Лев Аннинский. О поэзии Владимира Таблера

Владимир Таблер
Это - страница памяти поэта

ВЛАДИМИРА ОТТОВИЧА ТАБЛЕРА

1957.02.02 - 2010.05.22


http://www.stihi.ru/avtor/tabler
_______________________



ДОПОЛНЕНИЕ
к книге В. Таблера "Когда оглянешься"

Лев Аннинский

ЧЕРЕЗ ЗВЁЗДЫ - К ТЕРНИЯМ

Мне б до терний дотерпеть, Пробираясь через звёзды...
Владимир Таблер. Когда оглянешься...


На конкретные вехи своего пути и на подробности своей родословной Владимир Оттович Таблер оглядывается неохотно. Приходится домысливать, почему его отец, Отто Таблер, оказался в пермских Березниках в середине 1950-х годов. Приехал по распределению на знаменитый комбинат? А может, всё произошло поколением раньше - и рванули сюда деды-бабки на крыльях пятилеток, когда комбинат ещё строился? А может, не на крыльях, а в вагонзаке – эпоха была неразборчивая. А может, ещё раньше - когда прадеды «остзейского разбора» проложили путь на Урал из западных краёв Российской Империи?

Для поэтической родословной эти следы имеют уже несколько отдалённое значение. Зато важен момент появления поэта на свет. 1957 год.

Сталина нет. Отчищаться необязательно: отчищаться принялись старшие братья, «зачатые второпях и доношенные в отчаянии», - те прокляли систему, которая обрекла их на скудость жизни и лживость доктрины - старшие с системой рвали, от её давления прятались, служить ей отказывались, уходили в котельные и бойлерные…

А этим и прятаться незачем – без них случилось. Оттепельные 60-е годы прошли над ними дедсадовским дождиком. А в 70-е, когда дряхлеющая система к столетию Ленина встрепенулась и попробовала вернуть себе авторитет (Куба… Че… Мировой социалистический лагерь…), никто уже не понуждал молодых к идеологическим клятвам. Идеология уже не нависала топором из-под кремлёвских звёзд, а реяла где-то среди звёзд обживаемого космоса. Поколение, которому пророчили родиться и вырасти при полном коммунизме, могли этот коммунизм выбрать или не выбрать; хочешь – берёшь (идёшь в пионеры, в комсомол, в партию и дальше по карьерной лестнице, «расталкивая челядь»), а не хочешь – живи себе «в терновнике и дроке», «шевели тростник», «завивай позёмку на дороге».

Детство (самое раннее – в березниковско-пермском варианте, потом – в Ефремове, на берегах Красивой Мечи), отрочество (в варианте гродненском - отца перевели?) это поздне-советское октябрятско-пионерское детство-отрочество фиксируется немногими нейтрально-серыми штрихами, точными по фактуре и туманными по перспективе.

Ближний мир пахнет домашним раем. То есть яблоками и айвою, едва проснёшься. Пломбиры – яблочный и клубничный – остаются в памяти метами счастья. Хотя со временем и выясняется, что «обучение счастью» - обман. По ходу школьного обучения «душа плавится» в «жире идей», но быстро оживает, потому что в окно слышит «футбольный шум».

На дверном косяке остаются зарубки роста – знаки семейного благополучия. Но выйдешь за порог – и попадаешь в плен серых и тесных панельных хрущёвок. В крутонравный Урал. В тульскую глубинку. В истоптанную войной землю Беларуси.

Дворовую жизнь скрашивают «детские драки». «Конопатые друзья, мячики да велики».
И только?! Но позвольте. Гродно – хоть и самый западный краешек Страны, но неотъемлемый - ни от Страны, ни от Соцсистемы. Где же праздничные флаги, шествия колоннами, красные флажки?

«Флажок держал ли?» - искренне сомневаясь, припоминает лирический герой. И сардонически переспрашивает: «А был ли он ал?» Юный гражданин легко применяется к ситуации: «хлопает со всеми» и «чавкает в такт». Но куда лучше и понятнее – «битлы средневолновые».
Присутствие зарубежных манков настолько сладостно, что родные кварталы предстают большею частью в отрицательных координатах: Непариж… Немадрид… Там - финтует Гарринча! А тут - волтузят друг друга пьяницы да доминошники ищут, где бы стрельнуть рубль. Такой вот «райцентр с тоской и воронами»! Такой вот мир «окаянно-окраинный». И нет из него исхода:

Хоть существую вне
америк иль японий,
но все ж - в чужой стране,
как хрен среди бегоний.

Сижу невыездным
в европовом приямке,
мне глаз не выест дым,
что сладок и приятен.

Отметим щегольской штрих, отсылающий нас к поэтическим предтечам, к воспетому классиками дыму отечества.

Так всё-таки, это бытие – патриотично? Дым – сладок? Или благовония чужбины слаще?
Представьте себе: патриотичен. Ибо быть на чужбине хреном среди бегоний ещё смешнее. И горше.

А под родными звёздами что же, слаще?
Да в том-то и дело, что ни слаще, ни горше. Никаких красных звёзд нет в отеческом окоёме, хотя вырастает отрок, символически говоря, под ними. Но:

Империя гибнет, ей срок - сойти,
как ни дели и властвуй,
за тысячью сгинувших Византий
в осадок сусальных царствий.

В накренившейся империи отсутствие символических звёзд особенно ощутимо – в контексте звёздного пантеона совсем другого толка.

«Где-то какие-то звёздочки есть», - но в серо-бетонных кварталах они не видны. А если где и видны, то – не в вышине, а «у дна», во мраке оврага, под ногами. Если же всё-таки в небе, то похожи они там – на «репьё».

«Звёздное репьё» - стилистический камертон. «Варево, густое от звёзд и соловьёв» - блюдо той же кухни. «Хочешь – звёзды в руки, хочешь – солнце в пуп» - вот и всё небесное меню для свободного выбора. А если звёзды и солнце – одного распыла, то пожалуйста: звёзды сжигают любовь. То есть, если звёзды зажигают, потому что «это кому-нибудь нужно», то Таблер переключает зажигание из патетики в сарказм. В насмешливо-бухгалтерскую ведомость: «Я в космос прыгнул и среди звёзд вписал артикул, размер и ГОСТ». В деревенско-простецком варианте: «Таскает звёзды тёще колодезный журавль». В соседнем столбце – глубокомысленные «бетельгейзы». И никакого сиянья. «Звёздное пятно» - не для живых, оно для отлетевших. У них там всё это в горстях, а у нас – в мнимостях.

Однако вот вопрос: если звёзды – мнимости, то почему всё-таки мысль поэтическая всё-время к этим мнимостям возвращается?

Во-первых, потому, что они входят в традиционный список поэтического вооружения. Таблер к такого рода амуниции профессионально чувствителен и, как правило, ею стих насмешливо простёгивает.

Во-вторых (и это уже индивидуальный аспект) что-то этими звёздами ему объяснено от Всевышнего, что-то эти звёзды в его судьбе значат. В диалоге с душами ушедших они ему отвечают. НА что-то отвечают. ЗА что-то отвечают.

Как и положено по традиции, отвечают они – НА вопрос о вечности. Отвечают – ЗА то, что горизонт полон смысла. ЗА перспективу.

А если нет перспективы? Если вместо «вечных» ценностей преподнесён тебе эпохой «чистый лист», на котором может быть написано… бес его знает, что?

«Вот я, живущий, бесом обуян смеюсь и вою в спящем состоянье».

Интуицией поэта воспитанник гродненского наробраза чует, что за идейными прописями, потерявшими всякий смысл, таится не звёздный рай, а зияющая пустота.

Это и есть лейтмотив, пронзительная сквозная нота, выстраданный голос поэта среди какофонии мира.

«Вы - то звезда, а то - древесный ствол, то вы - мотив в сосульчатой челесте. А я - творец пустопорожних волн и созидатель бубличных отверстий...»

Дырка от бублика – такое же обозначение мнимости, как «сажа бела», как «древесный ствол, обманно мерцающий «в сосульчатой челесте».

Бытийная задача поколения, которое историей выставлено в мнимость, - заполнить этот вакуум. Во что бы то ни стало!

Но как заполнить, если в сознании – «память поражений»? Если висит «окаянная, черная тоска»? Если лежит «остывшая зола»? Если мучает мысль, что всё кончено, что мир фальшив и ненадёжен? И что мы – свечи на ветру, бабочки над морем. А море после шторма обманчиво спокойно. А мы вырвались, выжили. А нам так повезло! А дальше что?

«А дальше? Эх, лучше бы не знать…»

Попробуй-ка найти смысл в этом кавардаке.

«Если что-то и имелось там, где быть должна душа - истомилось, изболелось, не осталось ни шиша».

И ещё – с точным указанием исторических обстоятельств потери:

«Верил я в пасторальный мотив - мол, добро и любовь, и свобода. Не заметил, как этот наив обернулся безумьем испода».

И ещё – с грустной оглядкой на детство:

«Был мальцом беспечным, а моргнул и сник - обещало вечность, оказалось - миг. Где мой мир прекрасный? Ну-ка, покажись. Обещало праздник, оказалось - жизнь...»

И опять сквозной, учуянный изначально, неотступный мотив пустоты, зияния, провала:

«Пусто, пусто в мире. Длины с высотой множь как хочешь шире - а объем пустой».

И опять – взгляд в небеса:

«Из оболочки тесной душа - тиха, нема - той пустотой небесной высасываема».

Из этой тесной оболочки надо выходить в мир, непоправимо опустевший. То есть, вкладывать душу в стихи, со стихами выходить к людям и, простите, печататься.

И тут судьба мгновенным поворотом меняет поле деятельности.

Опять отца переводят? На сей раз из гродненской глубинки в Каунас. Какие-нибудь полтораста километров к северу. А контраст ощутим. Хотя формально всё традиционно-советски. «Пятнадцатилетний капитан» не успевает закончить школу в Беларуси. Он получает Атестат зрелости и обучается на инженера уже в Прибалтике. Там и печататься начинает.
Уже в 80-е годы.»

Так стало лучше?

«Свободы слова» в Литве, наверное, чуть побольше, чем в Березниках или Белоруссии, - при всей обязательности общесоветских законов. Там молодые таланты ощущают на себе и тяжесть общегосударственной цензуры, и тесноту издательских площадей. Тут, в Прибалтике, эти формы «гнёта» послабее – сказывается особая забота власти о братских литературах. И традиции европейской терпимости сказываются. И уже брезжит на горизонте компьютерный век с его сетевыми системами, в которых каждый волен размещать всё, что душе угодно.

Так что с душой-то?

И тут ситуация разворачивается другим боком.

В России или Белоруссии ты пишешь в естественном для русской словесности языковом поле.
В Прибалтике ты попадаешь в отчётливо очерченное языковое меньшинство. Слава богу, гродненского пришельца не выпихивают в «неграждане» - дают литовский паспорт. И «крохотный двухэтажный домик с торшером» - уютнее бетоно-блочной хрущёвской пятиэтажки.
 
Но самоощущение русского поэта, работающего в славянской языковой среде, - совсем не то, что самоощущение поэта, который должен оберегать (и отстаивать) свою русскость в среде, номинально (и реально) иноязычной.

Вот и пойми, где лучше, где хуже.

У Таблера хватило силы характера отстоять себя. Хотя он и ушёл в смутно-свободные ниши «сетевой» поэзии. Там он и обрёл настоящую славу поэта. Которая и подтвердилась в 2003 году - первой книгой, изданной в Вильнюсе, - томиком избранного.

Его поэтическую репутацию среди коллег (что важно) и среди так называемых «простых читателей» (чье внимание не менее важно) один из коллег обрисовал так:

«Стихи Владимира Таблера подкупают своей искренностью и лиричностью. В них нет «искристого» выверта для привлечения внимания, той мишуры, которой иной раз грешат многие пишущие, принимающие блеск самовара за блеск золота».

Я бы кое-что оговорил в этой характеристике. Искристых вывертов для привлечения внимания – нет. Но отделка стиха иногда всё-таки искрит, посверкивает, отблёскивает. Это можно заметить уже по стихам, которые я цитировал. Можно и ещё:

«Воздух густ и наст проломлен, март, как истина, промолвлен». (Усекли рифму?).

«И душа соосна с соснами» (Усекли аллитерацию?).

«Торопит ката тать» (Усекли мотив: «укатать»?).

«Играй, скрипачок, этот рай смыкай с глюками твоих брамсов» (Усекли игру имён?).

«Прав ли твой инквизитор? Транк ли твой вилизатор? Знаешь, по ком позитор? Чуешь, по ком мутатор?» (Всё, больше не буду).

А знаете? При всей иногда щегольской выточенности стиха – не пропадает ощущение, что это не так уж важно; куда важнее таящаяся под звёздочками «находок» гулкая, чистая «даль», поражающаяся прозрачностью и настолько тревожная, что жаждешь в этой пустой немоте зацепиться за любую реальную деталь, напороться на колючку, застрять в ветвях – только бы заполнился невыносимый вакуум между землёй и небом…

…Между тобой и Богом? Это у атеиста, воспитанного на богоборческих школьных цитатах двухвековой давности!? Да ему легче скорчить зазеркалью рожу, чем в него поверить! Фертом выставиться! Я – венец! Я – бывший смерд! Я царь! Или так, с вызовом, ещё более тонким: Я – насекомое! Но – живое! А бог - умер. Так, что ли?

Если бы так! А почему тогда душа рабская тихо к Господу просится? Может, Он вовсе и не умер?

«Бог с кончиной всех провёл, как шулер, помирать-то Богу не к лицу... А октябрь по-прежнему бушует, словно скорбь по мертвому творцу».
(Октябрь – с маленькой буквы, ничего общего с Великим Октябрём, а вот Бог – уже с большой).

Если Он есть, конечно… Тогда возможен и диалог:

«Что дальше? Там, за разрушеньем плоти? И как насчет бессмертия души?.. Пройду свой путь и растворюсь в природе. А что с душой моею - сам реши...»

Увы, перекинуть решение Всевышнему – не удаётся. Заполнять вакуум мирозданья надо самому. Натыкаясь на колючки, напарываясь на углы, налетая на стены… Но эти колючки, эти углы, эти стены и есть реальность.

А социум?

А тот социум, который воцарился на руинах рухнувшего тоталитаризма и о котором «трындит попса», - это для Таблера вовсе не реальность, это хуже, чем имитация: иногда он отмеряет ей пару-другую четверостиший…

«Из мира, где деньга и пот, где лямку тянешь чтоб этот бутер, этот брод, и чтобы глянец, где суета и словеса, и бодибилдинг, и где свирепствует попса, ибо дебилдинг... Хоть в самоедские снега, хоть в Аппалачи - от жизни сучьей навсегда к чертям собачьим…»

Ясно, что мир торжествующего чистогана для Таблера не существует.

Надо выстраивать другой, свой, подлинный, реальный мир.

Из чего?

Есть три «проекта» - соответственно трём странам, давшим приют и сохраняющимся в генной памяти, - они зияющими вехами сияют на пути: Россия, Германия, Литва. (Белоруссию не трогаем: она в данном случае почти что Россия).

Яснее всего – с Литвой. Это что-то вроде природной «заимки», куда от веку можно было бежать из белокаменной российской крепости. Литва и у Таблера такова, она природная: «шмели, птахи, чешуйки, шёрстки, цветы, коренья, волокна, нити…»

Сложнее с Германией.

В условиях советской многонациональности немецкая генеалогия значения не имела. Но настал момент, когда «Оттович» с паспортной странички перекочевал в стих. И тут фатальным шрамом заныла прошедшая война. Хоть и прошедшая, вроде бы перетащенная в детские игры, - она вновь вспыхивает и обжигает, когда Поэзия примеряется к Смыслу. И тогда приходится выдерживать очную ставку – через линию огня.

«Из густого ельника, из леска соснового покричи солдатикам многия лета - для штрафбата драного да для Ваньки-взводного, чья парнАя кровушка немцем пролита».
<…>

«Тысячу лет зима. И согреться нечем. Хоть мне пятнадцать, но стар я, как вечный жид. Да и не жид, конечно, а так себе - полунемчик... Их бин мамут, что в мерзлотных пластах лежит».

Заметим, что «мамут» здесь скорее мамонт, чем мамин сын. Тем более, что от мамы здесь – саднящее, неизбывное, ещё и усугублённое немецкой подсветкой бездонное чувство русскости.

«Мать честна!» - это самоощущение всё время проскальзывает в лихих проговорках. «Пруха без трухи» - молодецки вскидывается в словесных приколах. «Таскать его – не стаскать… Не тройка ты, Русь, - плацкарт…», - прикалывается к знаменитым определениям Руси (знаменитые словеса, как я уже сказал, Таблер обыгрывает с особым смаком).

И наконец из «нечаянных» касаний русская тема встаёт в прямой реальности, которую исчерпать немыслимо, понять непосильно, а только – довыть, долюбить, дострадать, дотерпеть…

Помилуй, Боже, и спаси ты чад своих, с рожденья сирот,
на неприкаянной Руси, где всё навыворот, навырост,
где каждый мал и каждый сир, где каждому даны, как схима, простор, что так невыразим, любовь, что так невыносима.
Где каждый сразу - раб и царь, где бел бычок и стать особа,
хоть ты надеждою мерцай, как бочажок среди осота.
Помилуй, Бог, своих овец, сбежавших в поисках благого
куда-то на другой конец большого пастбища земного.
Всех брошенных под перекрой одной шестой в другие дроби своею милостью прикрой, стыдобной тяжестью не горби. Повязанным на языке, на том, что мама мыла раму,
на том, что в каждом тупике подозреваем выход к храму,
всем нам - кто соль и кто сырьё недоброй матушки-России,
дай сил, Господь, любить её и не извериться в бессилье.

Вот и всё. Финал страданья. Конец пути.

Пятьдесят три года жизни отмеряет судьба Владимиру Таблеру – в 2010 году он умирает в литовском своём «крохотном домике», оставив сыновей и внуков, которые вместе с невестками и снохами очерчивают светлоликий круг в полтора десятка душ.

И ещё оставляет он несколько поэтических шедевров для золотого фонда русской лирики. Несколько колючих, ранящих, жалящих шедевров, в которых выточенность и отделка не возвещают душе звёздной гармонии, а заставляют кровоточить.

По обыкновению, Таблер воскрешает в памяти читателя какую-нибудь проверенную временем пропись.

Per aspera ad astra, - учили древние римляне. – Через тернии – к звёздам!

И листик осоки простой –
как он совершенен и точен!
И белою вымыт росой,
и желтой луною заточен.

Этот заточенный природой листик - не веха ли на том тернистом пути, который должно проложить на реальной земле упрямое сознание? Не в миражах, а в тёрне, в терниях, в терновниках. Не в звёздных высях, а в террариуме жизни.

Обними и улыбнись. Посмотри - у края ямы
два ростка переплелись одинокими стеблями...