безнравственный рассказ поучительного характера

Виталий Малокость
Нет ума — считай калека, а без любви, как без ума. Без любимой женщины тоже. Так почему наш Пэ-Пэ до сорока лет не влюбился, хоть и пишет? Вот и думай! Думай не думай — сто рублей не деньги, а сорок лет не возраст, еще есть время его узнать. Нет, пуд соли есть с ним не будем. Применим сказочный прием и убедимся в этом сами, мы так расскажем вам о нем, как будто все случилось с нами.

На «тайной вечере» меня уж вам представили. Я — Петр Петрович, живу грешно и одиноко, до сорока в постель мочусь, видит зуб, да неймет око, и от безумия лечусь. «Сто лет одиночества» — наврал Маркес. Попробовал бы сам вытерпеть сто лет без женщины. Небось в петлю раньше бы залез. А я терплю, хоть и тянет. Спать вот стал бояться, мне кошмары снятся, и я кричу, а разбудить некому. Так женись! наперебой мне Философ и Меценат: мы такую тебе найдем... с четырьмя сиськами в два ряда. Советчики нашлись, а сами развелись. Женился рак на лягушке и спросил у кукушки: сколько у меня будет детей? Сколько звезд на небе, и все вертанутые. Жениться, чтобы плодить законных дураков? От меня и так незаконных ветка по городу пошла. Впрочем, есть три категории дураков: дурак милостью Божьей, дурак немилостью людской и под дурака работает.

После «тайной вечери» у Грибоедова, судьбина привела меня домой и накинула, как Иуде, удавку на шею, хоть и не виноват я перед Христом. Люди скажут: жил грешно и умер смешно. Но в петлю полез не сразу, не хватало еще той капли мерзости, в которой я провалялся всю жизнь. Выпил, по привычке, или даже с удовольствием, чая. Чай, конечно не водка, много не выпьешь. Была бы водка, сидело бы сейчас со мной несколько горлачей, и события приняли бы совсем другой оборот, да на дурацкую пенсию разве купишь что-либо крепче чая? Так вот, выпил чая и лег спать, не думая, что час мой близок.

Кажется уснул, как постучали. На мое «Кто?» ответила опекунша. Силушкой меня Бог не обидел, а вот медициной признан не дееспособным, и мою пенсию получает соседка моей матери по Краснодольску, живущая сейчас в Урске. Старушке за семьдесят. Я открыл ей.
«Ты спал уже, Петюня? а я тебе подарочек принесла, посуду. Я ее вымыла, завтра сдашь, здесь на два сорок, и до пенсии дотянешь». Звякнули бутылки — тетя Лиза опустила сетку с посудой на пол.

«Охота была тащиться вам ночью из-за этого», — пожалел я старушку упреком.
«Чегой-то мы без свету стоим?» — сказала она и щелкнула выключателем.

Я испугался: передо мной возникла не гробовая старушка, а милая смеющаяся женщина в каком-то новогоднем, переливающимся разноцветными огнями, платье, сотканном, как кольчуга, из мелких колец. Как тетя Лиза худенькая и нос клювиком, и это все, что напоминало ту, за которую гостья себя выдала. Как я мог забыть, что тетя Лиза мне уже не опекунша? Незнакомка стояла вполоборота, правая обнаженная рука еще не оторвалась от выключателя, волосы сбегали гладью с затылка и извивались красными змеями по радужной кольчуге, серебристый обруч сжимал талию, напрягшиеся икры, замшевые туфельки — все подробности ее фигуры я окинул враз и встретил взгляд, которого испугался. Глаза ее не смеялись, только лицо. Она смеялась мне в лицо, а я чесал свое яйцо. Сами понимаете, спросонья и от неожиданности.

«Вы кто?» — я сорвал со стула брюки и запрыгал на одной ноге, путаясь другой в штанине.
«Кто ходит в гости по ночам, тот поступает глупо, ты хоть не верь своим очам, но не смотри так тупо. Я — муза, жена твоя».
Она подалась ко мне и обвила руками за шею. Я торопливо застегивался внизу, там и остались мои руки, прижатые. «Муза» целует меня, я с отвращением ее отбрасываю.
«Вы, девушка, наверное из ресторана, а я этой погани не люблю!»

Ко мне часто стучали подвыпившие девицы, каким-то образом узнавшие, что я лечил-
ся и, значит, еще дурак, и буду любить их бесчувственно, как скотина. Это Сашка, сын тети Лизы, догадывался я, направлял ко мне, насмехаясь, каждый вечер по две, по три шлюхи, зная, что я с юной поры мечтаю о честной девушке. Он играл в оркестре в «Урских огнях», а это рядом. Кошмар этот продолжался много лет, пока Сашка прошлым годом не удавился, и участковый предупредил, что от меня пошла по городу ветвь дебилов числом до десяти тысяч , а триста двадцать кандидаток в матери-одиночки беременны двойней и тройней. Но преследовать меня за это не будут, так как я поставляю заводам отличную и непритязательную рабсилу, даже неофициально меня могут  где-то и поддержать, прикрепить к какому-либо пищеблоку для сохранения потенции. А если учесть, что я не один лечился в психушке. А алкоголики? Только за прошлый год они расписались в книге посетителей медвытрезвителя одиннадцать тысяч раз. С тяжелого будуна у них все хромосомы наперекосяк, и клепают алкаши дураков на радость элите. Элита, братцы мои апостолы, не пьет всякую гадость, элита ведет отбор генофонда, касту управляющих. А мы, без любви и вдохновенья, готовим для нее сексуальные придатки.

Опомнимся, мужики! Бросим пить, курить и шляться. Чистая любовь — это здоровые дети. Все грубияны, хапуги, губители — плоды бесчувственной похоти. Их «любовь», что кислая капуста, и подать не стыдно, и съедят — не жалко.

Впускать девиц я перестал, завязал я с ними, разве найдешь среди них ту, о которой грежу всю жизнь? А эта как ловко подкатилась и без стыда и совести в жены лезет.

«А кто пил сегодня за Музу, не одарившую тебя ребенком?»

Не уж-то Соня или Мини-Атюрша подослали? В их глазах как человек — я поэт, а как мужчина — дурак, можно насиловать меня, доить, как жеребца, осеменять мною развратных медуз. С пятнадцати лет подсовывают доброхоты мне эту тварь, лягушек холодных. У них даже сердце не стучит при соитии, только прислушиваются к удовольствию. Первым поучал меня дядя: «Не женись сдуру, сначала попробуй, а то нарвешься на сексуальный станок». Он его по нецензурному назвал. Цензуры нет, но не решаюсь, так что повторить стесняюсь. И тетка поддерживала: «Лучше сходить к какой-нибудь кобыле, если сильно защекочет». Грубые они люди, простецкие, и выражались без околичностей.

«Так не за курву я пил, а за богиню поэзии, настоящие стихи ребенком называл».
«Я и есть богиня, не полюбишь — не напишешь. Помоги мне встать, поэт», —  она протянула белую руку.

Ночная гостья от толчка моего упала и лежала на боку, обернувшись ко мне обиженным лицом. Из чешуйчатого платья ее змеиного несравненной белизны руки-ноги, как щупальца, беспомощно вытянулись. Батюшки мои, отцы небесные, кожа-то на щупальцах девы-дивы начисто лишена пигментации — меловая. Волосы, брови, ресницы — явно накрашены, а вот радужную оболочку глаз еще не научились изменять — путана с рыбьими глазами. Даже у русалок человечьи глаза, хоть они ближе к двоякодышащим, чем богини. Я помог красноглазой подняться, но за грубость не извинился. Рука у нее ледяная, будто в жилах фреон перегоняется, и полюс холода — сердце, которое, уверен, не бьется, а сосет кровь от вдоха и выдоха. Сомнений не оставалось: мне вновь подсунули семязаборную установку, чтобы воровать мои гены и мутировать их с альбиноскими. Я — черноволосый, она — альбиноска, а дети будут черно-белыми. Альбиноски среди людей встречаются не чаще одной на двадцать тысяч, неужели я стольких перепробовал?

«Кто тебе мой адрес дал?» Я уже натягивал на себя рубашку. К чему эти приличия? Такого сорта музы, наоборот, обожают верх неприличия. Или низ неприличия? Но она была альбиноска, редкая женщина. Любопытство начинало овладевать мною. Ко мне напрашивался экземпляр с таким цветом кожи, которого нет в природе. На белой простыне будут видны только кровавый разрез рта и два горящих уголька глаз. Эротомания поджигала меня. Зря покрасила волосы, уже жалел я и представил молочную пену волос, заячьи ресницы... Беляночка, ласково зародилось имя.

Она потрогала мою «Москву» и стала стучать одним пальцем.

Евтерпаоднажды, сгораяотжажды
любвикодномудураку,
каргойпритворилась, пришлаиоткрылась
ему. Онсказал: «Немогу».

«Чистый амфибрахий! — удивился я. — Ты пишешь стихи?»
«Печатаю».
«А почему слова не разделяешь?»
«Новая форма. Все женятся по любви, а ты ждешь «честную», почему?»

Больной для меня вопрос. С младых ногтей мечтаю о чистой возвышенной любви, такой как в «Чудном мгновении», «как волшебство, как вдохновенье...», а передо мной чередой проходит погань, и белый ангел не встречается. Может это он! мелькнула обманчивая надежда.

«Он, он! — вскричало белое созданье. — Возвышай меня».

Ладно, юн был, природа во мне выла, и дядя подзуживал, но теперь-то никто меня на сексопатоличек не толкает. Помню дядины слова: «Чтобы дать ветку нашей фамилии и породе, нужно пропустить его через сотни и тысячи баб. Не согласится? — И отвечал на теткино сомнение: — Он и  не догадается. Жить будет с законной женой, а мы, под ее личиной, будем подсовывать ему отборных и чистопородных». Не так ли и случилось? Не половая ли это против нас агрессия? Нас превращают в страну дураков.

На половое нападение капитализма ответим платонической любовью, умрем, но семья не извергнем! Родителей-растлителей — к позорному столбу!

Родственники толкали меня к связям с матёрыми холостячками, словно в науку к ним отдавали. Мать предупреждала: «Если поздно женишься, то попадешь в дурдом». Желая навсегда очернить мои романтические мечты о светлой любви, она засоряла мое воображение темными соблазнами. Приходя распаренная с бани, нарочно смаковала: «Какие бабищи пышные пошли, откормленные. Груди в лифчик не влазят, застегиваешь им сзади пуговицы, а они с петельками не сходятся, хоть коленкой в пухлый зад упирайся. Хочешь, Петюня, свожу тебя к одной? Пора тебе сливать дурную кровь, чтобы в голову не ударила. А стесняешься, так сюда приглашу, скажу: приходи к нам на блины, мы сольем тебе в штаны». Слова ее против воли рождали в моем воображении нежелательные видения. Эти женщины являлись мне во сне, скользкие, в мыле, мокроволосые, шлепали ладошками  и просили застегнуть им лифчики. А наяву я грезил застенчивой восьмиклассницей и, к ужасу своему, помещал ее в баню, и рассматривал то, на что еще нечего было смотреть.

«Потому, — ответил я белой однодневке, —  что только честные способны любить самозабвенно и преданно».

«Разве любить можно иначе?» — Она продолжала стучать клавишами.

От дяди я узнал об унылости и монотонности семейной жизни. «Наступает время, — признался он, — когда не только перестаешь желать жену, но даже кожа твоя отказывается соприкасаться со знакомым и приевшимся телом, хоть в мыслях себя уже приготовил, согласился с неизбежной принудиловкой. Не заводи семью до тех пор, пока не перестанешь ловить на себе любопытные взгляды. Выжди, поймай последний и женись. Может быть в сорок. а может в пятьдесят перестанут интересоваться тобой бабы и чем позже, тем счастливее проживешь. Перед тобой  пройдет полк лошадок, и каждую запомнят твои руки». Мне уже сорок, а они все идут, звеня подковами на каблучках, рыжие, блондинки, чернявые — все строевые, а та, необъезженная, где-то резвится, еще не мобилизовало ее время и одиночество.

Перешел я на свой хлеб. Первые мои наставники на заводе внушали дядины понятия: хомут на шею одеть успеешь, погуляй всласть. «Эх, нам бы твои годы, ушами не хлопали бы. Страшно только нарваться на развратную душегубку, которая будет торговать тобой, как паюсной икрой. Как на убой будет кормить, поить без памяти, а под пьяную лавочку — с подружками случать». Погань, кругом одна погань: как разговоры — так про грязь и нечистоты, как перекур — так про жеребцов и кобыл. Я уходил в книжки и недоумевал, где лицо и где изнанка? Неужто врут инженеры душ, и честной вышла замуж только Ева?

Отслужил, университет заочно окончил и веру в чистую Еву не потерял. В стихах моих всегда звучали перлы чистоты. Казалось бы: с мечтой своей венчайся, люби ее, жалей и наслаждайся. Но мать свое гнула: «Сначала  — просто так, с любой, а честная от тебя не уйдет». Чутьем понимал, что недобрая сила управляет мной, мешает создать семью. Мог ли я подумать, что от старушки-матери она исходит? Рабыня пошлых мнений соседок, жила она в каморке без радио и телевизора и единственный свет в окошке видела в сплетнях на общей кухне: какая развелась, да кого привела, да во сколько он от нее ушел, да как банку к стене приставляли и, припав ухом, слушали. И со смаком, с насмешкой. Задался я целью вытянуть матушку из коммунального дна. Забросил стихи, книги, мечты о семье — все, чем душа жила, и нажал на показуху общественной работы. Надо было липовый авторитет приобретать. Без авторитета перед начальством, квартиру дают по очереди. Пока подойдет мой срок на отдельную, смерть скорее к матушке постучится. А мать, как надоедливый комар жундит в ухо: «Там у тебя, Петяй, поди уж протухло, размочил бы с вдовушкой сухарик в молоке. Молодячки по тебе аж трясутся, все спрашивают: не больной ли? Как бы они тебя холили и голили. На Верку нашу посмотри — кофточка трещит от груза, мужикам отбою дать не может и все о тебе спрашивает. Такой мужик ей и не снился. Я же не в загс тебе советую ее вести, а совсем в другое место». А мне уже скоро тридцать, и женщины не в мыле, а в пламени ко мне во снах приходят. Не застегиваю им лифчики, а рву. Сдался я, решил доставить радость двум сразу. Задохнулся я от мужского счастья.., да горчит, чувствую, на душе. Сквозь Веру уже рать мужская прошла. Понял это, когда от ворот давал поворот бывшим ее сожителям, Потом в более страшном убедился — радость моя ее не пленяет. Ласкаю ее, целую стегна, рамена, перси — так поэтически шепчу название ее прелестей, а Вера не понимает, но смутно догадывается, что хорошо это и стыдится, а когда бедра ладвеями назвал, сердце ее не выдержало. «Уходи, — сказала, — тебе не такая нужна. У меня совершенно нет сердца, от моих глаз железо отскакивает. Ты же чувствуешь, что внутри меня лед. Сдохну я от твоего нытья». И квартира, что вот-вот мне светила, не удержала, рассчитался и бежал, как заяц от волчицы.

Евтерпа застучала на машинке снова.

Кудаяпопала?Желаньепропало
спасатьотпетлидурака

«А ты умная?» — Я остановил ее руку.
«Я — богиня, Но ты не ответил мне, почему без любви живешь, без любви пишешь? И Веру можно было любить и ту, другую, Серафиму».

Откуда ей знать про Симу? Если она читает мысли, то про Симу я и не думал. Сима появилась спустя несколько месяцев. Чтобы вырвать уже заработанную квартиру, я решился на фиктивный брак с женщиной, от которой зависел благоустроенный быт моей старушки. Мы зарегистрировались, но оба понимали, что сожительство наше прекратится, как только я получу ордер. Какой ценой он мне достался! Не приведи, Господь, никому. Серафима, уже дважды разведенная, поставила условие, чтобы в драке я изнасиловал ее. Без кровопролития, без боя смертного она не допустит меня к себе, и до сорока лет я буду скитаться по общежитиям, а мать моя умрет в каморке размером в два гроба. И я согласился на это страшное зло, на надругательство над собой. Не раз слышал от людей, что человек хуже скотины. Не верил. И сам же в скотину превратился. Спасая глаза и детородные органы от когтей и копыт дьяволицы, распял я Симу на кровати, к ножкам привязал ее руки-ноги, где заранее приготовил петли. Только от зубов не предусмотрел никакой защиты, и попила она моей крови. Напрасно надеялся, что одного раза с нее хватит. Сима стала водить на ночь подруг и требовать, чтобы я спал с ними, а сама наслаждалась моей мукой. Народный суд освободил меня от садистки-сексуалистки и пристыдил ее. На суде Сима заявила в свое оправдание, что еще в школьные годы одноклассник на тонких руках отнес ее в кусты и отобрал честь. С тех пор она ненавидит мужское племя и добровольно ему не отдается.

За квартиру мне пришлось выдержать еще не один бой. Сначала письменный, потом на моей шее затянули психбольничную петлю и осудили на таблеточную казнь. Так у нас с жалобщиками разбирались. Четыре месяца я не знал ни капельки сна, а только шприц, таблетки и ходьбу по бетонному полу. Извертел и отморозил себе пятки. Давай сестры меня снотворным пичкать, а я не сплю — только мочусь каждую четверть часа. Больные избивали меня как хотели, потому что своим хождением мешал им спать. Многонедельное метание мое по коридорам лишило мои пятки мышечных тканей, и кости остро прощупывались. Из отделения ненормальных перевели меня в общее, где врачи мне заявили, что болезнь моих пяток трудно вылечить, и я должен потребовать от психиатров инвалидности. Но какой же эскулап возьмет на себя ответственность и распишется в том, что он изувечил больного, и пришили они мне шизию. Согласился я на умственную недостаточность даже охотнее, чем на физическую. Какой женщине будет нужен калека? Ни казнь таблеточная, ни пытки иглами не убили во мне мою мечту. Врачи на радостях, что не вменили им истязания, приложили все силы и вытребовали для меня квартиру. Я тут же поменял ее на Урск. Недолго отдыхала моя старушка в человеческих условиях. Похоронив ее на молодежном кладбище, которое росло вместе с городом, я остался совершенно одиноким. На две пенсии как-то сводили концы с концами, но на одну мою дурацкую я - цветущий мужчина - прокормиться не мог. Обносился, опустился, кто узнает в таком вдохновенного поэта, мечтающего о чистой любви. Возродил меня Парнас, о котором я узнал из газеты. Воспрянул я слегка и  пошел на конвейер, так как на умственную работу не брали. На заводе та же песня: под угрозами меня стали толкать в постель с развратными бабами. Замдиректора по быту в приказном тоне заявил мне:  или женись на бригадирше или вешайся, целочки для тебя у нас нет.

«Разве тебе не нравилась бригадирша?» — спросила альбиноска.

Я взял ее за локти и усадил на единственный стул. Три секунды ее держал, а чуть пальцы не отморозил — белая смерть. В глазах северное сияние полыхает, и платье переливается холодными огнями.
«Нравилась, — успокоил я ее, — но матерью-одиночкой она была, а я мечтал о честной».
«Заладил, как попугай, честная да честная, или ты еще среди ровесниц ищешь девочку? Твои невесты еще в детсад ходят, а не за конвейером стоят».

Ушел я тогда с завода, так как позорное звание дурака просочилось через проходную и меня стали соблазнять напропалую, не стесняясь. Чтобы прокормиться, мелкой спекуляцией пробавлялся, шакалил. На городской толкучке сошелся с торговкой Лизаветой Авдеевной /она купила у меня женские сапожки, найденные в мусорной камере/. Тетя Лиза пригласила меня к себе, познакомила со своим сыном Сашкой. А мы, оказалось, уже были знакомы по психушке.

Однажды, мстя за беспокойную ходьбу мою, он надавил мне подбородком между ребер в области сердца, и с тех пор мне стало трудно дышать, и левая рука отказывает. Сашка работал лабухом в «Урских огнях» и имел навар от заказов гостей, приносил домой водку и приводил всякую погань. До этого я водки не пил, совсем не пробовал, а теперь, бывая у тети Лизы и Сашки, пригубил, так погань аж умилилась, когда я глотнул. Что они там со мной делали, стыдно рассказывать, воистину верны слова, что пьяный уже не человек.

Лизавета Авдеевна мне призналась, непонятно только зачем, что Сашка с каждой шлюхи берет за меня по десять рублей. Я возмутился тем, что мною торгуют, так лабух пригрозил отправить меня снова на таблеточную казнь, стоит только ему заявление написать, а свидетелей о моей агрессивности он за бутылку найдет сколько потребуется. Слышите, есть люди, которые за водку черту душу отдадут.

От Сашкиной угрозы на меня напал жуткий страх, и я перестал ходить в этот дом терпимости, так старушка разыскала меня в моей квартире и под предлогом, что я нуждаюсь в присмотре, стала ночевать у меня. Переоформила на себя мою пенсию, в нашей стране верят справке, а не человеку, и получила сразу за год /так долго оформлялось пособие на дураков/. Тетя Лиза варила мне обеды, стирала и убирала в комнате, покупала мне курево и несла все расходы по содержанию и продлению моей жизни. Сашка тоже навещал меня и говорил удивительные вещи: будто мать его может непонятным образом превращаться в соблазнительную девушку, обозвал ее замаскированной генозаборной ловушкой, рассказал, что она охлаждает дурацкое семя и выгодно его сбывает. От услышанного глаза альбиноски загорелись, она нервно застучала по клавишам.

Дельцы переправляют ампулы со спермой в женские трудовые лагеря и продают дороже наркотиков. Искусственно вызвав у себя беременность, эти женщины  в положенный срок рожают и их освобождают. Но так как беременеют они без любви и от дурацкого семени, то дети рождаются недоразвитыми. «Это — хорошо налаженная половая агрессия Запада», сказал Сашка, но я не поверил ему, это же бред сумасшедшего или, как говорят наши редакторы, бред сивой кобылы.

Но вот однажды, опекунша заявила мне, что главврач урского психдиспансера велел ей, ради моего здоровья, спать со мной, как с мужем. Я смутился, думая, что она зло шутит или выжила из ума, неужели я могу себя настроить на гробовые мощи. Признался об этом Сашке. Обожди, заверил он меня, она пообещает женить тебя на честной девушке. При чем тут честная девушка?

Он тоже не оставил меня своим вниманием. С того дня как разведал, где я живу, стал насылать ко мне оставшихся в ресторане без пары женщин. Известно, что наш город живет с двадцатитысячным дефицитом мужчин. От страха перед психушкой я их принимал, но когда участковый предупредил меня, что в городе расцвело дурацкое дерево, я не стал больше отпирать, как ни бесились за дверью. Что только не вытворяла эта погань, даже ручеек подпускала мне через порог. Открывал только тете Лизе, официальной моей опекунше.

Однажды она пришла поздно, как сегодняшняя гостья, и тоже посуду принесла.
Попросилась у меня переночевать. Я подумал, что она смерти боится в одиночестве /Сашки уже не было в живых/. Кровать у меня самодельная, четверых можно уложить. Я лег к стене, она с краю. В разгар сна старушка опытной рукой так меня приласкала, как никакая богиня не сумеет, и насела с такой дьявольской силой, что я никак не мог ее сбросить. После этого надругательства я хотел наложить на себя руки. Ведьма эта стала ломиться ко мне по ночам. Я даже топор приготовил, как Раскольников. Нет, шалишь, думаю, так и до греха недалеко, и заявил в милицию. В заявлении указал, что опекунша моя — робот, и если я отрублю ее счетную машину, то за это мне не должно быть никакого наказания.  В отделении дежурили два мильтона. Один на Знаменского похож, другой на этого... его помощника. Так помощник, вроде бы, поверил мне, поддакнул, что у меня высасывают мужскую силу, чтобы производить детей в особых условиях. Арестовывать робота преждевременно, нужно проследить за его связями. Который на Знаменского похож, строго-настрого запретил отрубать старушке голову.

Так как Роботеевна теперь меня не кормила, я устроился плотником в жэкеу. Так робот и там меня вынюхал. Написал моему начальнику слезливое письмо, что я не навещаю одинокую старушку. Не только мой начальник получил письмо, робот обрушил десятки писем на врачей, судей, прокуроров, милицию. Со всех инстанций направили ко мне проверяющих. Собрались они в кабинете моего начальника и давай стыдить за то, что я не чуткий человек к бедной старушке, подруги моей матери по Краснодольску и опекунше моей официальной. Так меня стыдили, словно не сорокалетний мужик перед ними, а подросток. Ясно, за дурака считали. Потребовали письменного обещания проведать старую женщину. Я не стал разъяснять проверяющим кто такая Лизавета Авдеевна, представляете какой бы вывод они сделали? Душевного изолятора мне бы тогда не миновать. Но тут за меня заступились жилуксовские женщины. Они меня полюбили, потому что я называл их своими невестами и обещал сразу жениться на той, которая окажется честной. Так они все признались мне в честности и любви, даже замужние. Я их тоже полюбил взаимно и прощал им шутки, которые они мне подстраивали. То ноги заголят, то даже те места покажут, что не положено. Как ни стыдил их — бесполезно. Даже совсем девчонки, что еще с мамками живут, и те меня дразнили: «А мне мамка разрешила!» Эти женщины, которые, в общем, тоже считали меня дураком, и заступились за меня перед комиссией. Сказали, что берут надо мною шефство и станут коллективными моими опекунами. Конечно, это были чистые женщины, но, увы, не в моем понятии. Надежду на встречу с той, которая меня полюбит всем сердцем, я не терял. Согласен на разведенную, с физическим недостатком, лишь бы была чиста душой.

«Зачем же тебе урод? — засмеялась альбиноска и грациозно прошлась передо мной. — Я —само совершенство, как и мои стихи. Бери меня в жены, прописывай. Ты будешь работать плотником, а я — печатать на машинке и все остальное по дому делать. К сорока пяти годам гарантирую тебе «избранное» в двух томах, а к пятидесяти — «собрание сочинений» в  шести книгах под твоим именем. Мысли в стихах будут твои, — успокоила Евтерпа, — я придам им совершенную форму и наполню поэзией».

«Это же не любовь, а сделка», — сопротивлялся я.

Тогда она, как змея чешуйчатая, извилась, мотнула головой и огненным хвостом волос обвила меня за шею, потянула, затрещали электрические разряды. Непереносимая истома затопила мне грудь. Визг души, которая молчала с пятнадцати лет, разбудил во мне горячее желание.

«Ты загорелся, еще не видя меня», — ворковала богиня. Она щелкнула пальцами в направлении лампочки, и свет потух. Платье ее само по себе сползло к беломраморным ногам.
Тело мое меня не слушалось, его будто качали волны, а я как бы наблюдал со стороны за происходящим.

«Ты уже полон любви, не ощутив меня», — нежнейшим голоском пропела статуя.

Я увидел, как покачнулись ко мне огненные глаза, губы. Холод я почувствовал потом, когда было уже поздно, а в первую секунду меня ожег ее язык... В глубине ее глаз сильнее накалялись спиральки... Я обнимал мягкую, но холодную статую. Поздно — я был во власти машины.

Животное, пасшееся на лугу моей души всю жизнь, уснуло, на луг вышел допотопный зверь. Он опустил лапу под кровать, нащупал там раскольниковский топор и ударил обухом робота по счетной машине.

                ПетрПетрович /Пэ-Пэ/.

Никаких вещественных доказательств, никакого культурного слоя не представилось глазам апостолов, явившихся на гражданскую панихиду. Ни фотографий, писем, безделушных подарков друзей, прикладных вещей домашнего обихода, ничего говорящего за или против, не было даже рудиментов увлечения покойного, как-то авторучки, писчей бумаги — вся бутафория больной души была изорвана, изрезана, тряпки изрублены, что билось, то было разбито, остальное сплющено, сломано.

В приведенном письме, которым завладел, как наследством, Грибоедов, оказалась еще маленькая записка.

«Прощайте, други, зачем жить среди душегубок, морозильников, зачем плодить уродов? Без дружбы, любви, без веры и справедливости я сошел с ума!»