Зов странника. О Евгении Шешолине

Георгий Куликов
На фотоснимке: Евгений Шешолин (слева)
с Артёмом Тасаловым. 1979 г.




Темен жребий русского поэта...
Максимилиан Волошин.  «На дне преисподней» 
                               
И я: «Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?»
Александр Пушкин. «Странник»



Весною 1983 года  молодой учитель географии и биологии опубликует в  комсомольской газете  Пскова стихотворение:
 
Хрупкими льдами упали недели,
Рухнули шапки черёмух апреля
И распахнулась зелёная даль;
Синее небо на землю спустилось
Тоненькой веточкой сердце забилось, -
Осенью вспомнится, осенью – жаль.

Снова порывистым криком грачиным
Вычерчен город по веским причинам
Общей с ожившей землёй суеты.
Скоро на платье душистом и тонком
Крошка-весна нарисует спросонку
Редкие, крупные яблонь цветы.

Ей даже мы удались, как растенья –
С еле заметным друг к другу движеньем
"Весеннее"

Советские  читатели, конечно же, выявили  акростих, по начальным буквам которого с ужасом прочли: «ХРИСТОС ВОКРЕС!». Страха ради партийна они донесли «куда следует». Разразился скандал. Да такой, что земля "потрясеся", и камни "разселись", а знамя обкомовское "раздралось" надвое! Так поэт отрешил себя от советской литературы. Так началось его странничество.

Евгений Шешолин родился в Латвии - «в городке игрушечном – Краславе», что на берегу Западной Двины, но  вырос в Резекне – городе многонациональном, вечно порубежном, на перекрестье больших (и заманчивых!) дорог: на Москву и Ригу, Варшаву и Питер. Как тут не соблазниться и не уехать!

По окончании школы Евгений и уезжает – в Питер, поступает в Политехнический институт. Но там он не «прижился» – и через год поступил на естественный факультет Псковского педагогического института. Окончив его,  два года работал учителем  в Невельском районе Псковской области. Затем перебрался под Псков, где тоже учительствовал.

«Писать я начал поздно, - семнадцати лет, - в 1973 году, - признается  Шешолин в предисловии к своему, так и не изданному при жизни «Избранному», - так и не переболел и в 1977 начал осознавать, что со мной случилось. Было уже поздно, дневник стал второй жизнью». Под дневником поэт разумеет (и прежде всего!) свои стихи.

Сегодня мы вчитываемся в них  и  ясно видим – по напряженности поиска смысла жизни, по тоске о запредельном, по острой памяти об исходе –  что Шешолин безнадёжно болен странничеством. Думается, он легко и безжалостно подписался бы под словами Сергея Есенина:

Кого жалеть? Ведь каждый в мире странник –
Пройдет, зайдет, и вновь оставит дом.


Но Шешолин ещё попытался свить  гнездо,  женился, и, казалось бы, всё в его жизни  складывается  вполне пристойно. Но зовет, зовет дорога странника!  И тот, конечно же,  пойдет…

  Он так пошёл, как будто был
из правил исключён,
и век вокруг него поплыл
со всех своих сторон
.

«Уход на обочину социальной жизни, - пишет о поэте доцент Санкт-Петербургского государственного университета культуры и искусств Александр Белоусов, - приводит к тому, что он постепенно превращается в люмпена. Это отражается на его семейной жизни. Отношения с женой окончательно разладились после рождения в марте 1984 года дочери Ольги, последовал развод, и Евгений Шешолин остался без семьи и жилья».

На хлеб насущный поэт теперь зарабатывает – диспетчером, котельщиком, сторожем…Грустная, а по тем временам типичная история не вписавшегося в «Систему» художника.  «Он принадлежал, как и все мы, - пишет о нём его друг  Артём Тасалов, - к «поколению Дворников и Сторожей». Евгений  меняет пристанища…  В конце концов ему удаётся обрести постоянный приют в ветхом домишке на берегу Псковы,  близ старинной церкви святых равноапостольных Константина и Елены.

Древний Псков глубоко вспахал его душу. Чтобы в этом убедиться,  достаточно прочесть  блестящие «Псковские вирши».  Названы они виршами  вовсе не случайно (и не из пиитического каприза!). Перед нами творческое освоение  стиха поэтов-виршевиков 16 – 17 столетий – стиха с инверсированным ритмом. Только  у Шешолина  стихи шагают не двустишиями, как у них,  а не всегда  правильными (по чередованию рифм) терцинами.

Оттого, что в  стихотворении представлены псковские святые, А.Белоусов называет его «поэтическим синодиком» Шешолина. Но в синодик  не заносят имена святых.  Их не поминают, «яко прочих». Святым – молятся! То есть молят их  вознести голос за нас, грешных, перед Богом. Но поэт и не молится, тут совсем другое…

Это необычное, с использованием стилевых приёмов русского средневековья  (а для Шешолина - «от века знакомого века»), в своём роде единственное  в современной поэзии странническое стихотворение клубится «намёками», «прозрениями», «знаками»:

Такое чувство, будто прозрачные веки
упали с очей, и слились тайные реки
в моей душе, как в Великую ручейки.
(…)
Ворожат ветерки, темные перекаты
гудят, как в сумерках стон из лесной глуши,
но красное солнышко в волнах плывет, свято!

Владимир-князь, по теченью веди, реши
сердца сомненья, окунем окуни в воду,
чтоб в Великую изошла Пскова души!

Оканчиваются  трёхстрочные «вирши» вполне  пророчески:

Тайные песни в низине души звенят:
слышишь, паломник любви моей? – Значит, скоро! -
Уже вокруг тихо подпевают цветы.

Не прилизанный я мальчик века из хора,
дикие мои космы от солнца чисты,
таков как есть добреду по родному следу.

Проскачу по главной улице – чуду брат –
и от ваших машин – Микула свят! –
на цветущей палке моих стихов уеду!


Евгений сравнивает себя  с  блаженным  Николаем, Христа ради юродивым по прозвищу Саллос, который, как малое дитя, сидя на палочке,  подскакал к царю Ивану Грозному, разъярил того задирающим совесть словом, но легко и скрылся от царёва гнева.

Скрылся и Евгений… «Проскакав по главной улице», умчался  в свой «далёкий  сад», в котором он мог теперь вольно петь, а посвящённые могли слушать такие странные для нас слова:

Выбрал я этот сад, за который бороться не надо:
лебедой и крапивой столетний крыжовник зарос,
с пустырём и тоской он сольётся для купчего взгляда,
хор высокой травы неподкупен и грустноголос.

Мой осмеянный сад, беленой ли меня опоили:
я уже не бегу вросших в сердце деревьев твоих,
и в далёкой груди голубую калитку открыли,
и деревья летят, и весенние птицы на них.

Посмотрю на луну, и лисица посмотрит, я знаю,
тёмно-синий кузнечик в высокой траве не замолк,
я на веточке хрупкой под звёздами вечер встречаю,
я лечу где-то рядом стрекозами радужных строк.



«Когда я иногда неслышно входил к нему, - вспоминает Артём, - то мог застать его сидящим на табурете лицом к окну, печатающим на ветхой же своей машинке очередные варианты своих стихов». Например, вот этот,  щемящий сонет:

На землю, где пылающий поток
Бушующей листвы так быстро тает,
Тоска моя – невиданный листок –
С неведомого дерева слетает.

А ночь чиста, как памяти исток,
А Сириус – как соловей рыдает,
Но острой сталью заблестит восток
И без меня. Всё кончено. Светает.

И день пошел, далекий и пустой,
И режет ветер правдою простой
И эхо сна и тайну совпаденья,

И на душе тревожно и темно,
И если есть иные измеренья,
То мы с тобой уж встретились давно.


Безупречный сонет! Ни одна строка не только не стеснена его жёсткой формой, а напротив: только  в ней и свободна. Западноевропейской поэзией, как вспоминает одноклассница поэта Мария Шершнёва, увлекался Евгений горячо и серьёзно. Отсюда и мастерство. Ну, а тайну «свободы сонета» приоткрыть мог только талант. Как, впрочем,  и тайну «свободы рондо» - стихотворной западной формы, не менее изощренной, чем сонет:

ОДНО РОНДО

Одно рондо от злого декабря
Когда-нибудь останется, и зря
Так безнадёжно вьюга завывает,
Как будто с сердца моего срывает
Последние листы календаря.

Ни кружевного платья фонаря,
Ни странных слов, которых не бывает,
Ни льда, что чью-то душу согревает,
Ни нас с тобой, - короче говоря, -
Одно рондо.

А снег ложится, так светло горя,
Наш каждый шаг так нежно серебря,
Как будто кто-то тихо забывает
Далёкий белый сон, и что скрывает
Одно рондо…


Стихотворение  в 15 строк -  лишь с двумя рифмами, жёстко скрученное в некое «круговое единство» повторами начальных слов первого стиха в девятой и заключительной строках!

Но вот перед нами другой «вариант стихов» - с  традиционно западным посвящением-названием:

                К МУЗЕ

Прозрачно всё, как цвет до темноты… А ты?
Я знал, я знал, что призрачны цветы! А ты?

Я думал без тебя в любом кругу, что нет
круглей меня на свете сироты. А ты?

Нет ни пути, ни сил идти, ни в небе звёзд,
ни слов, ни тайн… А белые листы? А ты?

Возле тебя – я крылья чувствую в груди,
кружится голова от высоты! А ты?

От жаркой памяти я вспыхиваю весь,
осенние деревья и мосты. А ты?

Приснилось, что меня зовут, и это был
не сон, не эхо облачной мечты, а ты.


«Всё в ней гармония, всё диво»! Даже в  изысканном уборе газели (с чеканным редифом (1), повторяющим (!) рифму)  Муза  столь же естественна и свободна, как и в строгих одеждах сонета или рондо! При этом ничуть не холодна: она умеет сострадать. Но откуда у западного (по географии, воспитанию и увлечениям) поэта такие «восточные» (и столь же безупречные по форме!) стихи? 

Евгений «несколько лет жизни посвятил усвоению мусульманской культуры, самостоятельно изучал язык фарси». Он  успел ещё и постранствовать по  Средней Азии!   «Отцовский, «степной корень», - как пишет А.Белоусов, - тянул его на Восток». Но русская закваска, хоть и с западным привкусом (мама дочь польского крестьянина), будет неизменно поворачивать его взор на Север.

                ВЕЧЕР В САМАРКАНДЕ

Зелёный мусульманский месяц,
незрелый дружный виноград,
весь вечер сыплются по саду
сухие семена цикад

А небо быстро, незаметно
чернеет. Ты один под ним.
Тебе не страшно быть далёким?
Тебе не страшно быть чужим?

И не войти, вагонный дервиш,
тебе в горячую орду, -
ты держишь всё равно навеки
в руке холодную звезду.

Найди её – она покажет,
в какую сторону смотреть:
там Север, Север, Север, Север,
и там не страшно умереть.


Звезда его странствий остановилась над Псковом, но как бы временно – всегда готовая в путь. «Женя так и устроился, - замечает Тасалов, - ничего не обновляя и не вспахивая, за что мы ему часто пеняли. Он как будто знал, что ему тут не жить».

И вот пришла пора коснуться (не более!) тайной стороны жизни поэта, о которой глухо и со страхом упоминает его друг Артём Тасалов.

Выраставший в столь разноликом городе, как Резекне, Евгений Шешолин, конечно же,  соприкасался с верованиями, бытом и  культурными традициями народов, его населяющих: русских староверов, латгальцев и латышей, белорусов, поляков, евреев... В младенчестве его окрестили в костёле, за год до кончины он перешёл в православие, однако в творчестве своём,  хоть и подошёл ощутимо к христианству,  порога храма так и не переступил, оставаясь любопытствующим художником.

Все эти «культурные вехи», обогащая его как поэта, еще не затрагивали ту бытийную глубину человека, на которой решается (если можно так выразиться) выбор качества самого бытия.  Даже в увлечении суфизмом (2) Евгений  всё ещё оставался «духовно ищущим».  Но суфизм указал направление пути, на котором  и  настиг поэта  (как бы назвать поточнее?), ну, скажем, некий «ведический зов».

В 1979 году Евгений и Артём знакомятся с Мирославом Андреевым, приехавшим в Псков из Рыбачьего, что на берегу Иссык-Куля… «В итоге, - пишет Тасалов, - Мирослав открыл нам индийскую религиозную философию…».

Хорошо помню, как в застойной духоте конца 70-х – начала 80-х минувшего века, вдруг потянуло свежим ветерком  - и откуда? – из Средней Азии! Ашхабадское издательство «Ылым» приступило к переизданию философских текстов древнеиндийского эпоса «Махабхарата». Книги легко можно было заказать, послав открытку в издательство. С каким  нетерпением  мы  ждали   очередного выпуска  эпоса!

Под «мы», как и Артём Тасалов, я разумею  «поколение Дворников и Сторожей». К ним примыкали Истопники, а я добавлю ещё и малоизвестных  Проводников железнодорожных «вертушек». Вдали от всяческого начальства (а главное – в блаженном одиночестве и душевной тишине!) пять лет я колесил по стране в вагоне-теплушке. Сколько книг перечитал! Но ярче всего запомнилось, как, забыв обо всём на свете,  впивался в неудобопонятные, «тёмные» (но с обжигающими душу проблесками!)  тексты «Мокшадхармы». Слава Богу, познание  Основ Освобождения  дальше «снятия сливок» не пошло. От  погружения манаса (3)  в самадхи (4)  спасла работа журналиста, на которую перепрыгнул прямо с «вертушки».

Но Шешолин, видимо,  не желал, а потом уже и не мог никуда перепрыгнуть. Как легко (что и хотелось показать в отступлении) было   в тогдашней духоте обмануться любым «свежим» ветром!  Артём отнёсся к нему настороженно и с оглядкой, а Евгений – вдохнул глубоко!  Причем  «отрешению от скуки мира сего» способствовал и «каннабис» (5), к потреблению которого  Мирослав приобщил  своих новых друзей. Познали они и кумар(6), или, попросту говоря, наркотическое похмелье.

Одно стихотворение Евгений так и назвал. Оно хоть и навеяно кумаром,  но только речь тут всё же о другом: кумарит  не наркоман, а поэт, отторгнутый от своего дела.  Всякому художнику знакомо это тягостное состояние. Помните, и Пушкин кумарил, говоря о себе в третьем лице:

И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.


Но только у Пушкина  это  «красивый вздох» перед приходом «божественного глагола»,  а у Шешолина  –   советская конкретика и полная  «безнадёга»:

вот так и буду я сидеть
до старости в своей котельной.


«За Шелошика (так называли Женю его близкие друзья – Г.К.) мы незримо боролись, - вспоминает Артём. – Первая трещина меж нами глянула, когда задумали журнал издавать – вот тогда он (т.е. Мирослав – Г.К.) перетянул. Назвал его «Майя» (7), а в майю (8) я мистически лезть боялся и не хотел. Я хотел – «Слово», - банально теперь, конечно, видится, но для меня тогда – принципиально. И потом, Мирослав и Женя уже сразу его видели в диссидентском контексте, а я этого не хотел. Долго колебался – несколько лет – и когда окончательно вступать отказался – Мирослав мне этого не простил – написал мне в Москву письмо, где посылал меня в метафизическую бездну перерождений – на самое дно – злое такое письмо – и если б не Крест Христов – мог бы я туда и споткнуться».

Куда и как «споткнулся»  Шелошик,  навсегда останется тайной.  Но Артём прямо говорит, что в последние годы, в плане духовном, жизнь Евгения явно надломилась: «Как-то незаметно и безнадёжно он отчаялся… И если внешне его находили даже благополучным – появились какие-то деньги, то внутренне он был уже подорван». Артем пишет о влиянии демонических сил на жизнь творческих людей и как бы вскользь роняет: «Скажу только, что и здесь, в этой судьбе, это влияние имело место – и небезуспешно…».

И стихи (дневник судьбы!) явственно говорят об этом:

Я знаю, что кто-то сторонний,
едва я почувствую, враз
отводит свой чёрный, вороний
и злом обжигающий глаз.

За что же, как точная лопасть,
всё ниже, виток за витком,
безликая, острая пропасть
свистит над застывшим цветком?


Трагична, страшна и темна кончина Евгения Шешолина: 27 апреля 1990 года в Даугавпилсе его выбросили из окна третьего этажа. Он умер на следующий день, не приходя в сознание. «Выбросили», - утверждают и Артём Тасалов, и Александр Белоусов. Но прокуратура дело закрыла «за отсутствием состава преступления». Похоронили поэта в родном Резекне.

Ближайший его друг  Мирослав Андреев  - через десять лет был убит.

Инфернальным холодом веет от этих безвременных смертей, и, несомненно, со знанием дела Артём Тасалов заканчивает свои воспоминания молитвенным прошением: «Иисусе Сладчайший, помилуй нас!».

К христианской молитве Женя в последние годы шагнуть уже не мог,  а приход Артёма в Церковь только охладил их отношения. Но подлинная поэзия всегда исповедальна, или, по слову Шешолина, «рассказ Богу о себе самом». Господь даровал нам его услышать. И ему «без волненья  внимать невозможно». Всё в нём правда, гармония и зов тоскующей по Небу души.

ПРИМЕЧАНИЯ:

1) редиф – термин поэтики восточных народов, слово или группа слов, повторяющихся в стихе вслед за рифмой;

2) суфизм – мистическое направление в исламе. В  основе суфийской идеологии – учение о мистичской любви к божеству, к которому суфий  восходит по мере мистического самоусовершенствования;

 3) манас – центр эмоций;  ум, сердце в психологическом, но не в анатомическом смысле;

 4) самадхи –  экстаз, состояние полной интраверсии, достигаемое посредством физических и психических упражнений в сосредоточенности;

 5) каннабис  – на сленге наркоманов означает марихуану;

 6) кумар – от кумарить (сленг наркоманов) – находиться в состоянии абстинентного синдрома

  7) Вместе с друзьями – ленинградскими и псковскими поэтами –  в 80-е годы прошлого века они  издавали литературный альманах «Майя», который выходил в США

   8) майя – кажущееся явление (в противоположность действительному, существующему): «обман», «марево; сила иллюзии, создающая миропроявление; призрачное существование мира; «чары», «чародейство»


Здесь же помещаю стихотворение, навеянное «Акротерцинами» моего земляка. Оно пришло  во время работы над статьёй в деревне Копцево (Владимирская обл.), на исходе «тонкой» соловьиной ночи:


ЕВГЕНИЮ  ШЕШОЛИНУ

«С холма кладбищенского, в тишине
Поросшего сиреневым люпином»,
И я глядел, как будто бы во сне,
На город сказочный за редким тыном.

И «воздух был живым»… Поднаторев
В уменье быть одним и нетипичным,
В душе парил над купами дерев
Родной костёл (он – твой!) краснокирпичный.

Всё остальное столь же и моё,
Как и твоё,  врастало детством в душу.
Всё свято в нём! Не трону, не порушу…
Но «с дикарем шоссе» отдам: твоё!

И «тех, что тянутся с холма»: твои!
Картинок сих к себе не приурочу!
Но по тебе во мне рыдают соловьи
И плачут по тебе «тончающие» ночи.





P.S.  В 2005 году Латвийский Компаративистский институт и кафедра русской литературы и культуры Даугавпилсского университета провели международную научную конференцию, посвященную творчеству Евгения Шешолина (1955 – 1990). Она была приурочена к 50-летию поэта (9 декабря). В родном городе поэта Резекне (Латвия) издан сборник его стихов «Солнце невечное» (Издательство Латгальского культурного центра. 2005). Книга выпущена ничтожным тиражом (700 экз.) и у нас  практически неизвестна.

ПРИМЕЧАНИЕ: О Евгении Шешолине можно также прочесть
в моём эссе "Лепестки" http://www.stihi.ru/2009/09/06/2667