Конкурс

Геннадий Руднев
Он был первый, кто мог в нашем городе позволить себе белый пиджак в крупную красную клетку и греческие кудри ниже плеч. От него на сажень держался запах “Шипра” и крепких кубинских сигарет. А когда он ногой закрывал дверь директорского кабинета, по коридору музыкальной школы гремело: “Да пошли вы...” - и чуть тише, но достаточно разборчиво: “... музыканты сраные!”

На уроке, закончив играть, я сдвигал мех, опускал натертый докрасна подбородок на лаковую смоль баяна и привычно вытирал липкие руки о швы помятых школьных брюк. Ждал, косясь на клетчатую спину перед окном, - сейчас начнется.

Учитель делал паузу, затягивался последний раз “Портагасом” и, выщелкнув бычок в форточку, резко оборачивался ко мне.

- Мальчишка, урод... - проговаривал он свистящим шепотом, переходящим в звериный рык. - Ты хочешь сгнить здесь заживо? В этом дерьме?.. Посмотри на свои руки! А на губе - что? Опять дрался? Или дудел на своей дуде?.. Что ты делал три дня?

После этих слов он отмеривал три шага вперед по крошечному классу, останавливался напротив, продолжая рычать, и, всегда неожиданно, начинал совершать выпады в обход пюпитра: хватать меня то за пальцы, то за щеки, даже умудрялся, заводя руку, дергать меня за коротко остриженные, по-школьному, волосы на затылке.

- Ты когда начнешь заниматься? Опять - “завтра”? Или через месяц?.. По четыре часа долбишь, говоришь?.. А мне - плевать! Слушаешь? Подними нос!.. Значит, надо - шесть, восемь, если ты урод!.. Я-то гроблюсь с тобой по скольку? Ты не замечаешь?..

Я замечал. Большое, одутловатое лицо его за минуту крика покрывалось плавающими багровыми пятнами; мутнели полупрозрачные глаза с желтыми жгутиками на белках; а из разбитых в стороны кудрей вываливались розовые, аппетитные, вполне съедобные уши. Я втайне им завидовал, считая их непременной принадлежностью настоящего музыканта. Впрочем, как завидовал и кудрям, и пиджаку, и всему остальному. Кроме, пожалуй, носа. Даже для того грандиозного, из чего состоял учитель, нос был явно великоват: нависал, перетягивал на себя треть лица, отвлекал от главного - вращающихся глаз и бурлящей речи.

Разгорячившись, он начинал заикаться, вставляя не по делу свои “к...к...“, будто проглатывая матерные слова, и две жилы на его шее готовы были лопнуть тогда от перенапряжения. Речь его становилась все громче, все прерывистей, больше походя на выстрелы из орудия или выбросы из жерла вулкана; жесты - все шире и необъяснимее; наконец, поток иссякал, застряв где-то на очередном “к...“ , и учитель застывал в позе ряженого языческого истукана - воздев руки к обшарпанному потолку, запрокинув кудлатую голову и широко расставив могучие ноги - не в силах произнести ни слова, подавившись на полувздохе непереводимым проклятием этому неблагодарному миру. Ну, и мне в том числе...

- Играй!.. - вырывалось у него уже на взвизге.

С этого начинался настоящий урок... “Па!па!па!”- и круги с пританцовываниями и прихлопываниями вокруг меня и баяна. Десятки бессмысленных, казалось, повторений - а с ними пота, отчаяния, слез. Круги и слезы, слезы... Неостановимые, необычайно горячие...

- Ну, бля, заревел!.. - говорил учитель, устало присаживаясь на краешек стула, и, свесив руки между колен, брезгливо поглядывал на меня исподлобья. Ждал, когда успокоюсь. Но уже через несколько десятков секунд не выдерживал: вскакивал, шагал к окну, к форточке. Закуривал и, отвернувшись, приказывал глухо:

- Играй! Хватит сопли ронять!

Я играл еще хуже. Пальцы, ватные, дряблые, будто опухшие, заплетались, проскальзывали, застревали где-то меж кнопок. Застилало глаза: я не видел нот; но и плакать нельзя было, и слезы смахнуть невозможно - руки-то заняты. Я комкал окончание пьесы, торопился, съезжал часто в другую тональность и шлепал напоследок какой-нибудь петушиный аккорд, после которого от окна раздавалось уже зловеще, сквозь зубы:

— Ты — варвар, убийца... Ты растаптываешь святое... Ты издеваешься, смеёшься надо мной? Да? Что я тебе сделал плохого?.. За что!

От возмущения он так далеко выдвигал нижнюю челюсть, что на неё смело можно было класть пару пачек “Портагаса” вместе с пепельницей, но в уголке его рта билась в растерянности единственная сигарета, готовая выскочить оттуда от страха за свою недогоревшую судьбу, а вместе с дымом, казалось, улетучивалась из него последняя вера в своё и моё предназначение.

- Пошёл вон!— заканчивал он свою речь в сердцах, указывая пальцем на дверь.— И чтобы к следующему уроку всё было готово! Всё! Как я говорил! В воскресенье - конкурс!! И это - твой последний шанс! Запомни!

Я уходил уничтоженный, истёртый в прах, убеждённый, что исправить что-либо в наших отношениях никакой игрой уже невозможно.

Но на следующем уроке учитель оказывался тих и благостен. Приветлив. Лёгок. Добр.

Возле окна сидели на новеньких, взятых из другого класса напрокат, стульях его дети: безобразно толстый пятилетний мальчик с невыразимо огромным покатым лбом над остановившимися соловыми глазами и хорошенькая вертлявая девочка лет трёх, вся в кукольных кудряшках, кружавчиках, ленточках, с голосом, похожим на звон тонких, хрустальных фужеров. Оба эти столь разных лица были одинаково перемазаны мороженым - от щёк и до шеи, а блестящие следы двух десятков детских пальцев сияли рассыпанными и по лакированному столу, и по обивке стульев, и на полах учительского пиджака...

Я играю, настороженно следя за движениями клетчатого пятна за пюпитром: вправо, влево... Вот он вытирает что-то, не прекращая движения свободной рукой: “Па-па-па”. Вот отвечает на их “папа”. Вот подбирает с пола, вот усаживает, вот суёт что-то им в руки: “Тс-с... па! па!” Успевает и улыбнуться, и шепнуть сердито, и удивлённо вскинуть брови. Наконец, топает ногой.

Я замираю, ожидая вспышки гнева.

- Продолжай, продолжай... Я - не тебе...— бормочет он скороговоркой, будто извиняясь.

И, продолжая, я начинаю замечать, что не радуюсь его теперешней доброте. Что понимаю, откуда она происходит. И что опять, как бы я ни играл, толку от урока не будет. И вообще - никогда не будет.

“Что так - что так,— думается мне. —Я просто не нужен ему. Я его только раздражаю своей тупостью. И сегодня он не орёт не потому, что я играю лучше, а чтоб вот этих не напугать.”

И я вдруг успокаиваюсь и становлюсь равнодушен и к пальцам, и к нотам, и ко всему вокруг. Заканчивая, впервые спрашиваю:

- Следующую?

- Да-да, пожалуйста,— разрешает он, усаживая девочку на колени. Мальчик упирается лбом в его плечо и что-то мычит. —Потерпи, ты ведь мужчина,— просит он его и вновь обращается ко мне:

— Ну-ну, мы ждём...

“Ждёте вы?— спрашиваю сам у себя.— Так нате. Сейчас я вам выдам. На троих.”

– Русская народная песня “Возле речки, возле моста”!— заявляю я вслух, подмигнув девочке в кудряшках.—Исполняет...

- Очень приятно!— перебивает учитель, и в глазах его вспыхивает озорной огонь.—Ну-ка, врежь-ка нам, да пошустрей!

Режу, начисто забыв о пальцах, обо всём на свете, взяв сналёту темп вдвое быстрее, чем обычно. И только отщёлкнув последний аккорд, осознаю, что... получилось, вышло, наконец! А голову повернуть боюсь - вдруг опять “не то”?

Девочка лопочет, перезванивает своим колокольчиком. Учитель отрывает её от себя и подходит ко мне. Присаживается на корточки напротив, отодвинув пюпитр в сторону, и смотрит с восхищенно-победным прищуром.

- А ты, парень, не прост... Ох, не прост, как кажется!

- Почему?— смело спрашиваю я, уверенный, что теперь уже бояться нечего.

- Есть в тебе эта зараза... Я как чувствовал... Есть!

– Какая?

– Кураж!... Без него нам — никуда, мой милый! Никуда!

Девочка подходит к нему сзади и пытается обнять за шею, но не достаёт. Он подхватывает одной рукой — её, другой — своего надутого парня и кивает им на меня головой, встряхивая, как ото сна:

– Видали, что со злости народ выделывает? А? Если он так завтра на конкурсе врежет, первое место нам обеспечено!..

Тогда я ещё и представить не мог, что эта девочка с кудряшками станет через каких-нибудь пятнадцать лет великолепной пианисткой и уедет с мужем в Израиль, обозвав родителей на прощание “идиотами”. Что толстолобый парень попадёт в плен в Афгане и долго будет считаться погибшим. Но пока по субботам учитель будет таскать их с собой в школу, чтобы не мешать жене давать на дому уроки избалованным богатеньким балбесам. И что жена его со своим консерваторским опытом будет вынуждена тратить себя на бездарей ещё долго, чтобы заработать здесь, в нашем захолустье, на приличный кусок хлеба. И изведёт себя до ничтожества, совсем перестав выходить из дому, и повесится, проводив дочь в Землю Обетованную, не дождавшись сына, который всё-таки вернётся, но тут же сядет на иглу и начнёт медленно сходить с ума у отца на глазах. А он сам, мой учитель, оставивший когда-то из-за переигранных рук карьеру музыканта, и застрявший здесь, в этой грязи, в этой глуши, временно, для восстановления сил и здоровья своих квелых детей, — он сам, мой учитель, поселится тут навсегда, облысеет, опустошится на нас, провинциальных недотёпах, и, оставшись в конце концов один, уйдёт регентом во вновь отделанную церковь и не узнает меня, повзрослевшего, когда мы столкнёмся с ним на кладбище плечом о плечо, проходя каждый к могиле своей жены...

Но пока проходила суббота, и я возвращался домой, выпотрошенный не будущим, а настоящим. Плелся в местный Дом культуры на репетицию духового оркестра, куда тем же учителем ходить мне было строжайше запрещено, но куда не пойти я уже не мог. И все ускорял шаг, понимая, что опаздываю...


Когда я открыл дверь, с большого барабана, стоявшего на табурете посреди комнаты, Без, а проще - Безногий, наш руководитель, сгребал в ладонь мелочь. Это означало, что первая часть репетиции окончена, карты попрятаны и сейчас начнется “прогон”.

- Припозднились, маэстро!.. - поприветствовал он меня, прибавив к этому матерное,смачное. И покуда я, оглушенный бегом, загнанно дышал в дверях, остальные пацаны коротко хохотнули в сладком предчувствии скандала и затихли, прислушиваясь, что еще Без отмочит. Не заставив ждать себя, Безногий продолжил:

- Ну, как там твой Клетчатый? Говорят, в область завтра уезжает?

- Ага, - выдохнул я.

- Вот и правильно... Это ж надо, как ему дед Сима под выходной угадал! - Без обернулся к ребятам и театрально развел длинными, верткими, как черви, руками.

- А - что?.. Умер, что ли?

- Так вчера ещё!.. Крякнул, радость ты моя! На “дурнинку” завтра идём. Отдудим грешного. Бабка Дуся полсотни кладёт и две банки на рассос ставит.

- Завтра?..

- Завтречком, голубь ты мой сизый!.. Видишь, как всё уложено? И Клетчатый твой не выскочит, как в прошлый раз, трубу у тебя вырывать и бить об асфальт казённым инструментом... И должок вернёшь... Ну, что хлебальник-то раззявил? Слюни подбери, Ойстрах ты наш!..

Пацаны долго сдерживались, а тут загоготали в полные глотки. Я кусал губы, переводя взгляд с одного лица на другое, но не сочувствия, не понимания ни в ком не находил. Беза тут и любили и побаивались. Особенно после того, как он им стал...

Случилось всё в один год. Серёга Без и наш бывший руководитель возвращались пьяные с какой-то халтуры на мотоцикле и врезались в автобус. Руководитель разбился, а Серёга с полгода проходил на костылях, заработав себе кличку Безногого, и хоть спивался на глазах и играть умел только на “альтушке” да на тарелках, но, так или иначе, а “духовой” остался за ним, как за самым старшим. В армию его не взяли, работать он не мог, и директор Дома культуры дал Безу полставки к пенсии за хромоту, назначив его официальным руководителем оркестра. Вроде пожалел, не забывая с каждой Безовой получки оставлять лишние полставки полставки себе.

С тех пор нового мы ничего не выучили, не считая пары модных мелодий, что я пытался воспроизвести на трубе, но которые при этом доставляли мало удовольствия даже несведущим в музыкальной грамоте моим партнерам по “духовому”. Оркестр потихоньку разваливался. Без все больше пил, устраивая вместо репитиций то игру в картишки “по маленькой” для выцеживания из пацанов карманной мелочи, то просто забирал у них деньги в долг, “до пенсии”, и, так их и не возвратив, сулил заимодавцам прибыльные куши с очередного “жмура”. И если мое участие в составе оркестра было обязательным, потому что на трубе больше никто не играл, то для остальных, постоянно меняющихся, “жмур” оставался часто единственной и весомой добавкой к очень ограниченному мальчишескому бюджету. За место в похоронной процессии шла самая настоящая борьба, Без умело этим пользовался и распределял деньги так, чтобы интерес к “дурнине” не проподал ни у них, ни у него, ни у директора Дома культуры.

Я тоже был не безгрешен. Ради любопытства и “мальчишеского братства” и к стаканчику прикладывался, и “пятерочки” “смертные” брал. И хоть отдавал их чаще матери, а та, собственно, как-то слабо этому сопросивлялась, чувстовал я себя после таких мероприятий достаточно гадко. Уж слишком подлым казался мне тогда этот “налегке” заработанный рубль. Все равно, что пятак отобрать у первоклашки. Потненький, тепленький такой пятачок.

Со мной это всего раз было, тогда все мои друзья этим занимались. Вот и я подошел к одному возле школьного буфета и попросил. Мальчик сразу отдал, опустил глаза и отвернулся. А я потом долго с ним глазами встречаться не мог. И ведь не знал никто кроме нас, а совесть щемило.

И тут опять, перед смеющимися, возникло внутри что-то похожее, грязненькое, липкое...

- Завтра не могу, - сказал я Безу, когда гогот поутих, - завтра мне в область надо ехать.

- Чего-чего?! - Без махнул из стороны в сторону грязными патлами непонимающе.

- Завтра я на конкурс еду. В область.

- Слыхали? На конкурс!.. Ойстрах ты наш ненаглядный! А мы, что ж, из-за тебя людей обманывать будем? Так, что ли?!. Да и вообще ты мне сколько должен?

- Три сорок...

- А Седому?

- Восемьдесят...

- Андрюх, а тебе?

- Рупь, и двенадцать - за сику...

- И мне восемнадцать копеек, - повизгивал кто-то за спиной.

- Я в следующий раз... Я - в последний... В следующий раз, потом... - слабо защищался я. - А завтра - не могу.

- Нет, вы слыхали, а? - Без уже заводился. - Ты что, в харю захотел, или - как? А ну шагай сюда! Швидче, швидче! - он схватил меня за волосы и подставил кулак к подбородку. - Видал? Подбирай сопли! Видал или - как?

Я мигом припомнил расквашенные носы пробовавших бунтовать оркестантов, сообразил тут же, что на конкурс, если и ехать, то в таком виде уж точно нельзя, и, порядком струсив, решил обмануть Беза, обмяк, сдался.

- Отпусти! Приду, черт с ним, с этим конкурсом.

Без сильно оттолкнул меня от себя. Я загремел между стульями, упал, больно ушибся локтем.

- Абзац! - скомандовал Без. - Репетиция окончена. Завтра к одиннадцати - к бабке Дусе! Пока!

Он прохромал мимо меня, лежащего на полу. За ним молча прошли остальные. Я ненавидел их всех; всех - и музыку в том числе, и особенно эти гадкие, блестящие, холодные инструменты. Мертвые. Кривые. Они и отражают-то как-то по-особенному: когда на золотом расплывается вдруг странная рожа, вкось, в изворот, через задницу. И не смешно совсем, и не страшно. Противно до тошноты. До отвращения...

Вот уж кто врет, так врет. Во всю глотку. И на праздниках, и на похоронах. А их за это еще и побаиваются... Они для меня - воплощение лжи, страха, поддельности и показухи. Медные трубы - это не слава. Это сама Власть...



Мать встретила меня как-то растерянно. Ни о чем не спросила, не взглянула даже. Налила супчику, поставила тарелку на стол и села рядом, уставившись на ножку табуретки.

Есть не хотелось. Я долго вылавливал картошку в мутном консервном бульоне, приготовленном, видно, из “Завтрака туриста”, а думал совсем о другом. Мне вдруг до обидного стало жалко себя. Вот так, вдруг. “С кем? Ради чего? Для кого мне бороться? Кому и что доказывать? Им, тем, что ушли? Безу? Учителю? Матери? Миру??

Да какому такому миру?!

Тому, что вокруг? А что в нем кроме книг, кроме музыки настоящее? Я сам. И все! Все!! А кому я нужен?..”

Вместе с картошкой я проглатывал слезы, но она казалась мне пресной, и я солил, морщась, пережевывал и проталкивал в себя, через комок в горле, жгучие куски.

Наконец, доел.

- Чай будешь? - спросила мать.

- Спасибо. Не хочу.

Я собрался уже выходить из-за стола и тут только рассмотрел, что мать тоже не в себе.

- Батя пришел? - я задал вопрос, но отвечать на него матери было незачем.

- Пьяный?

Она даже не кивнула головой.

- Где?

Видя, что и на этот раз ответа не будет, я сжал зубы и замолчал.

Мы просидели так долго. За окном стемнело. Дождик накрапывал. А пустая тарелка все стояла на столе, и я никак не мог отвести от нее глаза.

- Сынок, - вкрадчиво начала мать, когда я уже забыл, что она здесь, рядом. - В последний раз, сынок... Сходи... Я с ума сойду... Я...

- Нет!

И она осеклась.

Стало уже совсем темно. Тарелка поблескивала мутно-ржавыми пятнами на краях. Квадратики клеенки сали походить то на клетки учительского пиджака, то на бабушкины половички, когда она была еще жива и когда, казалось, ничего плохого произойти вовсе не может.

- Сынок, милый, - вновь донесся из угла голос матери. - Ну, что же нам теперь делать? А жить надо, сынок... Все ведь пропьет, все!

Она всхлипнула. Я смерил ее невидящим взглядом.

- Ну и черт с ним! Проживем! Я через год работать пойду.

- Глупый... Глупый ты еще, мой мальчик, - причитала мать под слезы. - Тебе еще учиться надо. Тебя одевать, обувать... Сходи, сыночек! Как перед Богом - в последний раз, сыночек, сходи...

- Не пойду!

Сказал, как отрезал. Как отец. Он тоже так мог с матерью. Только с матерью - больше ни с кем. И я вспомнил это. И вспомнил себя. И содрогнулся.

Я хотел уйти молча. Дошел уже до двери, а потом защемило что-то внутри, как с тем первоклашкой. Вернулся на кухню и позвал ее:

- Мама!

Но ее там не было. Только из спальни доносился тонкий, надрывный вой, приглушенный подушкой...




В дверях столовой стояла бессменная тетка Зина, в белом халате колоколом, в высоком колпаке, неприступная, как айсберг. Каждый вечер, а уж по субботам и подавно, она охраняла вход в наш “караван-сарай”, который к этому времени превращался из столовой в ресторан, и куда почему-то нельзя было пускать ни подростков, ни женщин - никого, кроме относительно прямо держащихся на ногах пьяных мужиков.

Вечером пустующая днем столовая делала на них план. Это все знали. С этим были согласны. И, считалось, что остальным там делать нечего - среди пьяных-то... Поэтому среди этих “остальных” тетка Зина была человеком непопулярным. Звали ее за глаза “Зинкой-корзинкой” и даже кричали ей это вслед, когда она с авоськами, чуть толще своих могучих бедер, двигалась из столовой домой.

Но на брань тетка Зина не отвечала. Не потому, что не слышала, а потому, что свыклась с нею так же, как и с этими сумками, и с ежевечерним штурмом столовских дверей, и еще со многим другим, о чем можно было только догадываться.

Когда мне было лет шесть или семь, мать обычно давала “пятак” и отправляла в столовую за отцом, научив, как себя вести с теткой Зиной.

- Я в буфет, за пончиком, - высоко поднимал я монету, чтобы тетке Зине было видно ее из-за стеклянных дверей.

- Сам как пончик, - отвечала она, но, если никого другого поблизости не было, пускала на первый этаж, к буфету, умиляясь, видно, моей, как и своей, толщине.

Так я проникал за дверь. Потолкавшись в ногах у мужиков, прятался в туалетную нишу, а оттуда - под лестницу. Там я дожидался, когда тетку Зину кто-нибудь отвлечет, подсматривая за ней через перила. И как только она отворачивала одновременно свою фундаментальную шею и голову в сторону от лестницы, молнией проносился наверх, находил там за столиком отца и клещом впивался в его рукав:

- Папка, пошли домой!

Уговоры действовали не сразу. Отец продолжал пить, пока мог держать стакан, но, когда друзья все-таки доставляли его домой на диван чуть живого, в моем кармане лежали уже отцовские деньги, вытащенные у него за столом потихоньку, мятые, но такие драгоценные, что, отдавая их матери, я представлял себя чуть ли не пионером-героем...


Теперь все было немного сложней.

Тетка Зина, наградив меня презрительным взглядом, отвернулась от стекла и встала недвижно и бесстрастно, спиной, как вкопанная.

- Эй, эй! - настукивал я по двери, а если б не стекло, то - ей по голове. - Теть Зин, отец там! Пусти! Пьяный же он! Совесть-то у тебя жиром еще не заросла?!

Если предположить, что со спины запросто можно узнать, улыбается человек или нет, то я убедился в этом немедля. Она смеялась надо мной: едва заметно подрагивая всей своей тушей; вероятно, наглухо захлопнув свой рыбий ротик и прищурив песочно-тусклые, вечно воспаленные глаза.

“Стекло, что ли, разбить?” - сгоряча подумал я и было уже размахнулся, как за дверью показалась знакомая фигура.

- Без! Без! - закричал я, высоко задирая руки.

Без оглянулся, все понял и сразу пошел на выручку.

Что-то нашептывая тетке Зине, которая от этого грузно вздрагивала в хохоте, он ловко завел ей свою длинную руку за спину и незаметно отомкнул дверь. Продолжая болтать, он чуть сдвинул ее за талию от прохода и сделал знак, чтобы я куда-нибудь исчез. Пришлось отпрыгнуть в сторону и присесть. Оглянувшаяся тетка Зина меня уже не увидела.

Белое пятно отплыло от двери, и через несколько секунд голос Беза позвал:

- Быстрее давай! Ну!

Зинка только ахнула, когда я пронесся мимо нее по лестнице, а Без и вовсе куда-то пропал...

Появился он тогда только, когда я выволок отца на улицу.

- Картина Репина “Приплыли”?

Хитроватый глаз Беза сверкнул под фонарем “караван-сарая”.

- Помочь?

- Обойдусь... Вставай, свинья! Поднимайся!

Отец что-то промычал в ответ.

- Абзац! - констатировал Без. - Полный нелетательный исход... Ну, ладно. Поехали...

Мы волокли отца дворами, стараясь не попадаться на глаза прохожим. Без и так сильно хромал, а, подпитой, становился хромым сразу на обе ноги. Помощи от него - как от козла молока. Рябой, пакостный дождик все продолжался. Я старался молчать, вырывалось только “А, ты!..” - когда мы в очередной раз роняли отца в какую-нибудь лужу. Без непрерывно ехидничал. У него, даже пьяного, язык работал отменно.

В самом конце пути, у подъезда, я был уже готов к срыву: не чувствовал соли на прокушенной губе, все ниже, по-бычьи, нагибал голову, стараясь не видеть ни отца, ни Беза, ничего вокруг. В висках стучало: “Скорей бы все кончилось...“

- Ну, что? С приездом? - похлопал меня по плечу Без, когда мы положили бесчувственного отца на лавку перед домом.

- Сколько? - процедил я.

- Ну-ну, не злись! Трешки хватит... За работу ведь!

Странно, у него тоже затрясся уголок рта, когда я протянул ему “пятерку”.

- Спокойнее, маэстро... Спокойнее...

- Мало?.. На еще!! Мало?!

Взорвалось что-то во мне. Я кричал и бросал в Беза деньгами, и продолжалось это до тех пор, пока из подъезда не выбежала мать...

Я не помню когда, но Без, по своему обыкновению, вероятно, сразу дал деру. А как уж потом отца на кровать перетащили - это вообще трудно понять: ведь пьяный мертвого тяжелей.

Захрапел он. А мы сели на кухне.

- На-ка, утрись, - дала мне мать полотенце, и я приложил его к губе.

Сцепив пальцы на переднике, она молча глядела на меня выплаканными глазами. Немытая тарелка все еще стояла на столе, и мне не надо было объяснять, что мама делала в мое отсутствие.

Говорить было не о чем. Мы жалели друг друга про себя, забыв об остальном мире, людях, вещах, дожде и времени. В такие минуты мысленно считают годы и не находят в прошлом ни радости, ни утешения, и на завтра не загадывают ничего хорошего. Жизнь кажется прожитой. Именно вся жизнь. И та, что еще впереди.

- Прости меня, сынок, - говорит зачем-то мать. Я киваю головой и ухожу к себе. Так уже было. Мы по очереди говорим друг другу эти слова. Вот и отец завтра встанет, поглотает из чайника, и тоже пойдет перед всеми извиняться. А с получки... Да, что об этом?

“К черту Беза! К черту всех! - твержу себе я в постели, насильно зажмуривая глаза. - Поеду! Сыграю! Вырвусь отсюда!”


Утром все другие и всё другое.

Родители еще спали, когда я, расчехлив баян, гонял на кухне гаммы, плотно закрыв дверь. За окном вчерашнюю грязь подхватило морозцем. Двор выглядел чистым от легкого инея на блескучих лужицах. И - никаких следов...

Я играл нарочито громко, зная, что дома, если даже и проснутся, ни слова не скажут, и ни мать, ни отец на кухню не зайдут, пока я не закончу.

Так и было. Я положил баян в футляр. Мать скрипнула дверью, поздоровалась. Отец, конечно, еще не вставал.

Надев рубашку и пионерский галстук, я постоял перед зеркалом. Снял его. Одел черный, отцовский.

- Мам, иди завяжи!

- А?

Обрадовавшаяся моему голосу, мать прибежала на зов, неумело накрутила на галстуке кособокий узел. Я стянул его на шее потуже.

- Ну, как? Плохо?

- Хорошо, сыночек, хорошо... Только, это... На похороны-то ведь рано еще.... Иль у вас репитиция?..

- Нет! - оборвал я ее. - На конкурс я еду. В область. Я же говорил...

- Ага, езжай, молодец... - закивала мать с непонимающей улыбкой. - Я помню, помню...

- На дорогу дай.

Мать вдруг засуетилась, захлопотала, причитая что-то, кинулась не в ту сторону, вытащила из кармана передника, наконец, три рубля.

- Хватит?

- Да мне мелочи. На автобус!

- А там разменяют. Ты попроси кондуктора, и он разменяет...

Тут я, глядя на вчерашнюю помятую трешку и насторожившуюся мать, понял, что мелочи у нее нет. И вчера не было. Есть только деньги, которые я вынул вчера у отца в столовой. Мне стало неловко перед матерью. Потом обидно за себя. Обида все росла, росла... Наконец, я дернул за галстук и прохрипел:

- Не поеду!

- Да ты что, сынок? Разве можно? Столько готовился! Учитель-то что скажет?.. Да, если ты из-за денег этих проклятых, так Бог с ними, сынок!..

- Да?!. А ты знаешь, что Без уже задаток у бабы Дуси взял?! Да уж и пропил половину! Видел я его вчера... Не поеду!

Я начал сдергивать с себя одежду, пуговицы полетели. Мать пыталась сдержать меня, но справиться не могла. Забравшись опять в постель, я сжал зубы и взвыл во весь голос.

Я не слышал, как проснулся отец, как мать, видно, цыкнула на него, когда он пытался что-то спросить, а потом куда-то вышла, хлопнув дверью.

Я пришел в себя, только когда она вернулась и осторожно присела ко мне на кровать, с краешку, сказала:

- Разменяла я. Езжай, сынок. Не мучай! Я себе всю жизнь не прощу, коли ты не поедешь...

Я перестал сопеть. Прислушался.

- Вставай, сыночек, вставай! Я тебе клянусь, что если он еще раз так сделает, я... я... Я с ума сойду! Господи! И за какие же грехи мне такие мучения терпеть?! Милый, сынок, хоть ты-то меня пожалей!..

Одела она меня почти насильно...


От провожатых я отказался и на остановку пошел сам, перекладывая тяжелый футляр с баяном из руки в руку, семеня по обмерзшим комкам грязи и думая только о том, как бы не застыли пальцы. Перчаток не было. А варежки надевать в октябре вроде еще рано...

Остановка оказалась пуста. Автобуса, как назло, не было. Мимо проходили бабки в черных платках, поглядывали на меня и о чем-то переговаривались. Я отвернулся...

Отец обещал купить мне часы еще в прошлом году, с тринадцатой. Но что-то там у них с матерью не сошлось. Напоминать было не в моих правилах, я промолчал. А на этот год он о часах даже не заикнулся. Мать купила хрустальную салатницу, недорогую, но очень ей понравившуюся. С тех пор эта салатница стояла в буфете, и вспоминали о ней, когда нужно было протереть пыль с посуды. Глядя на ее блестящие бока, я часто вспоминал о часах. И тогда вспомнил о них на остановке: “Сколько сейчас? Девять? Десять?..“. Но даже спросить о времени было не у кого...

Еще одна бабка прошла мимо, кивнула мне головой и с подозрением оглядела футляр баяна. “Теперь всем разнесет на поминках, что я здесь сижу! - со злостью подумалось мне. - Еще из ребят кто-нибудь прибежит...“

Пришлось спрятаться за кирпичную стену остановки. Но не успел я присесть на свой чемодан, чтобы закрыть его от посторонних глаз, как из-за угла соседнего дома показался Без.

- Здорово, маэстро. Линяем?

От его вида во мне поднялась прежняя накипь, и я почувствовал себя совсем плохо: поплыло вновь перед глазми, появилась горечь во рту, заныла прокушенная губа...

- Значит, не пойдешь?..

Странно, Без был совершенно спокоен. Мало того, он присел на футляр сам, сплюнул и начал меня успокаивать.

- Ну-ну, маэстро! Не падай духами... Что, батя дома скандал устроил, да?.. Молчишь... Правильно. У меня такая же беда была, пока моего не посадили. До сих пор вспоминаю и кулаки чешутся... Сейчас бы я ему!..

Без потер руки. Закурил. Спросил, будто невзначай:

- Давно сидишь?

- Давно.

- А чего это ты с чемоданом?... - он похлопал по нему ладонью. - Если бежать собрался, то зря. Я пробовал, к дядьке, в Ленинград... А тот меня запер и мать вызвал. Сука!.. Она тогда на работу прогуляла, таскалась за мной. Так ее еще и премии на заводе саданули, представляешь?.. Сволочи!.. Так ты - куда? Не в Ташкент, случайно? Там - яблоки...

Я долго сдерживался, чтобы не зареветь, но потом взглянул на часы у Беза на руке, и слезы... слезы как-то сами собой покатились по моим щекам.

- Ты чего? Ты чего, маэстро? - Без подергал меня за рукав. - Если из-за меня... Так я же не хотел! Ты - сам! Отдам я тебе эту пятерку! Завтра же отдам!.. А, может, сегодня? Может, сходим на “жмура”? Подудим? А? Глотнешь...

- Ты-ы... - вырвалось из меня с воем.

- Чего? А? - Без был в растерянности. - Ну, хочешь, ко мне пойдем? У меня диски, записи новые есть. Ты - чего?..

- Опоздал... - проскулил я.

- Куда опоздал?.. Вот черт! ... твою мать! - наконец-то догадался Без и стукнул себя по коленям. - У тебя ж этот... конкурс сегодня, что-ли? Во сколько?

- В десять.

- Так чего ж ты здесь торчишь? Время - скоро одиннадцать!.. Эй! Э-эй! - и Без хромоногим галопом помчался наперерез проходящей грузовой машине. - Стой! Куда?.. - и замахал мне двумя руками. - А ну, быстро сюда! Швидче, швидче! - и опять к шоферу: - Что? Не в ту сторону?.. Я те щас дам - не в ту!.. - и снова мне: - Маэстро, сукин ты кот, ну, что ты ползешь, как приспущенный?!

Молодой парень, шофер, пытался было предложить бросить “чемодан” в кузов.

- Я тебя самого туда брошу! - обрезал его Без. - Гони!

- Да куда?!

- Во Дворец профсоюзов, - подсказал я.

- Гони, дура, гони! У человека судьба решается! Да, маэстро?

- Угу, - кивнул я головой и вытер рукавом слезы.

- Сразу бы так и сказал! - обиделся шофер. - А то, чуть что, так сразу и - козел!..

Парень дал по газам, а Без вдруг хищно улыбнулся и процедил самому себе сквозь зубы: “Линяем...“


До областного центра вместо сорока пяти автобусных минут домчались за тридцать, а вот к самому Дворцу нас не пустили: для грузовых проезд был закрыт.

Пришлось идти пешком. Хромой Без - впереди, за ним - я со своим чемоданом.

Торопясь, мы расталкивали прохожих, Без страшно ругался и так махал руками, что, если б не его хромота, наверняка бы взлетел, как вертолет. На наше счастье, никто всерьез его оскорбления не принял, до места мы добрались вполне благополучно, если не считать моих заледеневших рук, но здесь нас ожидало новое препятствие, преодолеть которое собственными силами мы не могли.

Массивные двери были наглухо закрыты, и ни на стук, ни на крик за ними так никто и не отозвался.

Я в отчаянии сел на футляр.

- Все, Без, не пустят уже, не шуми...

- Как это - “не шуми”? Почему это - “не шуми”?! - закипел успокоившийся было Без, заводя сам себя. - Да я их сейчас просто выломаю, и - все! Понял? Вот подожди... Вон как раз то, что надо... Эй! Мент! Да ты, ты! - позвал он проходящего мимо сержанта милиции. - Сюда иди! Да щвидче, щвидче!

Сержант подошел.

- Вы сказали “мент”?

- Я сказал. Ну, чего уставился? Пушка есть?

От такой наглости сержант немного оторопел.

- По-моему, глухих в ментовку не берут. Я спрашиваю: пушка есть? Или еще не доверяют?

- Без, не надо! - умоляюще пролепетал я.

- Молчи, грусть, молчи, - похлопал он меня по плечу и предложил сержанту: - Если вот эту дверь откроешь, я сдаюсь. Понял? Меня разыскивает милиция... Орден дадут. Вот такой! - и он показал его, сцепив руки над головой в огромное кольцо.

- Пройдите со мной, - скрипнув зубами, вымолвил сержант и начал оглядываться на прохожих. - Оскорбление при исполнении...

- Объясняю для дураков, - перебил его Без и кивнул на меня. - Вот этот парень приехал на конкурс. Играет он на баяне. Как Бог играет, понимаешь? И не может туда попасть, потому что какая-то... Ну, не буду, не буду... Закрыла, сука, дверь!.. А конкурс идет! А он здесь сидит! Где порядок? Ты блюститель порядка?

- Вы...

- Ладно. Вы - за порядок или против?

- За.

- Как ему туда попасть?! Быстрее! Понимаешь? Если не ты, то - кто?

- Вы.

- Да какой ты - “вы”?! Олух ты царя небесного! Двери надо открыть! Понял? Две-ри!

Сержант внимательно посмотрел на меня и, развернувшись на каблуках, молча направился к ближайшей телефонной будке.

- Во! Голова! Золотая голова! - помчался за ним Без. - Товарищ сержант, уж вы извините, дурак я, с детства дурак! Уронили меня в шесть месяцев, так вот с тех пор... Да и парню шибко надо, понимаешь?..

Они вдвоем втиснулись в телефонную будку, куда-то позвонили, и через пару минут, когда мы уже втроем стояли перед дверями Дворца, одна из них приоткрылась.

- Кто? Откуда?

- Да иди ты... - начал было Без, но сержант коротко ударил его локтем в живот и продолжил:

- Милиция.

Бабка в темно-синем балахоне с белым воротничком посторонилась и пропустила нас внутрь, в фойе.

- В зал сюда пройти? - спросил у нее милиционер.

- Туда, - показала бабка. - Только там уж закончили.

- Как это “закончили”? Когда закончили? - в один голос вскрикнули мы с Безом.

- Да расходятся уже. Спускаются вон... А - что случилось?

С высокой лестницы вниз действительно спускались люди. Я смотрел на них с ужасом. Даже Без опустил руки. Один сержант уверенно двинулся вперед.

Он о чем-то спросил у проходящей мимо девушки, та ему ответила, и он призывно махнул нам рукой.

- Иди, - подтолкнул меня Без.

- Куда? - непонимающе и безучастно отозвался я.

- С тобой не сладишь... Пошли уж! - он ухватился одной рукой за футляр, другой - за мой рукав и поволок нас против течения толпы, вверх, вслед за поднимающимся сержантом.

У дверей зала пришлось немного посторониться, а когда основной поток людей, наконец, иссяк, опередив сержанта, Без отцепился от меня и ворвался в зал первым.

- Подождите! Стойте! - закричал он, сам не зная кому. - Ойстрах приехал! Давид Сигизмундович! Остановитесь же!

Внизу, где за сдвинутыми столами сидело жюри, создалось оживление. Кто-то оглянулся, кто-то встал, все с удивлением смотрели на нас, а больше - на Беза: как какой-то хромой патлатый парень почти катился на них сверху с большим чемоданом в руках.

- В чем дело, молодой человек? - спокойно спросила Беза дородная дама с высокой прической, когда тот достиг цели.

- В шляпе, родная моя! Ойстраха привез. Давида Самуиловича. Вот он! Да не туда глядишь... Вон! С почетным эскортом!

Теперь уже все жюри повернуло головы к лестнице, по которой спускались мы с сержантом.

- Прошу объяснить! - строго обратилась к милиционеру дама, даже не взглянув на меня, еле живого от страха: я - не дышал.

- Конкурс кончился? - тихо спросил сержант.

- Да. Разве не ясно?

- А не можете ли вы прослушать вот этого мальца? Долго объяснять... Опоздал он... Не по своей вине;

- Откуда такой?

Я сказал. Дама покопалась в каких-то бумагах.

- Фамилия? Имя? Да, есть в заявке... Ну, что, товарищи, выслушаем дарование? Согласны?.. Только, как же без зрителей?

- Сейчас будут!

Это Без подхватился опять наверх и уже на ходу начал выкрикивать:

- Па-аследняя гастррроль! Всего один сеанс одновременной игры! Ойстрах! Ойстрах приехал!..

Дама вдруг по-доброму улыбнулась.

- Веселый у вас друг... Ну, так - что? Сможешь разыграться прямо на сцене? Или нам выйти?

- Не знаю, - честно ответил я.

- Давай! - приказал сержант, доставая баян из футляра.

Я сел на стул спиной к залу и попробовал прогнать одеревеневшими пальцами гаммы и арпеджио: вверх-вниз, вверх-вниз, будто у себя на кухне. Я не видел, как зал заполняли одетые уже зрители; не слышал, как, подбадривая их, вился ужом между рядов Без; а милиционер долго и терпеливо объяснял всему жюри по очереди, почему он здесь, и все кивал головой, будто знал обо мне что-то такое, чего не знал и я сам. И, наконец, я даже не мог представить или почувствовать спиной, как вошел в зал учитель и присел с краю, у самых дверей - в своем неизменном белом пиджаке и единственной белой рубашке и галстуке. Он уставился невидящими глазами в пол, вслушиваясь и понимая, что такими пальцами ученик его не сможет показать, на что он способен. Об этом он рассказывал мне позже, намного позже, когда мы возвращались с кладбища...


- Тише, товарищи! - поднялась из-за стола строгая дама. - На сцене - готовы?

Я разыгрываться прекратил, но на вопрос не ответил.

- Еще пяти минут - хватит?

- Нет! - сказал учитель из зала, встал и сказал громче: - Он не будет играть! У него руки скованы! Разве вы не слышите? Он не может... Сойди со сцены!

Я вжал голову в плечи, но с места не двинулся.

- К...к... я это тебе говорю! Повернись!!

- А чо ты там орешь?! - подал голос Без. - Пусть играет!.. Маэстро, жарь давай! Народ требует!

Послышались редкие хлопки и скоро затихли. Не смутившийся этим Без перекинулся на жюри:

- Мадам, да скажите же ему сами, женщине он не откажет!

- К...к... прекратите это издевательство! Я - его преподаватель! Я лучше знаю! Я...к....к...

- Ну, если вы так считаете...

- Да пошел он “к!...к!..“ - передразнил учителя Без. - Что вы убогого слушаете? Пусть говорить сначала научится, а потом в педагоги лезет!

- Нет! Я....к... запрещаю! Я....к...к...

И тут встал мужчина из жюри и очень убедительно попросил учителя выйти из зала. Тот, задохнувшись от гнева, вылетел вон, хлопнув могучей дверью.

Заинтригованные зрители притихли. Ни скрипа. Ни шороха.

А я все молчал. Минуту. Другую... Наконец, спросил:

- Можно, я не оборачиваясь?

В зале хохотнули, раздался шлепок, и смех затих.

- Как тебе удобнее, - прозвучал голос дамы с высокой прической.

Но мне и этого показалось мало: я закрыл глаза, вдохнул и, держа мех на весу, прикоснулся пальцами к кнопкам...


Через полчаса мы стояли в фойе: я, учитель, Без и сержант. Без говорить не хотел. Сержант не мог и не знал, что в таких случаях говорят. Непрерывно заикаясь, говорил только учитель:

- Позор! Это позор! Ужас! К...к... Стыд!.. Где ты был? Чем ты занимался? Пацан, урод! Ведь они только рады были посмеяться надо мной! К...к... Посмеялись!.. А что ж вы не смеетесь? Смейтесь же! Смейтесь!

- Дурак ты, Клетчатый, - бросил ему безобидно Без. - Я других не слышал, но маэстро играл - что надо! Я тоже маленько соображаю! Он у нас в духовом...

- К....к... заткнись! Он может и должен был - в десять, в сто раз лучше! Вот, как финал! Финал еще ничего, пойдет... к....к... каденция тоже... Но остальное! Нет, это провал! Провал!!

Учитель схватился за волосы. Они с Безом заспорили громче...

Сержант слушал их, а смотрел на меня.

- Тебе плохо, паренек? - спросил он, болезненно поморщась.

- Нет, ничего... Очень пить хочется.

- Потерпи. Сейчас.

Он куда-то ушел и через непродолжительное время вернулся со стаканом воды. Пока я пил, давясь, теплую воду, сержант признался:

- А я - первый раз так. Вживую. Со сцены. Знаешь, мне лично очень понравилось. Это - что было-то?

- Бах, - булькнул я, на секунду прервавшись.

- Ясно. Мозги с него выворачиваются. И не видишь ничего.

- Правда?

- Точно! Я вот когда на флоте служил, море слушал, и, знаешь, похоже...

“ Значит, получилось?” - подумалось мне, пока сержант путался в воспоминаниях. И тут всех пригласили в зал. Зрители и участники двинулись к дверям, а из нашей компании никто не решился сделать даже намека на движение в ту сторону.

- Если что - позовут, - сказал учитель всем нам в оправдание как самый старший и достал сигарету. Без помог ему прикурить, хотя курить здесь, наверное, было нельзя. Крепкий, рабочий запах “Портагаса” поплыл по фойе. А сержант не обратил на это никакого внимания.

Время шло мимо нас будто на цыпочках. Из зала не доносилось ни звука. Потом монотонный женский голос начал зачитывать что-то, вероятно, по бумаге, но слов было не разобрать. Голос сделал паузу и назвал чью-то фамилию. Захлопали. Назвал еще - захлопали опять...

Это продолжалось мучительно долго...

Без, посучив ногами, начал придвигаться ближе к двери и, в конце концов, не выдержал:

- Пойду узнаю, чего они там...

Он оттолкнул пытавшегося остановить его учителя и, решительно рванув ручку двери на себя, шагнул в зал...

Прошло еще несколько минут. В зале послышалось оживление, там захлопали сиденьями, и зрители через распахнувшиеся дверные проемы затопали к гардеробу.

- Все, - тихо подытожил учитель. - Теперь уже - все... Извините, мне надо идти.

Я сжался в комок и готов был провалиться сквозь землю к какой-нибудь чертовой матери, лишь бы не заплакать, лишь бы не услышать его слов... Но слезы полились сами, и учитель сказал:

- Ну-у...к...пошел сопли ронять!

Он сплюнул, распрощался с милиционером и быстро скрылся в толпе.

Без не выходил.

Взглянув на часы, сержант осуждающе покачал головой и проговорил, будто отпрашиваясь:

- Мне бы тоже надо отчаливать: вахта, братишка. Отпустишь меня или еще подождать?

- Идите, конечно, конечно, - закивал я головой, вытирая слезы. - До свидания.

- Ты хорошо играл. Запомни! Ты очень хорошо играл.

- Ага. Спасибо.

- Ты уж извини...

Сержант сделал под козырек и щелкнул каблуками, пытаясь меня развеселить, а, рассмотрев на моем лице какое-то подобие улыбки, на которую я потратил все оставшиеся силы, ловко сбежал вниз по лестнице.

Я присел спиной к стене на корточки. И просидел так, ни о чем не думая, не считая времени, пока ноги не затекли. Из зала больше никто не выходил. Первым подумалось, что, может, за своим бессмысленным сидением я пропустил Беза, и он шмыгнул мимо меня, не заметив. Тогда я с трудом встал и с опаской заглянул за дверь.

Без сидел с краю на втором ряду партера, низко опустив голову.

- Без! - негромко окликнул его я. - Пошли!

Тот словно очнулся, повернулся ко мне:

- Что? Сейчас. Подожди...

И закряхтел от усердия.

Спустившись к нему, я увидел, что он вырезает ножом на спинке первого ряда одно из своих ругательств.

- Зачем ты? - схватил я его за руку, но он меня отпихнул.

- Ничего. Я под этим сейчас и распишусь. Пусть только попробуют замазать!

Без доделал свое дело до конца, провел по надписи рукой и усмехнулся.

- Вот теперь пошли... А, знаешь, что она про тебя сказала, эта... - и он растопырил пальцы над головой, - когда я спросил?..

- Что?

- А....к...к... - он неожиданно для меня и себя заикнулся и совсем по-учительски сплюнул. - Ты вот что: ты в духовой больше не приходи. Понял? А если кто чего про тебя ляпнет, я сам с ним займусь... И с батей твоим - тоже!

Щелкнув ножом перед носом, он обнял меня за плечи и повел вон из зала.


Домой мы добрались только к вечеру, пропустив один за другим несколько автобусов на остановке. Сели в полупустой. Но и там Без не отпускал моей руки, изредка ее пожимая и отворачиваясь к окну. И я был так благодарен ему за это, что и боль, и обида от пережитого казались давними, почти забытыми, оставленными где-то там, далеко, где, слава Богу, все уже кончилось. И домой уже не хотелось, а хотелось ехать и ехать вот так все равно куда. И еще казалось, что, если бы сейчас меня попросили повторить, сыграть вновь, я бы непременно занял самое первое место...


Но выйти из автобуса все-таки пришлось. Нам было по пути. Мы пошли рядом.

Я все оттаскивал Беза к краю тротуара, ближе к стенам домов, чтобы незаметно проскочить мимо окон бабки Дуси, которые вообще можно было обойти дворами, но Без упрямо выворачивал на середину, словно решив доказать мне и “этим всем”, что страха для него вовсе не существует.

А “эти” нас, видимо, ждали.

На углу бабкиного дома стояла тесно сбитая, мрачная толпа. Наверно, не разошедшаяся еще с поминок.

От толпы отделилась фигура, она вывела вперед бабку Дусю, и та направилась нам наперерез.

- Подлец! - прокричала она Безу в лицо и загородила собой дорогу. - Жулик! Зачем же ты деньги брал? А? Куда девалась твоя музыка?.. Лю-у-ди!.. Что же это такое творится? На смерти чужой наживаешься? Я найду на тебя управу, сопляк!

Вокруг начали собираться подвыпившие поминальщики.

- Нет, вы посмотрите! Ему - хоть бы что! И пропил, небось, денежки-то? А- ну, выворачивай карманы! Последнее у старухи отнимать?! Думаешь, и в этот раз обойдется?.. Инвалид!.. Заставлю отдать, сволочь!

Народ загудел, задышал тошнотно, заворочался.

Без, вместо того чтобы повиниться, осуждающе качал головой. Бабка кричала все громче, призывая к помощи “добрых людей”. И когда я попытался утянуть Беза в сторону, почувствовав засаднившим горлом, что сейчас случится что-то страшное, из толпы выдвинулись два незнакомых мужика - какие-то ее родственники. Они ловко скрутили Безу руки, наклонив его патлы чуть не до земли.

- В милицию его!

- А - что толку? С матери деньги опять возьмут и домой отправят!

- Дать ему!

- Дать! За дело! Может, совесть появится!

Мужики этого будто ждали. Развернувшись, один из них ударил Беза под дых.

- Дяденьки, не надо! - завизжал я. - Что вы делаете? Это не он! Это я виноват! Я!

Но меня тут же выпихнули за кольцо толпы.

Я еще пытался ворваться туда, в этот круг, вздрагивая от каждого услышанного удара. Я еще мог различить среди разноголосицы: “По лицу не бей! В живот! Правильно! В живот!” А Без не издавал ни звука. Наконец, отчаявшись, бросив баян, я кинулся домой за подмогой.


Ворвавшись в квартиру, я схватил отца за рукав и потащил на улицу.

- Куда это мы? А? Куда? - все спрашивал похмелившийся где-то отец, но скоро замолчал, заглянув мне в лицо, и хлестко зашлепал тапочками по лужам.


Но, как мы ни торопились, было уже поздно.

Без лежал в грязи рядом с футляром. Над ним стояли бабка Дуся и ее соседка, женщина помоложе. Остальные успели разойтись.

- Убили?!.

Я упал рядом с Безом на колени.

- Дыхает... - раздался надо мной равнодушный голос. - Щупали уже... Да и что ему, такой свинье? Прочухается! Знать зато теперь будет!

- Вы звери! Звери!! Ненавижу!

Я пытался броситься на них, но отец удержал меня.

- Я же говорил: я один виноват, я!

И заревел, и обмяк, глядя в недоумевающее, растерянное лицо отца.

А женщины не спешили уйти.

- Придурок! - шепотом, но так, чтобы мы слышали, сказала бабка Дуся.

- Такой же, - согласилась с ней соседка.


Этой же ночью, не приходя в сознание, Без помер в машине “скорой помощи”, застрявшей в грязи наполдороге в областной центр. Мужиков, убивших его, арестовали. А на похоронах у Беза в последний раз в полном составе играл весь наш духовой оркестр. Мы потом сбросились с ребятами и отдали бабке Дусе все ее деньги...


В музыкальной я не появлялся с неделю, забросив и баян, и ноты в дальний угол кладовки - не хотелось, не мог себя пересилить. Думалось: а на фига теперь вся эта музыка?.. Но чем дальше откладывал свое решение бросить ее, тем труднее было его принять. Хорошо, хоть родители не лезли с разговорами, как будто что-то понимали...

И тогда учитель пришел сам.

Мы жили на первом этаже. Я возвращался из школы и уже в подъезде узнал его запах: резкий, едкий, густой. Дверь в квартиру была открыта. Клетчатый пиджак висел на вешалке в коридоре. Вывернутые носками в разные стороны стояли посреди пола его желтые ботинки. Из кухни слышались голоса.

Стараясь перебороть навалившуюся вдруг тошноту, я молча постоял перед открытой дверью, но войти не решился. Выбрался назад, на улицу, и с безопасного расстояния рассмотрел в окне фигуры учителя и отца за кухонным столом. Они пили, закусывали, смеялись, спорили о чем-то. Потом достали баян из кладовки, и учитель заиграл. Громко. Ладно. Как никто не умеет. И как я никогда не научусь.

Я понял это. Понял, что пропала куда-то злость, и кураж пропал. Может, на время. А, может, и насовсем.

Осталось одно - тошнота...

Я не видел, да и не хотел смотреть, как они выйдут провожать друг друга и говорить чушь, о которой завтра забудут, протрезвев. Я знал, что отец, вернувшись с этих провожаний, пойдет “догоняться” к соседу, а потом - в столовку. И с утра станет ходить на цыпочках, пока я на кухне не прогоню свои гаммы...

А в музыкальной будет вновь - клетчатый пиджак, двое липких детей по субботам и бесконечные “к... к...“: подготовка к новому конкурсу, на который опаздывать нельзя. Как и еще на очень многое в этой жизни.

Не будет только слез. И Беза. Его уже никогда не будет.