Г. Гусейнов. Язык и травма освобождения

Футурсобрание
полный текст:
http://magazines.russ.ru/nlo/2008/94/gg14.html

.....

3

Размышляя о той исторической полосе, в которую попала Российская Федерация сегодня, понимаешь, однако, что никакое сравнение не может сколько-нибудь полно описать положение в нашей стране. Но выделить некоторые общезначимые опорные точки в теме, поставленной редакцией “НЛО”, все-таки можно. Ведь речь идет о реакции носителей языка на социальные травмы, которые некоторым все же могут казаться сопоставимыми с теми, что испытывали немцы после Второй мировой войны. Рассуждая в привычных дисциплинарных категориях, попробуем сжато описать некоторые факты русского политического языка, когда-то удачно названные “ключевыми словами текущего момента”[9]. Осмысляемые в пограничной области между литературой, социальной психологией и политикой, эти ключевые слова “разворачиваются” в предложения особого рода. По тому, как социальная среда их “развертывает”, и можно судить, как развиваются отношения носителей языка с их коллективной исторической травмой.

На слуху, или на поверхности айсберга, находится при этом только одна травма — возникшая от изменения статуса страны и, соответственно, положения каждого ее обитателя. На уровне политической риторики эта травма обозначена тремя публично редко оспариваемыми высказываниями — распад СССР как “величайшая геополитическая катастрофа”, “хаос 1990-х” или “лихие 1990-е” (“ельцинский период”) и “вставание с колен” (современный период). Общезначимый перевод этих эмоционально окрашенных идеологем означает примерно следующее: “золотой век”, составленный из мозаики событий русской истории с 1612-го (или, при желании, со времен Александра Невского) до конца 1980-х годов, был якобы сметен “геополитической катастрофой” перестройки и роспуска (“развала”) СССР, за которым наступило “смутное время”. Если бы, говорят нам, “смутное время” не было остановлено новым режимом как раз на рубеже XX и XXI веков, те же силы, которым удалось-де “развалить Союз”, уже давно развалили бы и Российскую Федерацию — последний оплот распавшейся советско-российской империи.

Это, по-видимому, основной легитимирующий миф режима, распространенный средствами пропаганды и ставший общезначимым для большой части деятельного населения РФ. Если говорить в терминах концепции Митчерлихов, то бросается в глаза главная драма момента: цепочка мифов о России фальсифицирует содержание травмы, испытанной бывшими гражданами СССР. Настоящая травма — десятилетий несвободы, физического истребления целых сословий, поголовных депортаций народов, бессудных и беззаконных расправ над людьми под любыми предлогами — подменена свежей эмоциональной травмой распада государственной машины. Нужно только добавить — той самой машины, которая как раз и ответственна за первичную травму.

Реальная травма, нанесенная большинству населения СССР и Российской империи на протяжении всего ХХ века, оказалась подменена в ключевом высказывании главного политического авторитета страны о “величайшей геополитической катастрофе”. Начало болезненного обсуждения этой травмы, общественная дискуссия о механизмах и причинах краха системы, эту травму породившей, — всё это стало возможным остановить, в частности, с помощью довольно примитивных пропагандистских трюков, апеллирующих к эмоциям граждан.

Такое поведение российских властей после 1999 года было, кстати, предвосхищено Митчерлихами. Отталкиваясь от хрестоматийной формулы Зигмунда Фрейда “вспоминать, повторять, прорабатывать” (“erinnern, wiederholen, durcharbeiten”), психологи считали ее основополагающей и для коллективной терапии национальной травмы: “Повторение внутренних дебатов и их критический [групповой и национальный] разбор необходимы для того, чтобы преодолеть сопротивление инстинктивно и подсознательно действующих сил психической самозащиты в виде забвения, фальсификаций, проекций и других оборонительных устройств”[10].

Глядя сквозь оптику Митчерлихов, можно увидеть, как в новой России представители политической элиты — социального сословия, более всего нуждающегося в помощи для преодоления нарциссизма и для освоения способности скорбеть, — воспользовались растерянностью только-только пробудившегося к политической жизни населения и узурпировали роль “социальных психотерапевтов”. Митчерлихи ничего не знали о ценах на нефть и газ в начале XXI века, но они писали — как о главном “вытеснителе” рефлексии — о росте экономического благополучия в Германии[11]. По их мнению, именно “экономическое чудо” на десять лет задержало неизбежный расчет с нацистским прошлым.

Но обратимся к российскому опыту. Несколько лет формирования повествований о травме и сопутствующих этому процессу дискуссий о ней совпали с экономической неразберихой и трудностями административнотерриториальных споров (дошедших, как известно, в некоторых случаях до локальных войн) конца 1980-х и 1990-х годов. Это позволило в конце 1990-х годов проявить инициативу деятельной части постсоветского общества, травмированной неспособностью к скорби по своим жертвам, — многочисленным сотрудникам прежних карательных и идеологических органов. На некоторое время этот круг даже вернул себе контроль над важными центрами воздействия — от основных источников сырья до главных СМИ. Но единственная идеология, на которую оказалась способна новая генерация кремлевских руководителей, свелась к консервации травмы.

Контроль со стороны чужих армий помогал немцам сосредоточиться на своей травме, рассказывать о ней друг другу и постепенно выйти из тупика, в который они загнали себя под руководством национал-социалистов. Необходимость “с чистого листа” строить новое государство осознавалась и на западе, и на востоке Германии. Контроль “своих” чекистов над ситуацией, к которой они сами и их вчерашние начальники и привели Россию, может поддерживаться только соответствующими идеологическими клише. Складываемая из этих клише геополитическая химера околдовывает носителей языка.

В День народного единства 4 ноября 2008 года вместе с миллионами пассажиров московского метро я слушал из репродукторов зажигательные речи об избавлении столицы от “польских оккупантов” в 1612 году, читал на стенах и дверях вагонов глумливый лозунг “Береженого банк бережет”, внимал приглашениям на просмотр нового художественного фильма-агитки “Адмиралъ” (а по телевизору вечером того же дня предлагалось вновь ознакомиться с фильмом “1612”) и понимал, что пассажиру предлагается уйти подальше и от политической современности, и от советского ХХ века — в гальванизированное прошлое того или иного “смутного времени”. Одновременно осуществляется сознательно-бессознательный вывод из строя единственного познавательного инструмента, имеющегося в распоряжении людей, — их языка. Но вопрос об осознанности или неосознанности операций над языком, предпринятых за последние десять лет, хоть и интересен и важен, все же не находится в фокусе внимания данной статьи.

Главной проблемой остается усугубление социально-исторической травмы вследствие массового распространения среди “пациентов” ложных сведений об их недуге. Как получилось, что официальная риторика первых постсоветских лет, после двойного “освобождения” России и от идеологии коммунизма, и от практики колонизирующего империализма, была так решительно свернута на рубеже веков?

Как показали в своих работах о социальной психологии супруги Митчерлих, процедуры социальной терапии травм стоят на рациональных основаниях. Эмоциональный фактор, конечно, учитывается, но не является главным. Речь идет о поиске общезначимого выхода из неблагоприятной ситуации. Рационализация эмоций сопряжена со сдержанностью в политической дискуссии. Там, где цензура отменена на уровне содержания высказывания, она абсолютно необходима на уровне его стилистического оформления. Именно стиль может заблокировать и отменить любую коммуникацию, не обязательно связанную с терапией травмы.

Дабы сам акт политической коммуникации не оказался источником новых социальных травм, свободное общество, как уже сказано, ведет непрерывную дискуссию о политической корректности. Общезначимые и приемлемые ключевые слова с предельной бесстрастностью рационализируют и деэмоционализируют процесс поиска консенсуса. Напротив, согласно советско-российским клише, “лицемерию” политической корректности противопоставляется “правда” прямого словесного действия, будь то аполитичная разнузданность в стиле Владимира Жириновского, риторика угроз в стиле недавнего президента России или акты публичного “заголения” в стиле популярных телеведущих. Александр Гордон, Владимир Соловьев, Михаил Леонтьев, Лолита и подобные им лица представлены в телеэфире как умельцы в предельно откровенной форме артикулировать “сермяжную правду” — якобы любезное большинству населения подсознательное “человека с улицы”, принципиально политически некорректное, — воплощение того “социализма с запашком портянок”, мечту о котором для России сформулировал в 1994 году В. Жириновский[12].

В речевых актах этих публичных авторитетов максимальная риторическая резкость (“отвязанность”) одновременно и распыляет набор абстрактных угроз, и умалчивает о конкретном содержании дела. Неприемлемо грубая форма высказывания является полным субститутом его содержания, иными словами — она и есть содержание высказывания, не случайно фактическим девизом первого срока президентства Владимира Путина стала диффузная угроза “мочить в сортире”[13]. Адресована эта угроза была предполагаемым террористам, но в современный язык вошла в расширительном значении — как универсальная формула обращения с оппонентами.

Зритель или слушатель, вынужденный терпеливо сносить угрожающие высказывания политика или медиаактора, по частям отдает ему всю свою политическую субъектность. В качестве примера можно привести многочисленные сетевые обсуждения так называемых дискуссий в передаче Владимира Соловьева “К барьеру!”. Аналитически вывод из обсуждений передач Соловьева можно вкратце сформулировать так: “На экране демонстрируется ироническое снижение основных человеческих ценностей, взятых в их преимущественно социально-политическом измерении. Зрителю может при этом внушаться мысль, что тот добровольно присутствует на развлекательном эксперименте по установлению максимальной глубины морально-интеллектуального падения. Но в конце передачи выясняется, что зрители были не участниками эксперимента или игры, а лишь свидетелями (возможно, также сфальсифицированного) референдума по тому или иному волнующему общество вопросу. При этом избранный для обсуждения вопроса стиль воспринимается как оскорбительный, метод ведения дискуссии — как провокационный, полученный результат — как подтасовка”.

Минимальным пассивным выводом из просмотра подобных телепередач мог бы быть бойкот их со стороны образованного общества. Минимальным проявлением рациональной активности в правовом государстве должно было бы стать обсуждение ответственности ведущего и редакторов телеканала за эмоциональное поощрение социальной розни. Там же, где не происходит ни того, ни другого, наступает “политическая обездвиженность”, разновидность которой диагностировали Митчерлихи у населения Германии времен Аденауэра. Для инициации своих сограждан к политической субъектности канцлер Конрад Аденауэр встанет на колени перед Стеной плача в Иерусалиме в 1966 году, канцлер Вилли Брандт в Варшаве — в 1970-м, Борис Ельцин в 1993 году — там же, в Варшаве, перед крестом-памятником всем расстрелянным в Катыни.

4

В отличие от немцев после очевидного разгрома национал-социализма население РФ поначалу проглядело за роспуском СССР распад Российской империи и стоящей за ней политической стратегии. Первичная, благотворная и рациональная риторика выхода из СССР как освобождения от тоталитаризма воспринималась как акт о капитуляции в глобальной “холодной войне” только теми, кто эту войну действительно проиграл, — представителями спецслужб и партийно-государственным аппаратом. А для всего населения в целом это был сигнал к тому распаду Российской империи, который был повернут вспять созданием Союза ССР в начале 1920-х годов. Омонимически пользуясь именем “Россия”, граждане РФ невольно закрыли от себя самих понимание и даже запретили себе продумывание очевидного факта: иные бывшие республики СССР — это тоже “другие России”[14]. Вот почему формально правильное самоназвание “Россия” для современной Российской Федерации в некотором отношении является заменой стоящего за этим словом исторического и политического смысла — заменой, которая нуждается в общественной рефлексии. В свою очередь, историческая связь Российской империи, например, с нынешней Украиной — и иной, чем у России, вектор выбранного этим государством общественно-исторического пути — делает эту двуязычную страну источником максимального раздражения для всех политиков, испытывающих ностальгию по СССР. Сам факт существования “иной России”, России Киевской, в которой ни по признаку языка, ни по признаку культуры невозможно четко отделить друг от друга так называемых этнических русских и так называемых этнических украинцев, — под боком у России Московской — является источником сильнейшего комплекса политической неполноценности у всего правящего класса РФ.

На уровне языка этот комплекс, имеющий общий характер и распространяющийся не только на ситуации, которые связаны именно с Украиной, проявляется уже в названиях объединений, претендующих на всю полноту власти в РФ, — “Единая Россия”, “Справедливая Россия”: все эти названия — не что иное, как проговорки о дефиците глобальной политической легитимности[15]. “Россия” и “российский” здесь — смысловые субституты “СССР” и “советский”. Вот почему все, что раньше было советским, а сегодня не является российским, предстает в воображении элиты “России Московской” недоразумением или предательской угрозой, объектом законного недоверия или откровенной неприязни.

Добровольно приняв на себя роль ретроспективной защитницы СССР, политическая и медийная элита нынешней РФ распространяет язык ненависти и на бывшие части империи (“грузинский режим”, как выражается министр иностранных дел РФ), и на супостата — победителя в “холодной войне”. Представители карательных органов, так и не привлеченных, даже по их собственным законам, к ответственности за поражение СССР в этой войне, консервируют общество в состоянии травмы — как бы в отместку за то, что повторный роспуск Российской империи в 1991 году оказался сравнительно мирным.

Формулируя позицию Российской Федерации в отношении США, правящий класс постоянно апеллирует к американо-советским отношениям — так, как будто нынешняя РФ — именно тот правопреемник СССР, который обречен продолжать историческую миссию проигравшей стороны. Если условно обозначить США и СССР как два “Третьих Рима” — соответственно республиканский и императорский, — то падение нашего, императорского, поставило население самого большого осколка империи — Великороссии, или Российской Федерации, — перед развилкой. С одной стороны — свобода и союзничество с США, с другой — попытки реванша централизованного авторитарного государства.

Те, кто предложил населению РФ выбрать реванш, антиамериканскую и антинатовскую риторику, действуют, по-видимому, инстинктивно. Ирония политической истории России проявилась в ключевой бранной кличке американцев и Америки — “пиндосов” и “Пиндосии”. В дореволюционной России “пиндосами” обзывали греков (якобы от названия горы Пинд), хотя этимология этого этнофолизма не вполне ясна. По мнению некоторых, на американцев кличка “перекинулась” после войны за “югославское наследство” в ходе контактов миротворческих контингентов РФ и США на Балканах[16]. Каково бы ни было, однако, происхождение “Пиндосии”, применение общего бранного слова к “старшим”: народу — учителю грамоты и веры, и народу — учителю экономической свободы и демократии — заставляет внимательнее рассмотреть психологический контекст ксенофобской риторики.

Почему и двадцать лет спустя после роспуска СССР общество не находит внятной общезначимой политической формулировки истоков собственной травмы? Россияне понимают, что реальный статус нового молодого демократического российского государства не совпадает с фантомом сверхдержавности России, но не хотят знать, почему это так. По мнению Александра Митчерлиха, преодолеть травму можно лишь с помощью “добросовестно приобретаемого знания, в том числе и такого, которого твое сознание стыдится. Преодолеть необходимо сами интеллектуальные и моральные установки немцев, которые смогли привести к Гитлеру, потому что все случившееся могло произойти только в силу коррумпированности этого сознания”[17]. В России политики, ностальгирующие по СССР, именно от знания бегут как от огня.

Конечно, можно сказать, что это очень спорный вопрос. В конце концов, и дискурс перестроечного “покаяния” был в России насильственно остановлен из страха, что страну-де отдадут на откуп всем тем, кого когда-то обидела Российская империя. Или распродадут под видом выплаты контрибуций всем этим обиженным латышам и “чуркам”, “хачам” и “узкопленочным”, всяким “пиндосским” и “натовским подстилкам” вдоль новых границ России. И тут мы вступаем в труднейшее лингвополитическое поле: чем прозрачнее его логика, тем туманнее его политические последствия.

5

Определяющие официальную риторику инстанции РФ так глубоко сжились с новой ролью защитников СССР, что начали в последнее время публично отказывать другим государствам-соседям в праве по-своему толковать историю этого прекратившего свое существование государства. Неудобство этой роли особенно бросается в глаза там, где запрет на толкование тех или иных событий касается общих травм.

Ключевыми словами текущего политического момента остаются “Катынь” и “Голодомор”. Желание поляков и украинцев на государственном и международном уровне оплакать свои жертвы наталкивается на мощное иррациональное сопротивление со стороны не только нового руководства РФ, но и гражданских лиц.

Точка, в которой находится Украина на своей исторической карте в начале XXI века, не может быть определена иначе, чем постсоветская. Тот, кто смотрит на новое государство из советского прошлого, легко укажет на противоречие: Украина — не мононациональное государство этнических украинцев, но многонациональное государство — сонаследник Российской империи и СССР. А символы лингвокультурной легитимации этого нового государства — язык, герб и флаг — украинские. Почему? Потому, что на протяжении почти всего XX столетия, в недрах СССР, советская власть в Москве, из Кремля, проводила противоречивую политику. На территории бывшей Российской империи одновременно и развивались так называемые национальные образования (с опорой на язык и численное превосходство коренных народов, откуда ключевое слово советских 1920-х — “коренизация”), и укреплялось централизованное государство, использовавшее в качестве цемента унификации великорусское население. Поскольку целью режима было создание новой наднациональной общности, национально-региональную специфику строго ограничивали. Главным ограничением было целенаправленное и сознательное упреждение любых попыток отделения, любых признаков независимости и самостоятельности. Более зажиточное и умеющее само себя прокормить население различных регионов (кочевники с их стадами, казаки и украинцы с их полями и садами и т.п.) и стало мишенью политики истребления.

Вот почему четвертым — после флага, герба и языка — символом новой украинской государственности стало слово “Голодомор”. Оно сплачивает население этого государства больше, чем язык (их в стране — два[18]) и чем флаг (хотя контраст и гармония двух его цветов — желтого и голубого — эстетически остроумно воспроизводится с легким смещением в спектре политической оппозиции “синих-регионалов” и “оранжевых с правого берега”). Голодомор для украинцев разного этнического происхождения — это “осевое событие” для страны — жертвы террористического режима. Став независимым, украинское государство не имеет права политически забыть это событие и, будучи сонаследником СССР, должно было дать всему своему населению, включая и потомков жертв, и потомков организаторов преступлений 1920—1930-х годов, то, чего это население — “украинцев”, “украинский народ”, “украинскую нацию”, “соотечественников” и “всех граждан” — лишила советская власть: право на память и право на скорбь.

Российская постсоветская политика истории сталкивается с гораздо большими трудностями, чем политика сопредельных стран. Основная тенденция во всех постсоветских странах в этой области относительно проста — отбежать подальше в прошлое, чтобы “забыть” СССР. Так, в школьных учебниках истории Узбекистана умалчивается советская история этой республики, а историческая легитимация ее нынешнего существования отыскивается в империи Тамерлана[19], а не в сталинском Советском Союзе. Для современной Российской Федерации ключевым историческим событием объявляется освобождение Москвы от “польских оккупантов” в 1612 году: движению дальше, в направлении Киевской Руси, мешает сам традиционный исторический эпитет “Киевская”.

Политика истории, взятая на вооружение украинским руководством, таких ограничений в прошлом не видит. Для легитимации новой украинской государственности по тому же постсоветскому образцу решили освоить археологическую культуру Триполья (Трипілля), переименовав ее даже в “протоукраинскую” “Трипольскую цивилизацию”[20]. На роль сплачивающей нацию идеологемы “Трипілля” никак не годится: этот идеологический объект удален во времени и пространстве настолько, что не в состоянии вызвать эмоционального отклика решительно ни у кого — отвечая, впрочем, художественным запросам тех кругов украинского общества, которым в России соответствуют любители исторических и геополитических фэнтези, “новой хронологии” и т.п.

Объективным общим источником современной государственности всех бывших республик СССР является распавшаяся Российская империя. Правда, свое отчетливое и общезначимое выражение этот факт находит только в политическом русском языке: всем остальным бывшим республикам было легко закамуфлировать это родство новыми гербами, флагами и, главное, другими государственными языками. У России такой возможности нет. Возможно, именно поэтому по мере отдаления советского периода население России все более склонно сострадать себе и принимать соболезнования от других в связи с утратой империи. С другой стороны, россияне все менее готовы воспринимать желание бывших соседей по Союзу ССР показать миру следы своих ран, оставшиеся после распада империи: полякам новое руководство России не хотело бы давать скорбеть по жертвам Катыни, украинцам — по жертвам Голодомора.

* * *

Переживанию “обиды за державу” присуща своя логика: Россия Московская должна выступать против любого нового события эмансипации от нее России Киевской. Да и всякой другой тоже. В конце 1980-х годов в тогда еще советской Эстонии пытались убедить Москву ввести новую топонимическую норму и писать название столицы Эстонской ССР через два “н” — Таллинн. Политическая корректность победила лишь в начале 1990-х, но вскоре в официальный русский язык вернулось старое советское написание. Правда, в русских СМИ Эстонии (как и в некоторых СМИ в России) в обиходе новая, политкорректная транслитерация. Подобным же образом решен вопрос и с написанием “в Украине” и “на Украине”: в Украине и в некоторых СМИ РФ пишут “в”, в большинстве СМИ России — “на”[21]. Что означает эта мелочь на фоне только что проанализированного культурно-политического конфликта? Она показывает вектор развития русской официальной политической риторики. Силовой авторитет Москвы вместо свободы политической корректности навязывает своему населению агрессивно-бранчливый стиль. Вместе с употреблением в неофициальном дискурсе ставших привычными для россиян кличек “хохлы” и “пиндосы”, “хачи” и “чурки” — травма от превращения “своих” в “чужих” постоянно обновляется.

Разумеется, всякий речевой опыт противоречив и рискован. Как одной морковкой трудно разрезать другую морковку, так и язык сопротивляется анализу средствами самого языка. Свойство противоречивости обыденной речи поверяется каждодневной практикой. Когда же социальная дискуссия в СМИ приостанавливается, политический язык не зализывает, а только теребит травмы распада. А значит — стимулирует продолжение этого процесса.

____________________________________________

* Статья публикуется в сокращенном виде.

1) Клемперер В. LTI. Язык Третьего Рейха: Записная книжка филолога / Пер. с нем. А.Б. Григорьева. М.: Прогресс-Традиция, 1998.

2) Ясперс К. Вопрос о виновности. О политической ответственности Германии / Пер. с нем. М.: Прогресс, 1999.

3) Mitscherlich M., Mitscherlich A. Die Unf;higkeit zu trauern. Grundlagen kollektiven Verhaltens. Stuttgart, 1967.

4) Републикация в Интернете: http://www.dhm.de/lemo/ html/dokumente/NeueHerausforderungen_redeVollstaendig RichardVonWeizsaecker8Mai1985/index.html. Здесь и далее, если иного не оговорено, перевод цитат с иностранных языков выполнен автором статьи.

5) Панов А.А. Миф в прозе немецкого экзистенциализма: Г. Казак и Г.Э. Носсак. Автореф. дис. ... канд. филол. наук. М., 2006.

6) Vees-Gulani S. Trauma and Guilt: Literature of Wartime Bombing in Germany. Berlin; N.Y.: Walter de Gruyter, 2003.

7) Pennebaker J. Telling Stories: The Health Benefits of Narrative // Literature and Medicine. 2000. № 19. P. 3—18.

8) Как в Германии (Александр Рар), так и в России (Александр Дугин) то и дело возобновляются попытки положить неоевразийство в основу политической практики.

9) Шмелева Т.В. Ключевые слова текущего момента // Collegium. Международный научно-художественный журнал. 1993. № 1. С. 33—41.

10) Mitscherlich Alexander, Mitscherlich Margarete. Die Unf;higkeit zu trauern. 20. Auflage. M;nchen, 1988. S. 24—25.

11) Ibid. S. 25.

12) См. подробнее статью “Социализм с запашком портянок” в кн.: Гусейнов Г. Д. С. П.: Материалы к русскому словарю общественно-политического языка ХХ века. М.: Три квадрата, 2003. С. 515.

13) Camus R. “We’ll whack them, even in the outhouse”: on a phrase by V.V. Putin // Language and Social Change: New Tendencies in the Russian Language / Ed. by Gasan Gusejnov // kultura. 2006. № 10. P. 3—8.

14) См. подробнее в моих статьях: Гусейнов Г. Исторический смысл политического косноязычия: Украина и русское общество // Знамя. 1992. № 9. С. 191; Guseinov G. The Russian-Ukrainian Conflict. Tradition and Prospects // Anthropology and Archaeology of Eurasia. Sociolinguistics, Semiotics, and Society (Washington). 1993. Summer. Vol. 32. № 1. P. 53—65.

15) Замечу, что за названием “Демократическая Россия” стояла несколько иная логика, — логика партийного противоборства, — хотя в ней уже были заложены семена нынешней “глобальной” партийной ономастики.

16) Кажется, впервые в современном значении слово “пиндос” прозвучало с экранов российских телевизоров около 7 ноября 1999 года, в репортаже из Косова. Солдат в интервью рассказал, что этим словом здесь называют американских миротворцев. — Примеч. ред.

17) Mitscherlich Alexander, Mitscherlich Margarete. Die Unf;higkeit zu trauern. 20. Auflage. S. 82.

18) Если не три: стоит вспомнить о крымско-татарском как об одном из языков Автономной республики Крым. — Примеч. ред.

19) См. подробнее в моей статье: Гусейнов Г.Ч. Популярная геополитика и новая мифология // Современная российская мифология / Сост. и ред. С.Ю. Неклюдов. М.: Издательство РГГУ, 2005 (Серия “Традиция — Текст — Фольклор: типология и семиотика”). С. 51—67.

20) Зализняк Л. О трипольцах, семитах и нардепах-трипольеведах // Зеркало недели. 2004. 15—21 мая. № 18 (493) (http://www.zn.ua/3000/3150/46430/).

21) В период “пятидневной” российско-грузинской войны и сразу после него аналогичный политический смысл приобрело написание столицы Южной Осетии: традиционное, в грузинской транскрипции “Цхинвали” или ставшее нормативным для государственных медиа осетинское “Цхинвал” (и отсюда — уже в соответствии с традицией дореволюционной российской топонимики — “Сухум” и “Батум”). См., например: Орехъ Антон. “И” // Ежедневный журнал. 2008. 22 сентября (http:// www.ej.ru/?a=note&id=8403). — Примеч. ред.