В старой перекошенной хибаре...

Анатолиий Поляков
               

В старой перекошенной хибаре,
Что давно и домом не назвать,
На прокисшей, с плесенью, опаре,
Каравай стал пузо раздувать.

Зашуршал дедок седой газетой,
Ельцинских посрамленных времен.
И достал окурок сигареты,
Что в шуфлядке был им припасен.

Запыхтел, пуская клубы дыма,
Разогнал его, чтоб не вонял.
Надпись прочитал: как будто «Прима»…
И ожегшись, в таз ее замял.

Тщательно обмыл над тазом руки,
Вытер о свисавшее тряпье.
И кому-то бросил тихо: «Суки!..» -
Знать, былье в душе не проросло.

В печь пихнул последний хлеб насущный,
Что с мякиной прелой пополам.
И с трудом поднял заслон большущий
К устью печи, что построил сам.

Сосчитал в поленнице поленья:
Два десятка если набралось…
Опустился в подпол за соленьем,
Да штаны порвал о ржавый гвоздь.

Матюгнулся громко - кто услышит -
Рядом ни детей и ни жены…
Дочь забыла и давно не пишет,
Знать дела там, в городе, важны…

Дед присел, пустил слезу по щекам,
Вспомнив о супружнице своей:
Без нее уж пятый год все боком, –
Эх, прибрал бы Бог меня скорей!

А на станцию, за речкой, при пароме,
Поезд дочь привез да не гостить.
Откупавшись в городской ароме,
К дому возвращалась дальше жить.

Два баула, сумка, – рвутся руки,
В чемодане, – скромный гардероб.
И синяк, чернее всякой тучи,
Покрывал в морщинах ее лоб.

Женщина вдохнула чистый воздух:
Скоро, скоро… и придет весна!
И пошла к парому, где подмосток,
Над водой скрипел сто лет без сна.

С ленью к пристани паром причалил:
Хоть один, но все, же пассажир, -
Скрипнул он по-своему, отчалил,
Натянув веревку, как визир.

Вон и деревушка за пригорком…
Ой, как мужичок купюре рад!
В его взгляде бледном и не зорком,
Засиял шлифованный агат.

Перенес баулы ей паромщик, -
Не узнал знакомого лица.
А она признала: старый взломщик, -
Лодку выкрал, как-то, у отца.

Ну да бог с ним, - прошлое забыто,
Доплестись бы, - грязь да снег кругом.
Что-то ставни на домах забиты,
А ее дом, - скрытый за холмом…

Дед же наш, отец ее сердечный,
Расслюнявился, уже совсем раскис.
Прихватив с гвоздя ремень уздечки,
В петлю влез, - снопОм так и завис…

Каравай в печи уже заждался...
Может в нем таилось волшебство?..
Дед сорвался на пол, отдышался,
И в штаны оправил естество.

Побежал в клозет исправить дело, -
Стыд и срам давил ему в виски.
Задрожало в горе его тело,
И душа забилась от тоски.

Вышел дед, на небо покрестился,
Снегом мокрым руки стал тереть.
На калитку взглядом покосился,
И не знал: завыть, иль зареветь…

Боже мой! - дрожали его губы, -
Это дочь, родная его дочь!
И на ворот, ее старой шубы,
Слил все слезы, их не превозмочь!

Долго они слёзно целовались,
Тем лобзаньям не было конца.
В дом потом ступенями поднялись,
Старого скрипучего крыльца.

Каравай, и тот, тихонько плакал,
За задвижку спрятавшись  печи.
Ну, а дед, уже довольно крякал,
Поджигая фитилек свечи.

Спрятал незаметно шлейф уздечки,
Что теперь была и ни к чему.
Сел на стул у раскаленной печки,
И стал дочь свою учить уму.


А она порхала с теплым хлебом, -
Тот доволен был не меньше всех.
Радость отогрела даже небо
Хоть и снега не оттаял век.

Пачка «Примы» - это часть гостинца -
Протянула дочь: кури, отец!
Черт с ним, с городом, и наплевать на принца!
Жизни нашей, в этом не конец.

По весне засеем рожь – пшеницу,
И картошки, - больше чем всегда.
Вот опять тихонько снег ложится.
Значит, будет сытою страна…


А страна, местами поредела, -
Там, уздечка, где не сорвалась.
Но кому до этого есть дело?..
Не стыдом изводится же власть.

Власти, нервно вздрагивая телом,
Ждут у урн улыбчиво народ.
А ему б заняться нужным делом,
Чтоб продлить свой поредевший род…