локоть, и с этого момента начинается другая история, о том, как еврейским мальчик стал почти героем стройбата.

Героем я никогда не был, более того, в детстве получал во дворе от малолетних хулиганов больше собственного веса. Всё закончилось в восьмом классе, когда я пошёл заниматься боксом. Все дворовые хулиганы тоже ходили в секцию бокса, и проблема вечно разбитых очков ушла сама по себе. Я думал, это навсегда, но ошибался, как ошибаются все в этом возрасте. На ринге я был один на один с противником, при этом судья следил за соблюдением правил. Другое дело стройбат. Там не было правил и судей. Там били без перчаток и всем, что попадало под руку, а мои занятия боксом… В общем, надо было всё начинать сначала. По другому бить, по другому терпеть. Обо всём об этом я, конечно, не писал маме. И про майора Мешко не писал, иначе она бы добилась приезда в часть лично Министра обороны.
А майор Мешко был просто удивительная сволочь, способная на всё. Кулаками он почти не бил. В приступах гнева, а они у майора были регулярными, он бил табуретками, лопатами и даже кухонными бачками по голове. Мне от него ни разу не доставалось, но всё когда-нибудь кончается, и удача тоже.
Удача покинула меня в тот момент, когда кто-то загнал мне заточку под локоть. Утром руку разбарабанило так, что она стала размером с боксёрскую перчатку. Фельдшер заподозрил гангрену, и меня повезли в Ангарскую больницу. Доктор долго лил в рану перекись водорода, а когда отправил меня за дверь, сказал медсестре: «Может случиться так, что мальчику придётся чикнуть руку». «Чикнуть» означало ампутировать. Я вдруг представил, как мы встретимся с мамой – у обоих нет правой руки. Ещё я представил, что не смогу играть на баяне, на гитаре и вообще ни на чём не смогу играть. Я заплакал, не стесняясь молодой медсестры.

Утром все, кроме кандидатов на гауптвахту, выслушивают проповедь отцов-командиров о братской дружбе народов и о непоколебимом ленинском пути нашей партии, и мы, русские, армяне, евреи, грузины, сядем в «скотовозки», и нас развезут по заводам, где мы ратным воинским трудом будем смывать вчерашний позор. Впрочем, самые блатные опять свалял, часть их работы возьмут на себя «молодые» и «шестёрки».
– Вы должны быть благодарны Родине за то, что она предоставила вам возможность защищать её своим трудом. За это, кстати, вы ещё и деньги получаете… – так говорил наш замполит, и армейский плац утопал в слезах благодарности.
Если про стройбат, то можно ещё о многом. О том, например, что армейские проститутки, самые бесплатные в мире, наказывались дежурным по части тем, что их привязывали голыми к флагштокам для всеобщего обозрения и позора. А ещё можно о том, как паскудно себя чувствуешь, когда кладёшь командиру роты майору Мельничуку пятёрку за то, что он отпустил тебя в увольнение к матери, приехавшей к тебе за три тысячи вёрст. Может ещё о чём? Хватит…

Утро было морозным и счастливым. Рука приняла обычную форму, и я вернулся в часть. Чтобы не маяться и не страдать от безделья, я в течении недели изо дня в день заступал дежурным по штабу. Рука долго не заживала, но едва рана стала затягиваться, произошло непредсказуемое. По Уставу я должен был утром сделать доклад первому вошедшему в штаб офицеру, что я и сделал, когда в штаб вошёл майор Мешко. Выражение лица майора красноречиво свидетельствовало о том, что ночь удалась, а утро было больным и постылым. Я вытянулся по стойке смирно и, насколько позволила повязки, перетягивающая руку в области локтя, отдал честь, после чего чуть не отдал Богу душу. Ладонь руки явно не дотягивалась до козырька, и это взбесило майора. Он схватил меня за правую руку и притянул ладонь к козырьку. Долго заживавшая рана лопнула, что-то оборвалось в груди, и в этот самый момент левая моя рука автоматически отработала эффектный, неожиданный как выстрел прямой удар, который пришёлся в челюсть майора. Искры ещё не потухли в моих глазах, и потому я не увидел, как Мешко, ударившись головой о стенку коридора, с недоумённым больным лицом опустился на пол. В этот же момент о майора споткнулся вошедший командир части майор Мальков, не видевший удара. Он видел меня, корчившегося от боли и обиды, и лежавшего на полу зама по тыловой работе майора Мешко.
– Я не хотел… я не мог… я не должен был…
В кабинете командир части сунул мне в зубы сигарету и дал прикурить, после чего стала проходить дрожь, но способности произносить осмысленные фразы я ещё не приобрёл, и потому командир попросил честно описать на бумаге происшедшее. Терять было нечего, потому что всё было потеряно навсегда. Я представил холодную гауптвахту, камеру предварительного заключения, мама, которая этого не переживёт. Сигарета наполовину истлела, я потянулся к пепельнице, задел локтем лист бумаги, на котором писал объяснение на имя командира, и лист стал красным.
– Только не говорите маме, – первое, что я смог произнести, и протянул командиру лист, помаранный кровью и моими каракулями.
Из штаба я ушёл в санчасть на перевязку, а когда вышел, меня встречали «дембеля». Сейчас я знаю, как встречали Гагарина из его героического полёта. Правда, не было цветов и музыки. Я был первым «публично набившим морду» Мешко, и никто не хотел верить, что это получилось нечаянно.
В 1984 году в журнале «Новый мир» я прочитал роман Сергея Коледина «Стройбат» – там было всё, и мне добавить было нечего. Закончив читать, я спрятал журнал подальше, чтобы он случайно не попался на глаза моей маме.


БАБА ЯГА

Биробиджан. 4 часа 30 минут по местному времени. Пройдёт ещё каких-нибудь полтора часа и после музыкальной заставки «Люблю тебя, Биробиджан…» диктор областного радио Николай Иванович Березный сообщит всем о наступлении доброго утра. Потом будет утро. Но это произойдёт через полтора часа, а пока интересная новость ещё на подходе. Она наспех надевает дворницкий халат и готовит к выброске через окно первого этажа ошеломляющее в полном смысле слова материальное подтверждение того, что она – новость. Ещё какая! «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью».
Что было делать моей маме, оставшейся с двумя пацанами на одной руке, вторая рука была ампутирована после производственной травмы. Жить. Другое дело, как жить и на что?
Часть этой проблемы решил покойный ныне Эдуард Иванович Вэкэссер – директор текстильно-швейной фабрики. Своим приказом он назначил маму комендантом женского общежития, и там же предоставил ей место жительства. Ну и нам, её сыновьям, естественно. А куда деваться?
«Комендант» в те годы звучало гордо, но оплачивалось посредственно, что не освобождало от необходимости жить. И мама забывала, по возможности, о гордом звучании должности «комендант» и так, чтобы никто не знал, в ночное время работала на должностях с более скромными названиями – «вахтёр», «уборщица» и «дворник». Конечно, это было незаконным по тем временам. Чуть позже мама поимеет за это выговор по партийной линии. Но это будет потом, по сигналу коммуниста-плотника со стажем по фамилии… да земля ему пухом.
«Ближе к делу», – скажете вы. Правильно, всё подходило ближе к делу. «Комендант» – это звучит гордо, а значит, необязательно жильцам, большинство из которых комсомолки и даже «Победительницы социалистического соревнования», знать о том, что грозный комендант подметает улицу возле вверенного ей общежития. И потому на рассвете, за полтора часа до выхода в эфир областного радио из окна нашей квартиры, расположенной там, где сейчас процветает магазин «SAMSUNG», вылетала метла, следом лопата, а уж потом через окно являлась моя мама с целью исполнения своих нелегальных должностных обязанностей. И так было ровно две недели, пока в законном отпуске пребывал дворник женского общежития дядя Саша Сергеев. Так вот ровно за семь дней до выхода из отпуска дяди Саши произошло то, о чём вы сейчас узнаете.
Согласитесь, люди непривычны к тому, что по утрам из окон вылетают мётлы, даже если на этих мётлах никто сверху не сидит. Ну не понимают этого нормальные люди, и потому я уверен, что человек, проходивший мимо нашего окна в тот момент, когда из него стартовала первая метла, был нормальным, и реакция у него была нормальная. На короткое время он потерял дар речи, которую готовил на какое-то торжественное собрание и с этой целью должен был ехать в город Хабаровск, в связи с чем и шёл на поезд к вокзалу мимо нашего окна. К счастью дар речи вернулся, сказочно вернулся, скажу я вам. Потому что первое словосочетание, произнесённое потерпевшим, было «Ба-а-ба Я-га-а-!..» Естественно, слова были обращены к моей маме, которой ещё хватило ума просить извинения, сидя на подоконнике. Через три минуты тайна, тщательно охраняемая моей мамой, была известна всему общежитию, а ещё через несколько часов о ней узнал плотник-коммунист, о чём незамедлительно и анонимно сигнализировал в партийную организацию. Из-за его письма мама лишена была статуса «непорочного коммуниста» и наказана выговором с занесением в партийную учётную карточку.
Кстати, прозвище «Баба Яга» к ней не пристало, потому что мама была доброй.



УДАР ЛЕВОЙ

Моя мама носила протез вместо правой руки. Точнее, не носила, а иногда надевала капроновый муляж руки по случаю торжественных собраний и вечеров, куда нужно было являться в строгом праздничном платье, да ещё выходить на сцену за какой-нибудь грамотой или ценным подарком. Но вечера и собрания случались всего несколько раз в году, и мамин протез без дела пылился на шкафу. Протез мама не носила ещё и потому, что он выдавал её дефект и мог вызвать жалость, а этого мама не любила совсем.
Но уж если протез и доставался из потаённого места, то за этим обязательно следовало незабываемое событие. Я не говорю уже о вечерах и наградах. Учительница математики, тогда ещё совсем молодая, никогда не забудет случая, когда мы с товарищем, нагрев на огне сие капроновое изделие, изобразили из него обалденный кукиш и положили под классный журнал. Не нужно было быть Пинкертоном, чтобы вычислить авторов творения. Изделие маме вернули вместе с обещанием исключить меня из школы.
А что до удара левой, объявленного в названии, так это вообще замечательная история. Очередной вечер на швейной фабрике закончился банкетом. Мама, традиционно надевшая протез, вернулась с ценным подарком и грамотой. Кроме этого в её сумочке лежал аккуратно завёрнутый приличный кусок торта для меня и Мишки. И всё было очень хорошо. Она вошла в холл общежития, который и холлом тогда никто не называл. Просто такого слова не знали.
Итак, она вошла в помещение, сейчас именуемое холлом, где в это время вахтёрша тётя Рива Сергеева пыталась убедить пьяного старшину сверхсрочной службы в том, что посещать девушек после 23 часов да ещё в пьяном виде безнравственно. Пьяные сверхсрочники почему-то всегда портили маме настроение, но этот случай был вообще исключительный. Мама очень вежливым громким голосом попросила мужчину покинуть помещение, при этом она даже представилась комендантом, как будто в городе Биробиджане об этом мог кто-то не знать. Оказывается, мог, и это был несчастный старшина сверхсрочной службы. Мало того, что он, к своему несчастью, не знал маму, так он ещё и не знал, что слово «жидовка» в Биробиджане считается крайне неприличным, тем более злит женщин, которым испортили настроение после праздничного вечера.
«Одной рукой в ладоши не захлопаешь», – любила говорить мамочка, и это было единственное, что она не умела делать одной рукой. Всё остальное она умела: чистить картошку, мыть полы, стирать, полоть огород… В связи с вынужденными тренировками в её левой руке силы было как у других в двух.

Мой язык слишком сух для того, чтобы красочно описать всё то, что произошло дальше, поэтому изложу со слов Ривы Сергеевой – вахтёрши общежития: «Этот шлемазл думал, что если ему надели лычки и дали поносить хромовые сапоги, то вместе с этим дают мозги. Но если бы они там даже были, то давно растворились бы в водке. Как у него глотка не высохнет столько жрать. Короче, он просился в тридцать восьмую комнату, у него там любовь. А жена дома сидит беременная! Я не пускаю его, Рая тоже. Она кричит, машет руками, а ему и в голову не придёт, что вместо одной руки у неё протез. Он что, видит что у неё торчит из-под манжета? Рука и рука. А когда она услышала, что он сказал «жидовка» – Вей из мир! Она схватилась левой рукой за протез, сорвала его… Надо было видеть его лицо! Его тоже понять можно – не каждый день при тебе отстёгивают от тела живую руку! Откуда тебе знать, что её там нет! Более того, не каждый день имеешь счастье всем этим получить по морде! Когда он увидел одну руку в другой, я думала он упадёт сразу. А он не упал сразу, потому что от обмороков падают медленно. После того, как Рая съездила протезом ему по голове, упасть было как раз вовремя. Его как сквозняком выбросило в тамбур. Дверь хлопнула три раза. Один раз, когда он вылетел, второй раз, когда пружина вернула дверь на своё место, но защемила хромовый сапог, а третий раз, когда он этот сапог вытащил. И всё. На полу остался кусок его форменного обмундирования, не то пуговичка, ни то лычка – это я отдала Андрейке, чтобы играл в войну».
Вот и всё, казалось бы. После того, как в зеркале начищенного армейского сапога сверкнул остаток испорченного маминого вечера, можно было бы поставить точку и забыть о нём. Но на следующий вечер мама возвращалась уже не с торжественного, а с родительского собрания и, естественно, в плохом настроении. Она никого не хотела видеть, тем более вчерашнего сверхсрочника. Он сам встретил маму, одинокую мою маму, без протеза бредущую из школы, и окликнул её. Она испугалась и пожалела, что при ней нет протеза, либо иного предмета, пригодного для самообороны.
Сверхсрочник тоже был без настроения. Он прятался в казённую шинель от холода и стыда. Он даже не пританцовывал, как это бывает с теми, кто мёрзнет в ожидании. Вдоволь «натанцевавшись» накануне, он мечтал об успокоении, но та, которая может его принести, пытается пройти мимо, да ещё оглядывается, видать, ищет кого бы позвать на помощь. Первыми словами мужчины были: «П-п-простите, Раиса Яковлевна, я н-не знал, что у вас нет р-руки. Я д-до сих п-пор в себя п-прий-т-ти не м-могу». Его слова для мамы означали, что опасности нет и можно идти дальше, чтобы, придя домой, в очередной раз объяснить мне, что урок не спектакль, а если и спектакль, то главная роль там отведена учителю, а не её придурочному сыну. Если бы военный умел читать мысли, то прочёл бы именно это, но мысли читать он не умел и потому пошёл следом. Мама ускорила шаг, а он, заикаясь, на ходу объяснял ей, что заикание у него после вчерашнего посещения общежития, что это мешает ему в прохождении сверхсрочной службы, и ещё, что бабушка-знахарка, к которой он обратился за помощью, посоветовала ему подержаться за предмет, его напугавший, тогда, дескать, всё и пройдёт.
– П-п-пожалуйста, – умолял он, – м-м-мне бы только протез потрогать.
Но у мамы и на этот случай не было с собой протеза, и она позвала беднягу домой, где позволила в лечебных целях потрогать протез. Я до сих пор не знаю, помогло ли это защитнику Отечества.
Когда много лет спустя я начал заниматься боксом, тренер пытался поставить мне хороший удар левой рукой. У меня плохо получалось, и тогда я мечтательно говорил:
– Знали бы вы какой удар левой у моей мамы!
И все смеялись.


КВАС

Этой ночью мне приснился Серёга Курков, мой друг и одноклассник, которого уже пятнадцать лет как нет в живых. Серёга играл на гитаре и пел какую-то блатную песню. Хорошо пел. Странно, при жизни Серёга знал лишь две строчки из песни – «Упала птица в камыши, лишили лебедя полёта…». Утром я вспомнил свой сон, Серёгу, и вдруг вспомнил, что чуть ли не больше водки он любил квас, который делала моя мама. Ещё я вспомнил, что мамин квас нравился не только Серёге. Вот в связи с этим я и решил рассказать вам историю, вовсе не смешную, но замороченную, как сама Рива Яковлевна Драбкина.
Когда наступало лето, про мамочкин легендарный квас вспоминали все, кого жара заставала в районе дома № 25 по улице Шолом Алейхема в городе Биробиджане. Изделие готовилось и содержалось в подполье в огромной бутыли. Квас никогда не заканчивался. Когда и чем мама заправляла бутыль, я не помню, но она всегда была полной. После кружки кваса или тарелки окрошки, сделанной на его основе, жить становилось легче и веселей, как от песни весёлой, написанной на музыку Исаака Дунаевского.
Был июль, и была жара. Шёл капитальный ремонт лучшего молодёжного общежития города, и делали ремонт лучшие сантехники, маляры и электрики биробиджанской швейной фабрики. Производство работ курировал сам Аркадий Моисеевич Пищиц – заместитель директора по капитальному строительству. Он был строгий человек, и его боялись, но всё равно пили, перед работой, во время работы и после неё. И это прощалось. Однако всякому явлению, и пьянству в том числе, бывает предел. Кого уж точно не прощали, даже в те времена, так это того, кто пил вместо работы. Увы, именно тогда комендант лучшего общежития Драбкина прослыла организатором коллективной пьянки, поставившей под угрозу выполнение плана ремонта общежития.
Что вы думаете, имея кучу забот, двух балбесов и женское общежитие, где если тебе не родят кого-нибудь, то будут курить в комнате, можно всегда помнить о том, что делаешь? Так вот, однажды она вовремя не процедила квас, и он забродил больше обычного. Это огорчило бы кого угодно, только не мою маму – она добавила туда горсть дрожжей для усиления эффекта. А поскольку не была мастером виноделия и браговарения, то для крепости стала сливать в бутыль не весть откуда бравшиеся остатки водки. Полученное изделие было жидкой валютой для расчётов при производстве многочисленных хозяйственных работ, которые не под силу женщине, имеющей в наличии одну левую руку. Настоящий квас настаивался в другой такой же бутыли, стоящей рядом с почти убойным зельем.
Был июль, и была жара, даже утром. Первыми в дверь постучали два сантехника:
– Ривочка, не угостишь квасом?
Чтоб Ривочка не угостила – такого не было, и это знали все. Она заставила маляров достать бутыль из подполья, на их, и как потом оказалось, на свою собственную голову. Они выпили по кружке, попросили ещё по одной и, пожелав маме здоровья, вышли. Следом зашли маляры, и процедура повторилась. Потом заходили все: электрики, разнорабочие, и даже дворник-фронтовик дядя Саша Сергеев, ему тоже нашлась работа и кружка кваса. Маме и в голову не могли прийти последствия её гостеприимства. Она и забыла вовсе, что бутылей в подполье две.
Содержимого бутыли становилось всё меньше. Ну, сами подумайте, что у мамы было время стоять с мерной кружкой? А работа всё не начиналась. Приди раньше Аркадий Моисеевич Пищиц, может быть всё и обошлось бы, но у него было много объектов.
…На улице Пищица встретили только тополя, от стыда покачивающие кронами, а на вахте – вахтёрша тетя Рива, произносящая с десяток еврейских проклятий пьяницам, непонятно где и на какие деньги накануне зарплаты умудрившимся напиться. Что-то плескалось в бетономешалке, и это что-то брызгало на лицо спящего рядом маляра дяди Васи. Дядя Вася языком пытался дотянуться до носа, так как ему было щекотно, но не мог и потому нервничал. Дворник-фронтовик дядя Саша спал, не выпуская из рук метлу, как автомат ППШ, в любое время готовый к атаке. Комната, временно оборудованная под бытовку, была наполнена телами передовиков социалистического труда. Дверь бытовки подпирала опустошённая бутыль из-под кваса.
– Драбкина! – крикнул заместитель директора, и его услышала только та, к кому он обращался. Вахтёрше было не до него, она метлой перекатывала по земле мужа фронтовика, как ком сухих листьев. – Драбкина, ты где была, когда они нажрались, как свиньи?
С убеждённостью, свойственной настоящим членам Коммунистической партии, с наивностью ребёнка детсадовского возраста мама объясняла, что была на фабрике, потом съездила в подшефную школу, а потом – это разозлило Пищица больше всего – отлучилась, чтобы покормить и напоить свиней.
– И последнее тебе удалось, – печально изрёк куратор ремонта. На запотевшем циферблате часов главного фабричного строителя стрелки показывали время безнадёжно потерянного обеда. А тут ещё духота, запах краски и пьяных мужских тел.
– Драбкина, – уставшим голосом спросил Аркадий Моисеевич, – квас у тебя ещё остался?


ШУТНИК

Дядя Миша умер с шуткой на языке и с улыбкой, которую позволял себе крайне редко. О том, как он умер, я расскажу чуть позже, а пока прошу вас, выкиньте из головы это грустное вступление, ибо о таких людях, как дядя Миша, не принято говорить в прошедшем времени, дядя Миша один из самых прекрасных шутников нашего города – города, некогда богатого такими людьми, как он.
Дядя Миша Азерлян хоть и носил армянскую фамилию, был безнадёжным евреем. Он работал электриком на швейной фабрике и редко улыбался. Но именно после него остались в нашем городе бессмертные выражения: «Спасибо, я пешком постою» – это на предложение присесть, а на предложение покушать он, как правило, отвечал: «Спасибо, я вчера обедал».
Лучшим дяди Мишиным другом был пёс Туман. Почему лучшим? Дядя Миша объяснял это двумя причинами. Туман приносил и подавал ему комнатные тапочки, и это было очень важно, потому что при приступе радикулита хозяину было трудно нагибаться. Ещё потому, что, присев у его ног, Туман никогда не просил поделиться выпивкой – для счастья ему хватало и закуски.
Как многие электрики того замечательного времени, дядя Миша любил выпить. Но, заметьте, он никогда не был пьяницей, и если кому-то придёт в голову его таковым назвать, то пусть у него язык отсохнет раньше, чем он это произнесёт. Естественно, когда дядя Миша выпивал – он шутил чаще, чем тогда, когда хотел выпить или болел с похмелья.
Проживая в коммунальной квартире, как и большинство трудящихся города Биробиджана, дядя Миша любил пошутить с соседями. Я уже и не помню, какими были их имена и фамилии, да это и неважно. Назовём одних – Шира и Мейер. Люди они были не вредные, просто любили что-нибудь подслушать, кому-нибудь рассказать. И ещё они очень страдали от отсутствия чувства юмора, которого, как вы уже поняли, было в избытке у дяди Миши, царствие ему небесное. Зная эту соседскую привычку, дядя Миша доставлял старым людям немало хлопот. Он, например, зная, что старики любят подслушивать через замочную скважину, поднимаясь со своего первого этажа на его второй (дал Бог им здоровья), и при этом не выносят табачного дыма, пускал в упомянутое отверстие дым известного на весь мир «Беломорканала». Естественно, в тот момент он курил «Беломорканал» не в затяжку, то есть без вреда для собственного здоровья, и делал это до тех пор, пока маленький тамбур не наполнялся скрипучим старческим кашлем. После этого только раздавался стук в дверь:
– Мищеньки, у тебя ничто не горит?
– Боже упаси, мне бы Туман сказал если что…
Вернувшись однажды домой в обычном для себя состоянии, после того как удалось слегка подхалтурить (для несведущих – это значит подработать), дядя Миша решил порубить на части мясо, доставшееся ему, естественно, по блату. Ну, скажите мне, кто в те годы мог достать мясо обычным способом, то есть купить в магазине?
Как это ни странно, но приход дяди Миши домой с пакетом в руках Шира и Мейер не заметили, видимо, кроме бдения у замочной скважины у них были и другие дела. К тому же, как уже было замечено, они жили на первом этаже в старой деревяшке Швейного переулка, а дядя Миша на втором. Так что пакет с мясом они обидно просмотрели. Дядя Миша поставил у печки чурку и начал рубить мясо, чтобы Сара, а именно так звали его жену, могла что-нибудь приготовить. Примерно на восьмом ударе топора в дверь постучали.
– Кто там? – спросил дядя Миша.
– Мищеньки, эти соседка Шира, что ти делишь, Мищеньки, с такой грохот?
– Рублю подполье, - не задумываясь, крайне серьёзным тоном ответил дядя Миша.
– Мищеньки, таки рубишь нам на голова?
– Я не знаю, прорублю – увидим. А без подполья плохо – ни картошку хранить, ни кусок мяса спрятать.
К счастью, прежде чем вызвать милицию, Шира и Мейер побежали на фабрику, где Сара работала швеёй. Это было недалеко, сбегать на фабрику. Они бежали и что-то кричали всю дорогу. Что именно они кричали, точно не скажу, мало того, что я не знаю идиш, так меня там ещё и не было. Они прорвались в цех и сообщили Саре, что «Мищеньки сошли с ума пьяным, и теперь им на голова рубит подполье». Назад они бежали уже втроём.
Дверь квартиры была не заперта. Пёс Туман, лучший друг дяди Миши, и его хозяин смотрели на Сару спокойно и даже с некоторым удивлением.
– Что случилось, Сара? – спросил дядя Миша, не поднимаясь с дивана. А Сара уже закатывала дорожки, проверяя целостность полового покрытия.
– Ты что тут рубил, мищигинер4? – спросила Сара.
– Мясо, – с серьёзным видом глядя на соседей, стоящих за спиной Сары, ответил дядя Миша. Он не улыбался. Он смотрел на соседей печально. – А что случилось, Сара?
– Ты рубил подполье?
– Сара, я что сумасшедший? Туман, скажи ей, ты же меня давно знаешь …
Даже не залаяв, Туман с презрением посмотрел в сторону соседей, после чего, взяв зубами комнатные тапочки Сары, принёс их ей. Он был так воспитан.
За много лет до смерти дяди Миши я ушёл со швейной фабрики, где работал токарем. Я переехал в другую часть нашего прекрасного города и о смерти дяди Миши узнал случайно. Впрочем, если бы не узнал, было бы лучше. Дядя Миша до сих пор был бы жив для меня, а так…
О его смерти рассказала мне мама, которой уже тоже нет.
Мама рассказала мне, что дядя Миша тяжело болел раком. Он уже не пил и не ел. Но однажды он попросил Сару принести ему красного вина. Быть может в первый раз Сара принесла ему бутылку вина и даже сама налила полстакана. Дядя Миша выпил и захрипел.
– Мишка, ты умираешь? – спросила Сара.
– Ну что ты, Сарочка, я что сумасшедший. Туман, скажи ей, ты же меня давно знаешь…


МИЩИГИНЕР

Дурачок, придурок, как вам больше нравится, так можете и перевести с идиш это замечательное, доброе еврейское слово. Такие есть в каждом городе. Мищигинер – не обязательно пациент психиатрической больницы. Мищигинер – человек, живущий рядом с нами, имеющий странности, которые несколько отличают его от других, правильных, но абсолютно неинтересных людей.
Мищигинер – особенность города нашего замечательного детства. В каждом районе, на каждом предприятии были свои мищигинеры. Их знали все, над ними смеялись, но никто не обижал – это считалось грехом. Впрочем, слово «грех» вряд ли уместно в данном случае, поскольку относится оно к разряду религиозных, а мы в те годы верили только в себя, а кто-то ещё и в Коммунистическую партию Советского Союза.
Хороший мищигинер – подарок любому коллективу. А что вы думаете, легко восемь часов простоять у станка рабочему, пусть даже «Победителю социалистического соревнования», отработать смену и не улыбнуться ни разу? Не то слово – наказание. А удивительное и, главное, смешное – всегда рядом.

* * *
На заводе «Дальсельмаш», а может в другом замечательном дружном коллективе, тоже был свой мищигинер. Ну, абсолютный мищигинер, в полном и переносном смысле этого удивительного еврейского слова. Звали его распространённым в те годы именем Арон. Он работал смазчиком в цехе и был гордым хозяином будки для хранения масел, а также пары маслёнок. Через определённый период времени Арон покидал будку и выходил в цех с маслёнкой в руках, обеспечивая бескоррозийную работу станков и агрегатов.
В один из душных летних дней в момент добросовестного исполнения своих трудовых обязанностей, по пути следования к станку, жаждущему смазки, Арон встретил инженера по технике безопасности и ещё одного такого же инженера, максимально перегруженного непосильной работой. Назовём его инженером по подготовке кадров. Такие имелись на каждом уважающем себя предприятии. Итак, два «инженера», встретив Арона, с лицами, не обещающими ничего хорошего, спросили строго:
– Как называется ваша должность, и что вы здесь делаете?
Арон ответил, что он смазчик, что у него есть будка и маслёнки, и что он исправно смазывает станки.
– А знаете ли, товарищ смазчик, что вы грубо нарушаете технику безопасности, работая с вредными маслами без противогаза, и за это полагается штраф в размере десяти рублей?
Не то чтобы Арону стало плохо, ему стало очень плохо, и он закричал, что это несправедливо, что он готов носить любой противогаз, а десяти рублей у него просто нет и быть не может, потому что он получает в месяц всего шестьдесят рублей.
Переглянувшись между собой, «инженеры» отнеслись к Арону с пониманием, но сообщили при этом, что помочь ему ни чем не могут, потому, что у них нет противогазов, а вот право наказать Арона есть. Арон уже искренне плакал, когда в проходе цеха появился заводской пожарник, или ответственный за противопожарную безопасность. Он был хороший мужик, и, по просьбе «инженеров» мог оказать сочувствие Арону и дать ему противогаз. Это было спасением, но главный пожарный, не улыбнувшись, сообщил, что противогаз не имеет бачка, он оснащён только шлангом. «Инженеры» согласились пойти на нарушение и не наказывать Арона, при том условии, что тот немедленно наденет противогаз и приступит к работе. Арон согласился, однако и тут его ждало разочарование. Размеры противогаза не позволяли поместиться туда голове Арона, потому что нос его был огромных, но не удивительных для его национальности размеров. По трагическому стечению обстоятельств, этот фактор просто выпал из поля зрения гениальных российских конструкторов. Но «инженеры», видимо не напрасно их так называли, моментально придумали выход из создавшейся чрезвычайно сложной ситуации, и предложили вырезать в противогазе отверстие для носа, что, с согласия Арона, сделано было незамедлительно. После того, как все участники событий дружными усилиями втиснули голову Арона в противогаз, смазчик направился к станкам…
Шутники, первыми насладившись результатами своего плодотворного труда, скрылись с места происшествия уже через пять минут. Когда Арон в противогазе с носом наружу и со шлангом, который поместили в карман брюк, вышел смазывать станки, работа в цехе была сорвана окончательно и бесповоротно. Цех был ввергнут в истерику, и лишь оставленные на время станки укоризненно молчали, а Арон наотрез отказывался снять противогаз даже по требованию бригадира.
Потом было партийное собрание, заседание партийного бюро и строгие выговоры с занесением в партийную учётную карточку каждому, кто был причастен к розыгрышу. Заодно наказали бригадира, мастера и начальника цеха – за срыв плана.

* * *
Сёме не повезло. Он тоже был порядочный мищигинер, но на предприятии, где он работал, должности смазчиков предусмотрены не были. По традиции того времени все должны были работать, и мищигинер в том числе. Проблема – куда его пристроить. На фабрике, которая относилась к предприятиям лёгкой промышленности, работали в основном женщины, а Сёма хоть и мищигинер, но мужчина. Впрочем, мужские руки нужны везде, главное, чтобы они росли не из… А в нашем случае они росли как раз оттуда. Тот, кто видел, как Сёма работает, обязательно желал ему, чтобы у него руки не болели… по самые локти.
Для начала Сёму пристроили в РСЦ – ремонтно-строительный цех – маляром. Его первым заданием было покрасить полки в складе. Работа не сложная, хотя душная. Но если вы ждёте, что я опять начну вам рассказывать про противогаз, то ошибаетесь. Ничего подобного там не произошло. Сёма приступил к работе, а когда бригада ближе к обеду пришла его навестить, то стала свидетелем изумительного зрелища. Сёма, покрасив нижнюю полку, залазил на неё и красил следующую, верхнюю, и так до самого потолка. В итоге все имели цурэс5, и Сёма в первую очередь.
Но куда-то же его надо было девать, а куда? Бригада маляров не попрекала Сёму куском хлеба, который для него зарабатывала, а нашла ему всё-таки применение – Сёма стал гонцом. Он мог сбегать и принести краску из склада, газировку из автомата, водку из магазина – последнее для бригады было немаловажно. Все тайные ходы и выходы с территории фабрики Сёма знал лучше, чем вахтёры-охранники. Но и тут не обошлось без конфуза. Выйдя через проходную за водкой, на обратном пути Сёма решил сократить путь, и полез через фабричный забор. Он взял высоту путём неимоверных усилий, и высота ответила ему тем же – она взяла Сёму. Ему оставалось только спрыгнуть вниз на фабричный двор, но именно это сделать не представилось возможным. «Почему?» – спросите вы. Так ведь осень. А рабочие куртки в те годы шились не в дружественном нам Китае, потому они были крепкими и надёжными, как вся наша лёгкая промышленность. Зацепившись курткой за забор, Сёма повис на нём, и все попытки сняться самостоятельно успехом не увенчались.
«Всё очень просто, – скажите вы. – Расстегни куртку и спрыгни вниз». Может, куртку Сёма и оставил бы на заборе, а как быть с водкой? Это настолько бы возмутило общественность, что Сёме мало бы не показалось. Кстати, куртки тоже в те годы на улице не валялись. Сёма висел и ждал. А что может быть полезнее в процессе ожидания, нежели здоровый сон. И Сёма уснул. И был разбужен лично директором фабрики, который совершенно случайно проходил мимо. Он позвал мужиков, и Сёму сняли с забора вместе с курткой и водкой…
Потом его отправили в пионерский лагерь. Нет, не вожатым, и не воспитателем ни в коем случае – маляром в той же бригаде, но подальше от производства. Мужики, приехавшие ремонтировать лагерь, естественно, не могли допустить его к малярным работам. Ему поручили жарить рыбу. В бытовке имелась газовая плита, Сёма сказал, что умеет ею пользоваться, и всё… Мужики ушли работать и пообещали в одиннадцать явиться к завтраку.
В рационе маляров на завтрак полагается минимум сто граммов водки, иначе работы не будет. Рыба стояла на столе, водка тоже, и всё это обещало изумительную радость. После первой стопки грубые от работы руки маляров потянулись к рыбе. Попробовав её, мужики начали выбегать из бытовки, а когда возвращались – спрашивали, что Сёма сделал с рыбой? И Сёма отвечал, что он её жарил.
– А как ты её жарил, мищигинер? – догадался спросить бригадир дядя Саша, и Сёма ответил, что рыбу, как и полагается, он обвалял в муке, которую взял в бачке. И он-таки показал, где взял муку. Мужики посмотрели в сторону бачка, развернули его (чего не догадался сделать Сёма), и прочли надпись. Даже такие мищигинеры, как Сёма, в те годы умели читать. И надпись на бачке Сёмауспел прочесть раньше, чем это сделали мужики, и потому был уже недосягаем для них. «Хлорка» – было написано красной краской на том самом алюминиевом бачке.
Сёму в тот день так и не нашли, а в городе он подал заявление об уходе из бригады маляров по состоянию здоровья. Запах краски ему был явно противопоказан.
Таких мищигинеров в нашем городе больше нет. И это грустно.




ЕВРЕЙСКАЯ БРИГАДА

Бригаду называли еврейской вовсе не потому, что в ней работали евреи. Это был коллектив будущего, светлого будущего победившего всех нас социализма. Будущее виделось весёлым, как вся еврпейская бригада, неунывающим, как Гриша Сигалович, добрым, как Аркаша Гуральник, мудрым, как Изя Турок, беспечным, как старик Бэрик. А каждый из них был уникален и вносил свою лепту не только в победу самого социалистического соревнования нашего города, но и в формирование хорошего настроения у всего интернационального фабричного народа. Всё начиналось утром с перекура, ещё до включения станков.
– Утром как обычно, – вещал кому-то старик Бэрик, – я разбудил Сурочку и сделал свои мужские дела. Потом позавтракал бутербродиком и сюда, что делать?
– Бэрик, мало верится, что ты по утрам с Сурочкой ещё можешь делать свои мужские дела.
– А что тут такого? Подумаешь, взял помойное ведро, вынес на улицу.
Бэрик был неповторим. Всё в его доме решала Сурочка, во всяком случае, так считали в бригаде. Поэтому если у Бэрика, приехавшего на месяц в колхоз на сельскохозяйственные работы, с собой не было электробритвы, то «её в рюкзачок не положила Сурочка».
– Изечка, – просил он дядю Изю Ярмаркова, – ты не дашь мне побриться свою бритвочку, потому что мою бритвочку Сурочка не положила в рюкзачок.
Потом с наслаждением брился чужой электробритвой, приговаривая при этом:
Изечка, где ты взял такую хорошую бритвочку, скажи мне марку?
– Эта марка «Берцк», – гордо отвечал дядя Изя, – А чем тебе она так понравилась?
– В первый раз в жизни – говорил Бэрик – я бреюсь такой бритвочкой. Я даже не чувствую, как бреюсь. Когда я получу кварталочку, то попрошу Сурочку, чтобы она купила мне «Берцк».
– Попробуй с неё снять пластмассовую крышку, и ты всё почувствуешь. А когда получишь кварталочку – ехидничал дядя Изя – попроси Сурочку купить тебе на рыночке абисэле сейхл6.
Дядя Изя не считался главным хохмачом еврейской бригады, но говорить о нём без улыбки может только человек вообще не способный улыбаться. Чаще всего я вспоминаю его, гордо несущего по цеху свою маленькую фигуру в замызганной телогрейке на спине которой мелом было написано «Предсидатель колхоза». Так называли его потому, что в период сельскохозяйственных работ Исаак Шлемович откомандировывался в подшефный колхоз, где с весны до осени руководил посланцами швейной фабрики. Он нежно любил жену и писал ей стихи. Одно из наиболее значимых заслуживает-таки цитирования. Нина Григорьевна, жена дяди Изи, пришла с работы и нашла записку на кухонном столе: «Дорогая моя Нина, Я ушёл в магазине. Не обижайся, дорогая, что я так люблю тебя». Кто скажет, что это не замечательные стихи, тот вообще ничего не понимает в настоящей поэзии.
В дяде Изе поразительно уживались искренняя щедрость и плюшкинская бережливость. Для него стало трагедией узнать, что жена выбросила на помойку свадебный костюм. В это время старшей дочери дяди Изи было уже 32 года.
Весной 1980 года умерла моя бабушка. Она была очень старой, в связи с чем не приходилось говорить о том, что смерть её стала неожиданностью для семьи. Однако, любая смерть печальна и полна мало приятных хлопот. Перед смертью старуха Эстерка, так звали мою бабушку, просила похоронить её без музыки. Насчёт гроба, оградки и памятника указаний от неё не поступало, а значит эти необходимые атрибуты погребения нужно было изготовить и, естественно, в цехе, а где ещё. Раньше всё было проще и дешевле, особенно если ты работал в таком коллективе как экспериментально - механические мастерские Биробиджанской швейной фабрики. Именно там я работал токарем рядом с еврейской бригадой слесарей. Мастер цеха Яков Наумович Рабинович дал команду изготовить оградку и памятник двум бригадам, одна из которых была еврейской. Всё сделали быстро. А в конце дня ко мне подошёл старик Бэрик:
– Сашенька, надо бы пятёрочку, чтобы поблагодарить людей. Они сварили оградку.
Я ничего не имел против и дал деньги. А вечером того дня ко мне подошла вся еврейская бригада, все, кого я называл вначале. Они подошли, и кто-то из них стал подталкивать вперёд старика Бэрика.
– Говори, – обращаясь к Бэрику, сурово сказал дядя Изя.
– Давай-давай, – поддержала дядю Изю бригада.
– Сашенька, – сказал Бэрик, – я у тебя занял пятёрочку, так я тебе её отдаю.
Я искренне не понимал происходящего
– Что случилось – спросил я у мужиков, которые смотрели на меня с сочувствием, а на Бэрика с негодованием.
– Он брал у тебя деньги, Саша? – мягко спросил толстячок Гуральник.
– Я дал ему пятёрочку, чтобы вы помянули мою бабушку – ответил я, почувствовав, что только этим можно спасти Бэрика от всеобщего презрения.
– Сашенька, ты наш, ты вырос у нас на глазах, и мама твоя текстильщица, она тоже наша. Он не мог… Ты понял? – он уже обращался к Бэрику, – ты не мог брать у него деньги, и всё. Мы семья, мы родные… Мы – люди…
Бэрик протягивал мне обратно пятёрочку, а у меня не поднималась рука взять её. И говорить я тоже не мог, потому что боялся заплакать.
Я не помню, были ли они на похоронах и помянули ли мы вместе бабушку.

Прошло много лет. На старом рынке в Телль-Авиве за одним из прилавков, где продавались яблоки, стоял старик. Время от времени он на изумительной смеси русского и ломаного иврита выкрикивал цену и зазывал покупателей:
– Яблоки, хамеш шекель7…
Кто-то из русскоязычных покупателей переспросил:
– Почём яблоки?
– Я же русским языком тебе говорю – пять рублей, пятёрочка.
Оглянувшись по сторонам и убедившись, что израильтянина, хозяина товара, нет рядом, дядя Изя шепнул земляку на ухо:
– Давай один шекель и уматывай.
Наблюдая эту картину, я моментально вспомнил еврейскую бригаду, надпись «Предсидатель колхоза» на фуфайке дяди Изи, шутки над стариком Бюриком, возвращение мне пятёрочки…
Я почти бежал к выходу. Вот ещё не хватало, чтобы в чужой стране кто-нибудь услышал мой плач…


КРАШЕНКИ

Я был бы недалёким человеком, если бы вдруг заподозрил свою маму Риву Яковлевну, старого коммуниста, в религиозности. Но недалёким я себя не считаю, хотя собственными глазами видел, как мама красит яйца накануне православной Пасхи. При чём русская Пасха до моей мамы еврейки, убейте меня, я не понимал. Почему, собственно, крашенные яйца, а не маца? Когда была жива моя бабушка, она приносила мацу из синагоги, и все мы кушали её с бульоном, и мама тоже. Бабушка перестала ходить в синагогу, потом умерла, и про мацу мы забыли, как забыли про то, что бывает еврейская Пасха, и когда она бывает.
Для моего рассказа я обязан-таки заметить, что моя покойная бабушка на определённом этапе своей жизни, соблюдая еврейские религиозные обряды, ни разу не препятствовала маме красить яйца, и, более того, сама их красила.
И вот 10 апреля утром мама приходит, чтобы поздравить моего сына с днём рождения и вместе с подарками внуку приносит пакет с крашенными яйцами. Дети пищат от восторга, расхватывают «крашенки», как диковинные игрушки, а я, дожив до тридцати лет, додумался-таки спросить, откуда у мамы эта привычка, и получил ответ, который послужил поводом для рассказа.
Мою бабушку Эсфирь Моисеевну Герштейн в Биракане знали все. О её существовании, я полагаю, нельзя было не знать благодаря оглушительному голосу и мастерству портнихи старой школы. Знали в Биракане и дедушку Якова Хаимовича, но бабушку всё-таки знали больше.
Ещё перед войной Яков Хаимович заболел чахоткой, но он был тихим человеком, не имел привычки говорить о болячках. Болел и всё. К нему часто приходили люди, чтобы спросить чего следует ждать, если ночью приснился вот такой-то сон. Он говорил, и его слова и вправду все сбывались. Во всяком случае так утверждала моя мама, а я маме верю.
Бабушка была главой семьи и, как я уже говорил, главой очень шумной, чем заработала себе прозвище «Эстерка-грамофон». Беру на себя смелость утверждать, что никто в Облученском районе лучше её не шил, и никто так не ругался с заказчиками, как она.
– Что у Эстерки, она кричит так, будто потеряла все хлебные карточки сразу?
– Бросьте, просто у Эстерки идёт примерка.
– Очень похоже. Но шьёт Эстерка, чтоб у неё руки не болели!
Доброта и жестокость уживались в ней и не мешали одно другому. Она безбожно била своих детей, но кормила соседских хлебом, когда они с жадностью смотрели на него.
Иди сюда, на! – кричала она ребёнку и протягивала кусок. И в то же время рёв проклятий (в этом моя бабушка была мастер) гремел по Биракану, как по репродуктору сводка информбюро. И попробуй кто-нибудь сказать ей в этот момент: «Эстер, у вас семья, Мишка как скелет, а на Майку с Ривкой смотреть страшно». «Не сдохнут, – отвечала она, – я помогу и мне помогут». Потом она отворачивалась и, наверное, плакала. Плакала по своему, потому что никто в то время не видел слёз Эстерки-грамофон. Она была очень доброй, моя бабушка, Баба Эстерися.
Многое в нашей жизни не подлежит объяснению, и дети тоже. Я вовсе не о том, как они появляются на свет. Я о другом. Почему, чем беднее жизнь, тем больше в ней рождается детей? Причём, растут они, цепляясь за ноги друг друга. И не так, как цеплялся библейский Исаак за ноги брата своего Исава, не давая тому первым увидеть свет божий, а наоборот. Они цепляются для того, чтобы, только встав на ноги самому, побыстрее втиснуть плечико в жёсткую упряжку жизни. Так росли все дети в Биракане. А в пример я опять же могу привести свою маму, её брата и сестру.
Летом Ривку отправляли в пионерский лагерь, чтобы одним несчастьем в доме было меньше. Так решила бабушка, и пусть бы кто-нибудь в доме решил иначе, ему бы показалось, что прежде он купался в счастье. В общем, я себе представляю, что бы это могло быть, я, слава Богу, бабушку помню.
Ривке в пионерском лагере было лучше, чем дома, а главное – сытнее. Она очень радовалась, и не меньше неё радовались Мишка и Майка. А почему, вы сейчас поймёте. Неписанные законы семейного родства не позволяли Ривке самой съедать порцию хлеба, не говоря уже о пирожках и булочках. Поэтому Мишка, твёрдо усвоивший распорядок дня в пионерском лагере, почти ежедневно появлялся у забора, где через щель Ривка протягивала ему то, что сподручно было вынести после обеда или ужина. Он тут же съедал почти всё, оставив крохи Майке, и обещал завтра снова прийти в гости. Так было, и никуда не деться от этой маминой памяти. Именно так, я верю своей маме.
Мишка был голоден хронически. Тощий, смуглый, резкий, похожий на цыганёнка, он был беспросветным драчуном и забиякой и признавал драки только до первой крови. По осени Мишка вместе с мужиками надолго уходил шишковать в тайгу. Он слыл самым ловким кедролазом, оттого и брали его с собой мужики, не смотря на малолетний возраст. Очевидно, Мишкина буйная энергия требовала много калорий, а по-мишкиному так просто жратвы, которой так вкусно пахло за забором пионерского лагеря.
В тот день после обеда Ривка должна была вернуться домой. Её смена закончилась, и Ривка обещала принести печёное с праздничного пионерского обеда. Это была почти торжественная минута, какая бывает перед вручением наград. По этому поводу Майка даже умылась, а Мишка не спешил затевать у ручья очередную драку.
– Да вот же она, Ривка! Сейчас будет делить поровну…
– Ривочка, – это был голос мамы. Уставший, позабытый, довоенный мамин голос, в котором исчезла злость на войну, заказчиков, на бираканский ручей, в котором она по выходным отдирала кровавую коросту с фронтовых фуфаек, и на свою ненасытную ораву. Мамин голос был горький, как трава черемша, которую дети рвали по весне на бираканских сопках. – Ривочка, дядя Ваня Толстиков наверное скоро умрёт, надо отнести печёное ему.
В ривкиной руке дрожал кулёчек, уже готовый к растерзанию, а если по-мишкиному, так к делёжке по-честному.
Дядя Ваня наверное умрёт и просит чего-нибудь печёного. Утром старуха Толстикова приходила. Иди отнести. Война кончится и ты ещё наешься, а он может не успеть.
Майка скулила вдогонку, а Мишка пинал ногой калитку до тех пор, пока не схлопотал от матери Эстерки-граммофон, к которой вернулся прежний характер…
Я не берусь сказать определённо что больше огорчило детей, больной сосед дядя Ваня Толстиков или на глазах улетевшее печёное, которое они так и не попробовали до конца войны.
Дядя Ваня умер, оставив своей матери, бабке Толстиковой, троих ребятишек мал-мала меньше. Правда, девочки были не балованные, помогали бабке по хозяйству, да и сама она была женщиной ещё крепкой. В общем, жили, что там говорить.
А по весне, когда с продуктами совсем стало плохо, как раз на православную Пасху пришла к Герштейнам старуха Толстикова. Она да внучка-малолетка:
– Христос воскрес!
– Воистину воскрес! – ответила им Эстерка, хотя сама еврейка и не справляла православной Пасхи.
– Возьми, Эстер, – Толстикова поставила на стол кастрюлю с горячей картошкой, кринку молока, крошечную пасху и пять крашенных яиц.
– Брось, ну что ты выдумываешь. Или мы голодаем? Яков, что ты сидишь, как истукан, скажи сейчас же, что у нас не голод.
А что мог сказать Яков, когда Мишка, Ривка и Майка так смотрели на стол!
– Возьмите… вы тогда Ване… Возьмите, не обижайте, – и бабка разревелась, но её сразу стало не слышно, потому что следом заревела Эстерка-граммофон.
С тех пор каждый год до конца войны и после в день Пасхи приходила к ним бабка Толстикова и приносила крашенные яйца. А иногда и не на Пасху, просто так приходила и приносила поесть. И если вдруг в день святого православного праздника припаздывала старуха Толстикова, Мишка, здоровый уже пацан, плющил нос о залитое весенним солнцем стекло и грустно говорил:
– Ох, что-то долго Пасха не начинается…
Все они дожили до пенсии: дядя Миша, моя мама, тётя Майя. Не набожные, не верующие, а вот по весне красили яйца к православной Пасхе. И так каждый год.



СВИНСТВО

Старею должно быть. Всё чаще вспоминаю близких, ушедших в небытие. Вот бабушка моя, например, Эстер учила нас никогда не жалеть о потерянном, если, конечно, речь не идёт о близких и об их здоровье. Кстати, хоть другим это покажется и негуманно, но к близким бабушка никогда не относила животных. И если сдыхала собака, бабушка говорила: «Пусть, что должно быть вам, будет ей. Мейле8». Так или иначе, животные всегда жили в нашем доме или рядом с ним. В основном это были собаки и свиньи. Кстати, ещё во время войны мой дядька отдал своего любимого пса Байкала на съедение заключённым, потому что большинство из них болело туберкулёзом, а если верить утверждению сведущих людей, то собачье мясо очень полезно для лёгочников.
А свиней стали держать, видимо, после войны. Это была мамина инициатива. Легализовать свинью в условиях города трудно, ибо до того, как она попадает в котёл или на сковороду, свинья воняет, а начинает пахнуть только став свежениной. Соседи жалуются в исполком, там задают вопросы: почему указанная свинья проживает вблизи цветущего и благоухающего микрорайона и т.п. А были годы, усердный милицейский старшина, вдохновлённый мудрыми указаниями ныне покойного Никиты Сергеевича Хрущёва, ходил по дворам, заглядывал в стайки и обнаружив в свином навозе признаки употребления хлеба, приговаривал бедное животное к высшей мере, которую тут же приводил в исполнение.
Так вот, несмотря ни на что, мама держала хозяйство и уделяла ему время, свободное от работы и многочисленных общественных поручений. Будучи членом КПСС, она в лихие годы единственный раз в жизни пренебрегла мнением родной Коммунистической партии.
Свиньи, противные иудейской вере, которую исповедовала моя бабушка, прекрасно понимали идиш, ибо мама говорила с ними исключительно на языке предков. Когда же приходило время запустить в сарай резчика или проводить животных в последний путь на мясокомбинат, мама плакала и бормотала еврейские слова, в этот момент понятные только несчастным животным.
Свинья – не корова и не собака, ей не суждено жить долго, и это вынужденная трагедия. Даже в трудные для нашей семьи времена мы не бедствовали и одеты были не хуже других. Даже институт я окончил благодаря Машкам, Борькам, Васькам, Аронкам и другим «павшим» от безжалостных ножей резчиков.
Мой младший брат Мишка, уезжая в чужую страну, по маминой просьбе привёз ветеринара, который осмотрел животных и сделал им необходимую операцию.
Теперь, – сказал Мишка, – я выполнил свой последний долг.
И это не удивительно, что его «последний долг» касался свиней, ибо Мишка помнил – только благодаря этим животным мама смогла поставить нас на ноги.
И вот какой-то подонок забрался в сарай. В одну ночь он угробил одного кабана, а на следующий день похитил другого.
Что должно быть моим детям, пусть будет свиньям, – сказала мама. Она махнула куда-то в сторону рукой, но я-то видел, как нелегко дался ей этот жест. Вспомнились мамины рассказы о том, как прятала она когда-то животных от дубоголового старшины, которому было наплевать, как перезимует семья на единственную зарплату. Вспомнил, как лечила она кабанов травами и растворами, которые готовила по рецептам соседок. Вспомнил, как орали свиньи, глядя в глаза своей хозяйке: «Ты это за что так с нами?».
В нашем районе маму знали почти все. Многие просто удивлялись, видя, как она с радикулитом и давлением, в непогоду и слякоть тащила в сарай тяжёлые вёдра с нехитрым варевом. И поэтому я уверен – её знали и те, кто однажды в ночь затеял свинячье дело. «Мейле, – подумал я, – ладно, пусть всё плохое, что должно быть с нами, будет со свиньями» На сей раз я имел в виду не животных.





ШОЛОМ-АЛЕЙХЕМА, 23

Мы все жили бы долго и счастливо, если бы навечно остались в своём детстве. Любой из вас, назвав меня сумасшедшим за такие слова, будет конечно прав, но при этом сам, убейте меня, хоть на секунду вспомнит себя маленьким, и обязательно там, где ему было особенно хорошо.

«Вихри враждебные веют над нами
Тёмные силы нас грозно гнетут…» –

это Сенька Боринский, мой друг и официальный мищигинер нашего двора, поёт с балкона третьего этажа, аккомпанируя себе на баяне – я научил его играть.
– Борина, сделай «Мясоедовскую», – кричит кто-то из пацанов.
– Улица, улица родная… – изрядно картавя, орёт Сенька, но не успевает спеть даже первого куплета.
– Иди уже кушать, тошнотный порошок! – кричит тётя Люба, Сенькина бабушка, она иначе как «тошнотный порошок» его не называет.
Это наш двор – двор дома двадцать три по улице Шолом-Алейхема в городе Биробиджане. Я до сих пор убеждён, что лучшего двора в нашей с Биробиджаном жизни не было, и не будет.
Тот, кто в те годы жил по чётной стороне улицы Шолом-Алейхема, не даст мне соврать, что окна их домов, выходившие на север, смотрели на площадь Советов, а окна противоположной, южной стороны – на высокий забор, увенчанный колючей проволокой. Это была рабочая зона, где целыми днями гудела пилорама, и работали заключённые. Их привозили утром на машинах с конвоем, и отвозили куда-то вечером. Иногда со стороны зоны во двор прилетали болты, обмотанные клочками бумаги. Что-то было написано на тех клочках, но я тогда не умел читать. Сейчас понимаю, что это была форма общения с волей, и даже возможность познакомиться с кем-нибудь из девчат, живущих в общежитии.
Быть может часть нашего детства, прошедшего под забором зоны, как-то предопределила бы наше будущее и сделала бы его гораздо темнее, если бы не взрослые, заботливые и добрые, как моя мама, или, скажем, тётя Фира, мама ещё одного моего друга – Мишки Рабичева, дружившая с моей мамой. Никто в нашем городе лучше тёти Фиры не лечил банками простуду, а разговаривала она так громко, что лучше любого врача могла выбить пробки из ушей. Наверное поэтому в нашем дворе пацаны росли здоровыми. Будучи уже почти немощной старушкой, Мишкина мама ещё раз умудрилась помочь нам, да так, как не смог бы помочь ни экстрасенс, ни любой другой народный знахарь – тётя Фира раз и навсегда освободила своего сына и всех нас от переподготовок, на которые систематически призывал военкомат. Секреты лечения банками я уже не помню, даже если вы заинтересовались этим, а вот способ освобождения от призыва был удивительно прост и оригинален. Выселившись однажды из дома двадцать три по улице Шолом-Алейхема, тётя Фира поселилась на втором этаже другого дома. Так вот, в один не радостный для военкомата день тётя Фира просто забыла закрыть в ванной кран с горячей водой, и та не замедлила просочиться на первый этаж А как вы думаете, что находилось на первом этаже того самого дома, который осчастливила своим вселением тётя Фира? Там как раз находился военкомат. Именно в архив военкомата и полилась вода из тёти Фириной ванны. И всё, дело сделано! Ни Мишку, ни меня, да вообще никого из нашего двора больше на переподготовку не дёргали. Сведения о нас растворились в горячей воде, перемешанной с гневом военных архивариусов. Ну, какой ещё, скажите, биробиджанский двор мог гордиться такой замечательной тётей Фирой.
Единственным человеком, которому в нашем дворе не повезло, был Толян Родионов – в него таки угодил тяжёлый болт, перелетевший через забор с колючей проволокой, хотя и не в прямом смысле слова.
Большинство пацанов из нашего двора, да и из соседних дворов тоже, чуть повзрослев, начинали атаковать двери и окна женского общежития, где комендантом была моя мама. Многие из нас именно там впервые становились мужчинами, и лишь Толян входил во двор общежития, ведомый отнюдь не сексуальными позывами. С самого детства он был вором. Не карманником, не взломщиком банковских сейфов. Воровал он в большей части не то, что плохо лежит, а то, что плохо весит. Бельевые верёвки лучшего молодёжного общежития города были постоянным и пристальным объектом внимания Толяна. Кофточки и женские блузки, платья и комбинации, женское нижнее бельё на худой конец – Толян был не брезглив.
Остаётся загадкой куда он мог девать «прикуп», то есть краденные вещи, кому они были нужны? Одна из краж могла бы украсить книгу Гиннеса, как самая непутёвая кража планеты, и была она связана с моей мамой.
Наш тогдашний участковый Цалик Моисеевич Воронин, или просто дядя Слава, позвал однажды маму для допроса в милицию. Это надо же, чтобы Риву Драбкину – коменданта лучшего молодёжного общежития, в милицию, да ещё на допрос! А куда деваться? Так мама пошла. В кабинете дяди Славы она увидела на полу много женских вещей, многократно бывших в употреблении.
– Рива, – любезно обратился в ней дядя Слава, – можешь ли ты среди этих вещей узнать что-то, принадлежащее именно тебе.
– Слава, – ответила мама, забыв, что находимся на допросе у милицейского должностного лица, – эти вещи вы, конечно, взяли у Толика. Так вот, моего тут ничего быть не может. Позавчера я не стирала, а делала генеральную уборку. Моих стираных вещей здесь нет.
– А мне сказали, что вот этот свитер принадлежит твоему сыну, – дядя Слава положил на стол свитер, как предмет, уличающий маму во лжи. Это был мой свитер, и мама, конечно, сразу узнала его.
– Слава, – спокойно среагировала мама, – это свитер моего сына.
– Тогда скажи, – строго спросил участковый, – в какую сумму ты можешь оценить этот свитер?
– Я не могу оценить его, – сказала мама.
– Он дорог тебе как память? – спросил участковый дядя Слава, которому никогда не изменяло чувство юмора.
– Нет, – ответила мама, – я не могу оценить его потому, что позавчера, когда я делала генеральную уборку, этим свитером я помыла полы, а потом сполоснула его и повесила сушить. Как ты думаешь, в какую сумму я могу оценить половую тряпку?
Дядя Слава расстроился, поскольку из всего, что было изъято на обыске у Толяна, свитер был единственным, что, как ему казалось, могло быть оценено в сумму, достаточную для предъявления обвинения.
Потом была гнусная история с кражей поросят, мамины слёзы по этому поводу, и другие похождения Толяна.
Как-то я спросил свою бабушку:
– Баба, кто такие зэки?
– Голодные люди, – почему-то ответила она.
Я тогда так и не понял её ответа, а вспомнил этот разговор, спустя много лет.
В самом начале девяностых годов, после очередной отсидки, Толян был стеснён в наличных, но кушать хотелось, а ещё больше хотелось выпить. Единственным, известным Толяну, способом добыть наличность была кража. Банковские сейфы ему были не по зубам, зато привлёк старенький дом по улице Садовой. Неухоженный, как старый холостяк, дом давно уже не являлся жилищем как таковым, а использовался в качестве дачи. Закрытый на навесной замок, который легко открыть гвоздём, дом просто просился, чтобы его ограбили, а уж Толяна долго просить не надо было. Обычно он обходился без подельников, но иди знай, что там можно взять. Тогда он пошёл к вокзалу, где в ожидании заработка стояли машины, хозяева которых промышляли частным извозом. Удобно «примостившись на ушах» вокзального извозчика, владельца стареньких «Жигулей», Толян поведал ему трагическую историю жестоко обманутого мужа. Дескать, жена-стерва нашла себе хахаля, а его, устроившего непосильным трудом семейный быт, выгнала, как приблудного пса без гроша в кармане и куска хлеба насущного. И вот сейчас, когда она уехала кувыркаться в деревню к тёще, он может наконец-то хоть что-то взять из принадлежащего ему имущества. Одна проблема – транспорт. Расчувствовавшийся извозчик заглотил сказку, как щука блесну, рванул на себе рубашку, отвалил «Жигулям» скорость, разрешённую правилами дорожного движения, и попёр на подмогу, которая к тому же обещала какой-никакой заработок.
Ржавый пробой недовольно взвизгнул с первого рывка, дверь ойкнула и впустила в дом «незаконно изгнанного скитальца» вместе с его помощником. Эту картину наблюдала бдительная соседка баба Люба. Она знала хозяйку дома ещё ребёнком, иногда даже видела мужа хозяйки, и была крайне удивлена происходящим.
– Что творите среди белого дня? – грозно спросила баба Люба.
И тогда Толян без тени стеснения пояснил, что купил у хозяйки газовую плиту. Его ответом был удивлён даже владелец «Жигулей», потому как вместе с Толяном он выносил из дома холодильник «Океан». Неудовлетворённая ответом баба Люба, как только «Жигули» скрылись за поворотом, побежала к чудом уцелевшей в районе телефонной будке и вызвала милицию. Вторым звонком она известила о происшествии хозяйку дома. Задержать машину, зная её номер, для милиционеров было делом двадцати минут, но к этому времени холодильник «Океан» уже отмывали его новые владельцы – работники привокзального кафе «Стрела», а переполненный счастьем Толян в момент его задержания с нежностью нёс за пазухой четыре бутылки водки, «вырученные» от продажи холодильника.
– Санёк! Драбкин! – услышал я забытый голос из моего детства в изоляторе временного содержания. Это был Толян, не мог он удержаться, чтобы не обозначить перед братвой своего личного знакомства с прокурором, – Санёк, меня за старый холодильник упаковали аж на четыре с половиной года… – братва явно ждала моей реакции. Я подошёл ближе к железной двери, в окошко которой наблюдалась голова знакомого мне арестанта. – Не узнаёшь?
Чёрт его знает, почему я не удержался:
– Я помню тебя, Толян, ты в нашем дворе был единственный, кто снимал бюстгалтеры и трусы не с девчат с их согласия, а с бельевых верёвок. Мелкие кражи. Теперь другое дело – грабёж, да ещё целого холодильника. Высокая квалификация оценена по достоинству, гордиться должен. Скажу нашим пацанам – не поверят… – в камере ехидно захихикали, и железное окошко захлопнулось.
Только из-за того, что краже пыталась помешать возмущённая баба Люба, действия Толяна были оценены как грабёж. Если бы хозяйкой дома была моя мама, она бы заявила милиционерам, что холодильник старый, как букет её бабушки – именно так мама подчёркивала старость вещей. Мама сказала бы, что со дня на день ждала, чтобы кто-нибудь забрал холодильник на металлолом. Но мамы уже давно не было в России. Потом, уже в Израиле, я рассказал ей о своей последней встрече с Толяном.
– Однажды – сказала мама, выслушав меня, – когда я была ещё совсем девчонкой, собралась ехать из Биробиджана в Биракан. На вокзале в очереди за билетом стоял высокий красивый моряк. Какой-то парень попробовал вытащить у него деньги из кармана, когда тот уже отходил от кассы. Может моряк сам почувствовал, может кто подсказал – я не помню. Помню, как моряк взял руку карманника, вывернул её, после чего тот упал, сильно ударился головой об асфальт, захрипел и задёргал руками. Бедняга не успел даже разжать ладонь, как они обычно делают, если вдруг поймают, деньги так и остались у него в руке. Загудел отходящий поезд, и моряк побежал к вагону. Какая-то старушка крикнула вдогонку: «Деньги забери, сынок!», а тот ответил: «Не надо, будет суке на лекарство», – она вздохнула и добавила, – я бы не стала сажать Толика в тюрьму за старый холодильник. Во-первых, потому что он с нашего двора, а во-вторых – на лекарство не жалко.


КТО ИЗ НАС НЕ УСПЕЛ СОСТАРИТЬСЯ

Помнишь, мама, я обманул тебя, сообщив, что мне залечили гастрит и я могу идти в армию? Терапевт из медкомиссии военкомата, твоя подруга, сказала, что гастрит как был так и остался, она предлагала отсрочку. Я отказался и ушёл… в стройбат, а мечтал о пограничных войсках. Я был тогда дураком, мама?
– Ты хорошо сохранился, сынок, – отвечала ты, покручивая левой рукой у виска. И снова становились очевидными две вещи: наличие у тебя чувства юмора и отсутствие правой руки.
Стройбат – неизбежная закономерность, ожидавшая двоечника, дважды не поступившего в юридический институт. Уход в армию был событием для меня и вечным удивлением для тебя. И что с того, что твой сын плохо учился в школе? А увлечение техникой? Яша Рабинович, мастер цеха, куда ты привела меня после школы, говорил, что из меня вышел неплохой токарь, учитель по классу баяна хвалил технику игры. «В конце концов, – кричала ты, – мой сын три года занимался боксом, и вот на тебе – стройбат!»
– Он тебе нужен, Саша? – спрашивала ты.
– Нужен, мамочка.
Не только мне, но и многим в те годы было известно, что ангарский военно-строительный отряд не столько армия, сколько сообщество уголовников, наделённое правом беспредела. Но, видно, именно стройбат нужен был мне, воспитанному очкарику, чтобы научиться выживать, слышать и чувствовать опасность.
Несколько лет спустя я, тогда секретарь Биробиджанского райкома комсомола, приехал в село Красивое, где так называемые посланцы комсомола с приличными сроками за спиной вместо геройского труда на агрегате витаминно-травяной муки устроили пьяный шабаш. Требования Устава ВЛКСМ и постановление ХVIII съезда комсомола для них были неубедительны. Они пили водку, а я пытался их усовестить. Но к счастью, дарованному мне стройбатовским опытом, я скорее почуял, чем увидел нож в руках у «комсомольца» Убежать? Без проблем, да только ещё один обладатель комсомольской путёвки уже перекрыл дверь. Это была петля, как сказал бы мой армейский друг Сашка по кличке Хрипатый.
– Земляк, – сказал я, поскольку терять уже было нечего, – перо без дела не достают, такие понты для фраеров, давай о людском…
Внешность моя явно не соответствовала произносимому тексту. Он убрал нож и предложил выпить. Поладили. Утром агрегат работал и пошла «витаминка». Я возвращался в город, где, расскажи обо всём тебе, вновь услышал бы безнадёжную констатацию факта моей вечной молодости. Как необходима, но скучна мудрость.
Пройдёт два-три года и в Биробиджане появится первая молодёжная независимая газета «Взгляд». Мы будем делать её вместе с Леонидом Школьником, известным в те годы журналистом. Каждый номер – взрыв, скандал, разоблачения. Азарт – профессиональное заболевание журналистов. Потом становится скучно. Чем больше свободы для прессы, тем слабей реакция читателей. А хочется результата. Чтобы как в кино – найти и обезвредить.
Именно тогда в жизни должен был появиться Сергей Мартынов – умница, Следователь, Богом поцелованный, потом судья областного суда и большой любитель Высоцкого. Мы пили чай и говорили о книгах, курили «Беломор» и читали Галича. Если честно сказать, Сергей появился гораздо раньше, просто тогда пришло время принятия очередного нестандартного решения.
– Хватит валять дурака, займись делом, – сказал Сергей. Странно, мне казалось, что ему нравится, как я пишу. Он угадал-таки то, о чём я подумал. – Мне нравится как ты пишешь. Пиши на здоровья, но займись делом.
Ты тогда была за границей и по традиции всё узнала последней:
– Тебе тридцать четыре года, и ты уходишь работать следователем. Тебе плохо в газете?..
– Мамочка, я просто не успеваю повзрослеть, мне некогда.
В первый же день работы в прокуратуре города я принял три дела в производство и заболел всеми тремя.
– Ты хорошо сохранился, сынок…
Уже через неделю один из бывших коллег-журналистов пустил слух о том, что Драбкин ушёл из редакции в прокуратуру всего на полгода, чтобы написать книгу. И кто же это вам сказал, друзья мои? Быть может мама? Ты слишком хорошо меня знала, чтобы сказать глупость. Всё только начиналось.
Нет ничего азартней и увлекательней игры со скучным названием «предварительное следствие». Шахматы отдыхают, преферанс – скучнейшее из занятий. Можно играть без козырей, но при этом иметь пять тузов в одной колоде. Я по сей день надеваю белую рубашку и галстук, когда иду слушать приговор. В суде театр наших почти военных действий опускает занавес…
Ситников по кличке Сито ходил вокруг меня кругами месяц, а я ходил вокруг его жены. Мы с ней часами говорили об одном и том же: о том, как она и Сито нужны друг другу, а ещё ему нужны дом и дети. Кстати, я тоже нужен ему, потому что если наша встреча не состоится вовремя, он наделает кому-нибудь ещё отверстий в области живота. Вряд ли тогда ему удастся, как говорил он, «всё по сути раскинуть нормальному следаку». Все мы нужны были Ситу гораздо больше, чем пистолет, который он прятал даже от самого себя. Ситников верил жене, а она день ото дня всё больше верила мне. И он позвонил, чтобы сдаться. Он просил приехать за ним без милиции и на такси. Я приехал как он просил. Прямо в машине он начал рассказывать, как и за что расстреливал из пистолета ТТ своего друга и подельника. Я думал, что таксист совершит ДТП, но он доехал до прокуратуры и не хотел брать денег. Казалось, даже жалел, что не услышит продолжение рассказа.
Это кто же вам сказал, что у нас нет места творчеству? Да сколько угодно! Лет через пять из-под края рабочего стола, бесцеремонно отодвигая протоколы, на бумагу полезут стихи. Их не будет интересовать оперативная обстановка и наличие времени. Им будет безразлично даже то, что содержание их не соответствует характеру работы. Чуть позже придёт понимание, что стихи – это лекарство, принять которое настало время. Вместе с этим понимаешь, что стихов об убийствах быть не должно, они обязаны быть добрыми.
Когда вышел мой первый сборник стихов, тебя уже не было. На сей раз ты, быть может, сказала бы, что мне и не в кого быть другим.





УЛЫБКА НА ПРОЩАНИЕ

В 1991 году следом за моим младшим братом мама уехала в Израиль. Она очень скучала по внукам и только потому оставила Биробиджан. Уже через несколько месяцев после её приезда на «истоическую родину» маленький город Нацерет Элит узнал её, как знал Биробиджан. А как вы думаете, могла она, со своей беспокойной натурой и в своём возрасте, стать иной?
Внучка захотела спагетти? Пожалуйста. Мама пошла в магазин и увидела там изделие в полиэтиленовой упаковке. Она решила, что это как раз то, что надо. Только надпись на иврите, а на этом древнем языке она читать не умела. На идиш – без проблем, как-никак далеко за спиной было семь классов Бираканской еврейской школы, но иврит там не преподавали. Мама принесла изделие домой и, дождавшись, когда в кастрюле закипит вода, поставила туда то, что, по её мнению, хотела внучка. Однако, изделие не только не варилось, оно даже не становилось хоть сколько-нибудь мягче. У всех бывает предел терпению. У Ривы Яковлевны он наступил примерно минут через сорок. Хорошо ещё, что прежде чем пойти разбираться в магазин (я себе представляю эту картину!), она зашла к соседке тёте Рае, жене старика Мейера:
– Раечка, как Вам нравятся эти хвалённые израильские продукты? Я сорок минут варю спагетти, а они стоят колом в кастрюле. Ребёнок хочет кушать… Как Вы думаете, я буду молчать?
Тётя Рая пришла к маме на её кухню, заглянула в кастрюлю, после чего спросила:
– Ривочка, кто тебе сказал, что ты можешь кормить внучку палочками для шашлыков?
Было бы неправильно, если бы на следующий день об этом бытовом казусе не узнал весь город. А кто рассказал? Конечно, мама. Всё, что я написал о ней в своих рассказах, мне было поведано ею лично.
Рассказывая о чём-либо, она так входила в образ, что уже через минуту перед слушателем была не Рива, а, например, старушка Геня. Геня была на фронте медсестрой. На войне так случалось, что людей не только убивали, но и рожали тоже. И Геня родила сына по имени Виктор. Она вернулась с фронта с ребёнком, прожила долгую добрую жизнь, но под старость лет столкнулась с военкомовским бюрократом, который усомнился в том, что Геня была на фронте. Она прибежала к моей маме и говорила ей:
– Ривочка, они не верить, что я били на фронт! Но если я не били на фронт, то где я взяла Витька? Где я взяла Витька, я их спрашиваю? А они говорят, что где хотель, там и взяли…
Такой еврейский образ мама могла достать из любого кармана и показать его так, что народные артисты рядом бы отдохнули.
У мамы не было старческой привычки придумывать себе болячки и лечиться от всего подряд. Она умела терпеть, когда больно, но с таким же успехом могла изобразить боль в случае острой необходимости.
Я не помню, куда маму везла жена моего брата Света. По дороге их машина попала в дорожно-транспортное происшествие. Так, ничего серьёзного. Но извините, к тому времени моя мама уже была наслышана о том, какие деньги может получить в Израиле человек, пострадавший от происшествия на дороге. Поэтому, увидев приближающегося полицейского, мама вдруг застонала и стала закатывать глаза.
– Ой, мне плохо! – закричала она. – Шея, я не могу пошевелить шеей!
– Рива Яковлевна, Вам совсем плохо? – испуганно спросила Света. На что мама спокойно ответила:
– Света, успокойся, я косю. Это для полиции. Я правильно делаю?
Если кому-нибудь из читателей не известно нынешнее слово «косить», скажу – это значит, обманывать, претворяться.
Вечером и до полуночи 7 июля 2004 года на скамейке у подъезда дома мама рассказывала байки соседям, и они громко смеялись, а утром следующего дня её не стало. На этот раз она не шутила.
Я простился с мамой, приехав в Израиль только спустя четыре года, до того, как я постоял у её могилы, мне казалось, что она всё ещё жива.
Мой отпуск заканчивался. Перед отъездом вместе с братом Мишкой я ещё раз пришёл к её могиле. С памятника из чёрного мрамора мама смотрела на меня, просившего прощения за то, что так долго не приезжал к ней. Мы отошли от могилы и на скамейке у входа на кладбище налили в стаканы водку.
– Ну, вот ты и поговорил с мамочкой, – сказал Мишка. – Она на фотографии даже улыбаться стала. Не веришь? Вернись, посмотри…
Я не вернулся. Дурная примета – возвращаться перед дальней дорогой. Зная свою маму, я поверил ему на слово.

1 Шлемазл – неудачник (идиш)
2 Каплей – капитан-лейтенант
3 Мишпуха – семейство (идиш)
4 Мищигинер – придурок (идиш)
5 Цурэс – несчастье (идиш)
6 Абисэле сейхл – немного мозгов (идиш)
7 Хамеш – пять, шекель – валюта Израиля.
8 Мейле - ладно (идиш)