Антон Прозоров. Анализ и по ту сторону анализа

Большой Литературный Конкурс
Началось Майское народное голосование http://www.stihi.ru/2010/05/23/7904








Эти размышления – переработанный вариант моего отклика http://www.stihi.ru/rec.html?2010/05/17/5735 на обсуждения обзоров конкурса БЛК (в частности, полемика между Всеволодом (Des) и Кириллом Анкудинов) и многие другие дискуссии. Начинаясь с разговора о конкретном стихотворении, подобные обсуждения быстро приходят к спорам философского характера. Редко удается не то что продвинуться, но хотя бы просто достичь взаимопонимания по этим вопросам. Но без прояснения этих основ, все дискуссии так и будут повисать в пустоте. Надо сказать, что это бесконечная задача. И я не рассчитываю на то, что мне удастся пробиться к окончательной истине. Но можно сделать несколько шагов в этом направлении, ввести несколько важных различий. Этим я и займусь. Изначальный вариант заметки сильно переработан и дополнен. В стремлении быть более обстоятельным и точным мне пришлось кое-где пожертвовать поэтичностью изложения. Текст стал плотнее и холоднее, и гипотетическому читателю придется не раз затаить дыхание, чтобы доплыть до следующей полыньи. Но я надеюсь, что его усилия оправдаются, равно как и мои.


1. БЫТИЕ И СУЩЕЕ

Отправной точкой моих рассуждений, которые очень скоро оторвутся от конкретной ситуации спора, служит некоторая элементарная структура, в рамках которой двигалась дискуссия (так, как она мне увиделась). А именно, сначала Кирилл в своем обзоре ограничился вынесением суждения (хорошо/плохо), практически отказав большинству рассматриваемых произведений в сколь-либо содержательном предметном комментарии. Это (помимо собственно выбора, а также саркастических вариаций) возмутило Всеволода, и он потребовал от Кирилла содержательного обосновывающего ответа (каковой, якобы, должен представить эксперт постольку, поскольку он эксперт). Далее, Кирилл попробовал обосновать слабость конкретного стихотворения, путем указания в нем несуразностей, косноязычия и пр. То есть согласился на содержательный предметный разговор. К этому обсуждению подключились многие. В общих чертах, говорилось:

а) вот тут и тут сказано непонятно что.

б) как это непонятно? это можно понять так, так и так.

в) ну да, понятно. но все равно плохо. не всякое "косноязычие" удачно и уместно, что-то добавляет и тем самым оправдывает себя.

д) (ключевой момент) да как вообще можно говорить о ляпах вне целостного контекста стихотворения! нельзя рассматривать отдельную строчку/образ/рифму в отрыве от стиха как целого. это же "детсадовская истина", говорит нам Всеволод!

И вот тут дискуссия себя исчерпывает.
Надо ли говорить, что Всеволод, абсолютно прав - нельзя говорить об отдельных элементах стиха, вне целого. Но! Но, на самом деле, проблемным местом, точкой разногласий как раз и является вопрос существования этого целого. Состоялся ли контекст как контекст, обращен ли он к себе, самосогласован ли, обосновывает ли себя? И более радикально: жив ли он, есть ли он? Замечу, что последний вопрос, в отличии от предыдущих, - онтологический. А суждение о бытии никогда невозможно вынести исходя из сколь угодно подробного и содержательного анализа любой определенности сущего.

В беседе Леонида Костюкова с редактором журнала «Арион» Алексеем Алехиным (http://www.polit.ru/analytics/2010/04/13/nt201alehin.html) есть такой фрагмент:

«А.: Вот, периодически бывает, приходит автор, чью рукопись не взяли: «Почему вы не взяли?» Стандартный ответ: «Мы можем объяснить, почему взяли, а почему не взяли – нет». Но есть въедливые - и мы начинаем объяснять: ну, смотрите, вот  ваше стихотворение, вот смотрите, какая у вас рифма, а тут у вас плохая рифма, а вот здесь у вас, смотрите, метр-то вы избрали, а у  вас там пропадает слог и т.д., а вот посмотрите, какой у вас некрасивый образ получился…

К.: Я думаю, что  вы не должны объяснять.

А.: Ну, это редко бывает. Так вот. Я знаю при этом, что я кривлю душой. Потому что  возьмите Заболоцкого «Столбцы»  с его нарочитыми «неумелостями» - в искусстве может быть абсолютно все, если оно работает. Поэтому объективно объяснять… Вот когда стихотворение хорошее, я могу доказывать. Но все равно это – вкусовое. Это, кстати, разница между критикой и литературоведением Они, конечно, при этом сплавлены, но это два разных дела. Литературоведение занимается тем, о чем известно, что это хорошее. А дальше: как устроено, почему работает…

К.: Ну, у меня на эту  тему свой взгляд. Мне кажется, что  этот аппарат литературоведения  немножко лукав. Если ему под меткой «хорошее» подсунуть абсолютно ужасное, он все равно этим аппаратом докажет, что оно хорошо.

А.: Естественно. Поэтому  литературоведение и должно работать только…

К.: Лженаука.

А.: Нет, оно – наука. Понимаете, я  вот скажу. Вот, представьте  себе, вы – биолог, вам дают некое, так сказать, существо, чтобы вы описали, как функционирует данный организм. Но вы прежде всего должны знать, должны быть уверены, что это реальный  живой организм, а не, условно говоря, китайский дракон, так сказать, выдуманный в сказке. Точно так прежде чем литературный организм изучать…

К.: Надо быть уверенным, что он живой.

А.: А это решает не литературовед. Поэтому я считаю…

К.: Это решает только время.

А.: Конечно, время, но начинается с критики, со многих частных  мнений. Потому я противник литературоведения применительно к тому, что автор только что сейчас написал. Это неправильно, это лженаука.  Хотя, бывает, и попадают, потому что среди того, что они берут, может оказаться ведь и живое, так сказать, существо.

К.: Сама ваша мысль, она мне очень близка, что один и то же набор, условно говоря, объективных свойств может быть у великолепного стихотворения и у ужасного.

А.: Конечно.»

Мне кажется, что это очень верные замечания. Эстетическое суждение не вытекает из литературоведческого анализа, но, напротив, ему предшествует. Мне в голову приходит и другой пример, одно из основных положений семиотики: прежде чем расшифровывать какое-либо послание, надо быть уверенным, что оно имеет смысл, что это действительно послание, что послание есть. Можно обобщить: всякая наука (и литературоведение, в том числе) не имеет внутри себя критериев, исходя из которых она могла бы определять свою предметную область. Эта предметная область ей предпослана. И еще шире (пробираясь к причинам такой ситуации): вопрос об определенности сущего и вопрос о бытии этого сущего – два разных вопроса, и способы ответа на эти вопросы принципиально различны. Бытие является конечным основанием сущего, но не наоборот. И когда мы в скрупулезном филологическом анализе пытаемся обосновать, почему данное стихотворение «живо», почему оно «работает», или напротив, почему «не работает», мы переворачиваем все с ног на голову и обосновываем само основание исходя из последствий.

В первоначальной редакции этой заметки я писал: проблема в том, что все то содержательное, что мы можем сказать о стихотворении и все то, что мы о нем способны услышать, не имеет никакого отношения к тому, что нас, в действительности, волнует и о чем мы, в действительности, спрашиваем. Я, правда, так считаю. Однако, при этом я нисколько не отрицаю значимости и ценности возможного литературоведческого анализа (того самого содержательного разговора). Это достойный и небессмысленный род деятельности. Но надо иметь ввиду, что одним из необходимых условий всякой научной деятельности является определенное равнодушие к своему предмету, определенная отстраненность. Но подобное отношение в случае поэзии (и не только) оказывается неподлинным (я говорю это безо всякой оценки), и несовместимо с той захваченностью, в которой только нам и открывается суть.


2. ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ И САМООЧЕВИДНОСТЬ.

Итак, спрашивая, поэзия перед нами или просто слова, записанные в столбик, мы вопрошаем о бытии. Всякое суждение о бытии исходит из самоочевидности, ни на чем другом оно основываться не может, так как само является последним основанием. В данном контексте, в чем еще может состоять профессионализм эксперта, кроме как в способности к «более моментальному» и всеохватывающему установлению этой очевидности? И тут критику необходимо быть открытым и включенным в соответствующий контекст, буквально жить внутри поэзии, в ней, что называется, вариться. (Речь не идет о пресловутом литературном процессе.)

С другой стороны, литературовед, перед которым стоят вопросы другого рода, должен обладать соответствующим аналитическим инструментарием и доказательной базой. Но и его деятельность в основе своей опирается на некоторую очевидность.

[Тут я открываю скобки и хочу предупредить, что длинный пассаж внутри этих скобок не будет иметь отношения непосредственно к поэзии, но будет посвящен определенным аспектам научной деятельности (в частности, литературоведения). Поэтому, в случае если эти вопросы читателя не интересуют, он может смело пропустить данный отрывок.

Проблема в том, что представление о науке мифологизировано. Как правило, о ней знают только то, что она якобы «все доказывает», и как-то там «опирается на опыт». Но, что такое «опыт», и каким образом на него можно «опереться»,  остается непроясненным. Я постараюсь коротко (насколько это возможно) изложить свою точку зрения на этот счет.

В дискуссии, развернувшейся под первоначальной редакцией этих заметок, не раз упоминался Поппер и его концепция фальсифицируемости. Согласно Попперу, глобальные научные утверждения (теории) являются всеобщими запрещающими логическими высказываниями, сформулированными в, так называемых, универсальных понятиях. Проверка (фальсификация) состоит в попытке конъюнкции этих высказываний с базисными (опытными) логическими высказываниями. В случае, если получается противоречие, мы можем заключить, что теория неверна. Опуская детали этой стройной эпистемологии, которая целиком лежит в плоскости логики, я хочу отметить только один момент. Поскольку логическое высказывание может сравниваться только с логическим высказыванием, вопрос о том, каким образом реальный экспериментатор в реальной лаборатории переходит от непосредственно происходящего к  формулировке базисного логического высказывания (в универсальных именах), остается принципиально неразрешимым. Последователь Поппера, Имре Лакатос, говорит об этом переходе от «настоящего» опыта к логическому высказыванию, как о решении, в том смысле этого понятия, в котором оно возникает, например, в экзистенциализме. Между непосредственно происходящим и научным высказыванием пролегает непреодолимая пропасть (теоретически непреодолима, но всякий раз перешагиваемая практически). Так или иначе, ученый фиксирует в элементарном опытном утверждении нечто для него очевидное. И на этой очевидности обрывается любая цепочка логических обоснований.

Замечу также, насколько примечателен тот факт, что насквозь рациональная и идущая от чистой логики эпистемология неожиданно (но неизбежно) смыкается с экзистенциализмом. Это свидетельство того, что современная мысль давно перешагнула те школьные разграничения объективного/субъективного идеализма и материализма, которые ей до сих пор пытаются навязать.

Итак, все в конечном итоге основывается в очевидности, и эта очевидность может быть любой сложности, и для ее обретения порой даже не требуется идти в лабораторию. Скажем, талантливый физик сразу схватывает, как самоочевидные, структуры и утверждения «высокого порядка». Для него не требуются какие-то деконструирующие обоснования, так как почва, на которой он уже стоит, лежит значительно выше уровня моря. Например, после создания квантовой электродинамики, при первых расчетах, обнаружились неустранимые расходимости, бесконечные величины в элементарных теоретических предсказаниях. Теорию спасли, придумав так называемую процедуру перенормировки. Она единым образом устраняла бесконечности в существующих расчетах, но оставался серьезный вопрос: во всех ли порядках теории возмущений (которые мы просто не в силах посчитать) эти бесконечности устраняются. Вопрос для теории жизненно важный. И с этим вопросом пришли к Ландау, и попросили его доказать соответствующую математическую теорему. На что он ответил, что ничем подобным заниматься не будет, так как ему и так очевидно, что это так, и он не намерен тратить на какие-то доказательства свою жизнь. (Впоследствии, эта теорема была кем-то доказана.) Тоже относиться и к его знаменитому «Курсу теоретической физики», в котором почти все математические переходы и доказательства нестроги (ошибочны с точки зрения математики), но нет ни одного неверного вывода.

Все, что я хочу сказать: у всякого здания есть фундамент, и в случае науки этот фундамент – самая загадочная ее часть, и самая «ненаучная». И пусть вас не смущает тот факт, что я приводил примеры из естественных наук. В контексте интересующего нас вопроса, различие между естественными и гуманитарными науками не играет роли. Я закрываю затянувшиеся скобки.]

Итак, возвращаясь к литературоведческому анализу, учитывая все вышесказанное, можно утверждать, что апелляция к самоочевидности текста является неизбежным финалом всякого обосновывающего построения. «Посмотри в текст!» - такой аргумент не является каким-то плохим и запрещенным, поскольку в конечном итоге без него просто не обойтись. И переход от текста к логическому высказыванию, в случае объективирующего литературоведения ничуть не более загадочен, чем аналогичный переход в точных науках.

Все что нам нужно, в случае апелляции к очевидности, так это четко отделять филологический дискурс («в этой строчке реализована такая-то языковая конструкция»), от эстетического суждения («эта строчка прекрасна!»).


3. АНАЛИЗ - АТЛАС КАРТ

Теперь допустим, что перед нами есть стихотворение и мы уверены в том, что это действительно стихотворение (эстетическое суждение о присутствии поэзии уже каким-то образом вынесено). Мы задаемся вопросом, как это стихотворение устроено с точки зрения языка, композиции и пр. В результате такого рода филологического исследования мы получаем некоторую теорию стиха. Однако, тут же перед нами встают две проблемы:

1) не все тексты, построенные тем же образом, опознаются нами как настоящие стихи (то есть, наша теория охватывает слишком широкое поле текстов)

2) не все тексты, опознаваемы нами как настоящие стихи, укладываются в созданную теорию (теория слишком узка).

Таким образом, мы вынуждены обзавестись набором теорий стихосложения (возможно, бесконечным!), и что самое неприятное – все эти теории будут противоречить друг другу. Есть ли у нас возможность описать все поле поэзии в рамках одной системы координат, и мы вынуждены, говоря языком математической теории многообразий, создавать атлас карт? Трудно ответить положительно на этот вопрос. Трудно хотя бы потому, что по факту сейчас мы имеем пестрый набор поэтик, школ, концепций и пр. И даже если в какой-то момент удастся охватить все это многообразие в гипотетической единой теории стиха (во что я не верю), то уже в следующую минуту это единство будет разомкнуто новым стихотворением, разомкнуто самым непредсказуемым и катастрофическим для теории образом.

Означает ли это, что литературоведение несостоятельно как наука? Возможно. Но мне кажется, что не стоит валить всю «вину» на нее. Скорее сам предмет анализа не дается в руки, и в этом смысле литературовед делает все, что может. И тот факт, что мы созываем консилиум экспертов, не стоит понимать просто в социологическом ключе, как некоторое сомнительное усреднение субъективных мнений. Скорее, тут идет речь о создании экспертного совета, который структурно изоморфен самому рассматриваемому предмету. В лице собрания экспертов мы имеем дело с подобием или даже «пародией» (в нейтральном смысле этого слова).


4. СИЛА И ЗНАЧЕНИЕ

Теперь я перейду к самым интересным для меня вещам. В предыдущих пунктах рассматривался литературоведческий анализ - исследование определенности сущего. Теперь я хочу поговорить о бытии этого сущего, о специфической онтологической структуре, о том способе бытия, который делает поэзию поэзией. Забегая вперед, скажу, что этот способ отличен от способа бытия наличных вещей и структурно богаче последнего. Но прежде чем говорить о поэзии, надо разобраться со спецификой языка вообще, с проблемой знака.

Возьмем, в качестве примера, дорожный знак. Он сделан из жести, на него нанесены краски и пр. Можно сколь угодно подробно его предметно описывать, но это нисколько не поможет нам ухватить его сущность, а именно: понять знак как знак. Вся совокупность его свойств, в данном случае, несущественна в сравнении с той онтологической структурой соотнесенности, которой он в первую очередь является. Соотнесенность означающего и означаемого порождает значение знака. На самом деле, это настоящее чудо. Часто приходится слышать, что язык понимают как конвенциальную систему. Однако представление о конвенциальности ничего тут не проясняет. В самом деле, чтобы была возможна конвенция, чтобы мы могли договориться о значениях знаков, мы уже должны уметь договариваться, то есть говорить, то есть оперировать этими самыми знаками. Причины возможности языка лежат в нашем собственном способе бытия. Мы сами всегда есть соотнесенность, и это делает возможным нашу встречу со знаком. Дело не в том, что мы вкладываем некоторое значение в знак, а в том, что только благодаря нам знак может быть знаком, а не простой наличной вещью. В отсутствии автомобилиста дорожный знак это просто крашеный кусок жести, прибитый к столбу. (И, как верно замечает Степ, нет поэзии самой по себе, она возникает только в акте чтения, в присутствии читателя.)

Теперь, двигаясь в направлении поэзии, я должен ввести более тонкое различие. Известный логик начала ХХ века Готлоб Фреге рассматривал смысл (знака, высказывания) как единство значения и силы. Под значением тут по-прежнему понимается соотнесенность означаемого и означающего. Интерес представляет загадочное понятие «силы», которое, на мой взгляд, совпадает с тем, что Всеволод называет «мнимой добавкой». Итак, мы обнаруживаем, что два высказывания могут иметь одно и то же значение, но при этом разный смысл. Они различаются (скажем, в первом приближении) силой воздействия на нас. Естественно, Фреге как логик преследовал свои цели, вводя это различие, – он хотел вынести за скобки все «иррациональное». В рамках логики занимаются только значениями высказываний, но никогда – смыслом.

Чтобы стало понятнее, о чем идет речь, я введу еще одно различие: различие между констатирующими и действующими (перформативными) высказываниями. Констатация сообщает некоторую информацию о положении вещей. Перформатив же равноценен поступку. К перформативу относятся всевозможные установления, приказы, обещания, клятвы. Важно понять: то, что делает приказ приказом (его смысл), не укладывается в его значение и вообще лежит вне текста и языка. Приказ вступает в силу, обещание остается в силе и т.д. Перформатив, в отличии от констатации, никогда не болтается в безвоздушном пространстве безличного, но всегда исходит от кого-то и обращен к кому-то. Эта действующая речь есть трансцендирующий разомкнутый язык, наполненный силой, потусторонней по отношению к тексту. И вот – горячо.

Поэзия как минимум аналогична перформативу. Или даже: она самый чистый перформатив. В любом случае, поэтическое высказывание никогда не исчерпывается своим значением (и тут дело не в многозначности). Максима поэзии не «значить дальше и больше», но «иначе чем значить». Проблема литературоведческого анализа состоит в том, что он пытается передать значение поэтического высказывания и те языковые структуры, в которых это значение реализовывается. В то время как «продвинутая» литературная критика пытается передать в первую очередь силу поэтического слова, делая это единственным возможным способом – мобилизуя поэтические возможности собственной речи. Литературная критика ничего не объясняет и ни о чем не рассказывает, но лишь передает импульс воздействия или (что тоже самое) на воздействие отвечает. 
Обзор Сергея Фаустова представляет собой попытку такой критики.


5. ОБЕЩАНИЕ ОБЕЩАЕТ.

«Я все живу... Но замираю,
Закинув голову в тот мир»
Елена Фролова

Итак, поэзия  - это трансцендирующий язык. По ту сторону всякого значения, всякого информационного сообщения, она воздействует на нас, к чему-то нас подвигает, меняет нас. Когда я определяю странный мерцающий способ бытия поэзии как обещание, я держу в памяти следующие строчки из статьи Осипа Мандельштама «Слово и культура»:

«Часто приходится слышать: это хорошо, но это вчерашний день. А я говорю: вчерашний день еще не родился. Его еще не было по-настоящему. Я хочу снова Овидия, Пушкина, Катулла, и меня не удовлетворяет исторический Овидий, Пушкин, Катулл…
Итак, ни одного поэта еще не было. Мы свободны от груза воспоминаний. Зато сколько радостных предчувствий: Пушкин, Овидий, Гомер…
То, что верно об одном поэте, верно обо всех. Не стоит создавать никаких школ. Не стоит выдумывать своей поэтики…
Не требуйте от поэзии сугубой вещности, конкретности, материальности. Это тот же революционный голод. Сомнение Фомы. К чему обязательно осязать перстами? А главное, зачем отождествлять слово с вещью, с предметом, который оно обозначает? Разве вещь хозяин слова? Слово — Психея. Живое слово не обозначает предмета, а свободно выбирает, как бы для жилья, ту или иную предметную значимость, вещность, милое тело. И вокруг вещи слово блуждает свободно, как душа вокруг брошенного, но незабытого тела…
Ни одного слова еще нет, а стихотворение уже звучит...»

Поэзия – одновременно и предчувствие чего-то никогда не бывшего, и узнавание того, что было всегда. Никаких школ, никаких поэтик. Никакого наличного багажа. Поэзия, как и всякая трансценденция, открывается как возможность. Нет и не было (ни у Пушкина, ни у Мандельштама, ни у кого угодно) поэзии как чего-то наличного, здесь и сейчас имеющегося, того, на что можно указать, что можно сделать простым наличным предметом. Но напротив, сама поэзия является указанием на то, чего тут нет, обманывает в том смысле, что не равна самой себе. Обещание лишь несущественной своей частью вдвинуто в наш мир, и в этой части неотличимо от пустой болтовни, а та часть, которая и делает обещание обещанием, находится по ту сторону всякого анализа, – там, откуда приходит надежда.