В этой скромности, не имеющей ничего общего...

Василий Муратовский
В этой скромности, не имеющей ничего общего
с парадными доспехами (постфактум) величия
классического лада,
сама Эллада,
Возрождение,
Классицизм,
Реализм –
жизнь в движении,
не триумфальное шествие под раззолоченными арками,
а
само сражение:
движение ладони марафонца,
бородинца,
сталинградца,
утирающего пот со лба,
миг назад рискующего быть
разрубленным,
простреленным,
разорванным,
или: улыбка девушки у ручья, из которого
возлюбленный, и не пастушок вовсе,
а просто пастух или пахарь
пьёт воду в жаркий день,
или – тень,
которой занят Леонардо да Винчи более,
чем светом…
Это
лаборатория сердце-мозга поэта
современного, как дыхание,
не оставившее его до срока,
обусловленного волей Вышней –
пишет, (так сказал Окуджава)
как дышит…
Не слышит предвкушений публики, поголовно понимающей
колебание воздуха течением поэтической речи,
публики, ожидающей модернизированного, с поправками на время, «Евгения…»,
публики, привыкшей к пятистопному ямбу,
к современным "барыням" и "бубликам",
к "плюшам-Ксюшам…",
к "яблокам на снегу"…
Прав Гаспаров, даром Божьим наделённый мастер матереет
в атмосфере изменённого,
безбожием очумлённого  времени –
строка длиннеет,
ямбы, хореи  тяготеют к семистопности…
Пушкину такое и не снилось –
ему и не надо было
дробить монолит бездуховности (без лишней скромности, говорю…)
молотобойно и дрельно –
рядом были цевницы и лиры,
их сменили барабаны и флейты,
гитары, валторны,
тарелки…
Поэт ныне
в полно-традиционной силе:
может бить в бронебойные лбы приливом гекзаметра,
как Эгейского моря волны
били в горе
потери зренья Гомером,
открывая зрение вневременного,
внерегионного слуха,
иглотерапией души, дарованной древнекитайской музыкой строк,
флейтой, лютней, пипой,
лютой болью разлук,
терпкой радостью встреч,
не без Бога рождённой,
может поэт "Пой!"
сердцу сказать, как в клетке барсовой Бо,
как Бо Цзюйи над смывающей пошлости мира рекой,
как Ду под солдатские палки у стен крепостных, бьющие в шкуру быка,
умерщвлённого Гоби…
В самой животной утробе
вдруг родничок
речи светлой, небесной может родиться,
выстраданной строкой вырванный к жизни
из-под рутины бездны мирской…
Всегда под рукой не умершего сердцем поэта
это и то средство отыщется для возрождения света Божьего
в ком-то когда-то и где-то
(это когда, где – неважно)
отважно и терпеливо,
прилежно и нежно,
проникновенно, красиво,
непредсказуемо,
безумья на грани,
дрожью подкожной, не подлежащей позе подменной,
может поэт сердце ранить,
очистить,
подбросить ввысь,
что есть в каждом, духовною жаждой томимом,
как пантомима на сцене опыта жизни, играет
ветвями крон сердцу кровных,
плывёт облаками над абрисом, скажем,
отрога Тянь-Шаня неровным,
или Кавказской,
или Альпийской,
или Тибетской,
а может быть, Андской иль Пиренейской
гряды –
всюду Божественной выси следы,
видит их каждый,
но только поэту дано
словом озвучить их в ком-то однажды.
Норвид идёт с Мандельштамом к Овидию
мидии кушать,
те, что Тарковский сварил,
сам же он у Марины, видать, загостился…
С Анной Иосиф на краткое время простился,
чтобы у Дона о духе над вещью парящем
бессмертною, вещною, вечною, вещею речью
спросить…
А Гёльдерлин с Хайдеггером вола ловят в поле,
дабы мудрец Лао-цзы  смог великую стену
империи рабства
лбом Пустоты Всеобъемлющей,
взяв за рога твердь животную,
дух возвышая,
пробить…
Как мне серчать на отсутствие средств жить и быть –
словом поющим,
рвущим извечные цепи оцепенения разума сердца
перед реальной трагедией - власти желудков,
в коронах искусной работы
смеющих браться, небо переварить?!
Быть иль не быть?! -
рассуждать не намерен,
Гамлет то сделал,
спасибо Шекспиру!
Просто живу,
в Бога вечно живого
всем знанием жизни не гладкой,
без пышной наивности
веря,
в слово впадаю
и словом по небу сознания стран и времён хороводных
мотивом не мёртвым,
не стёртым
плыву.