Гораздо выше ломаной линии горных пиков...

Василий Муратовский
Гораздо выше ломаной линии горных пиков –
остров холмистый,
увенчанный полной луной…

О живопись ночи реальной!

Тёмно-синий и серебристый,
почти чёрный,
янтарный,
белесый и голубой,
как экран телевизора за тюлем квартиры чужой, –
хороводят цвета,
ненавязчиво-плавно
меняя картины:

то верблюды плывут чередой,
то вздыхает дорожная пыль под незрячей стопой
говорящего с Богом гонимым –
ещё Савла,
не Павла…

Как мной
это любимо:
над некрашеной рамой балкона,
с откинутыми налево, направо
крестами,
заполненными рукотворным стеклом,
лбом
врастать
сквозь пирамидальные кроны
и оконных огней игло-музыку
в галерею вселенской, визуально означенной ворожбы
под незримый диктат части той языка,
что в заплечном вагоне судьбы
соизволила мир обрести.

Между скал, на которых трава «не грусти!»,
и трава «повстречай!»,
и трава «всех прощай!»
проросли,
проплывают зрачки…

Склоном Фудзи,
тянь-шаньским отрогом,
тосканским холмом
мозг под костью, обтянутой бритой кожей моей,
припадая к глазницам,
свободным от шор вздорной жизни,
бугрится
декорациями к любому столетью…

Душа – как для друга заваренный чай…

Ли и Ду
или в шляпе из стружек кипарисовых странник-старик
невзначай
навестят этот миг?..
Или губы, несущиеся в темноте,
и глаза, что плывут по реке?..
Вдруг присутствием вольным дадут мне понять,
что корабль крутобокий безмерной, поющей Любви
на крови
соизволил меня в это небо на вечность мгновения взять…

Жизнь – стрижом на ладони,
и пальцы, цедящие смерть,
нет желанья в кулак пустоты всеобъемлющей сжать –
ибо слогом раскованным прочеканена эта, и та,
и за ними стоящая твердь…

Самолётом-ковром
плоть согбенную нежно колеблет
разломавшая клетки
колыбельная млечность
ученического листа…

И сквозь сердце растут,
размышляя о нервной системе корней,
человека вылепливающих,
мусикийские стебли,

рождая звучанье
над зеркальным заливом сознанья,
воскрешающее хороводы
скользящих сквозь время –

мною зримых,
реальных,
возлюбленных личною болью
теней.


Комментарий:



 «говорящего с Богом гонимым – ещё Савла – не Павла…»  – Новый Завет, Деяния, Глава 9:
3 Когда же он шёл и приближался к Дамаску,
 внезапно осиял его свет с неба;
4 Он упал на землю и услышал голос,
 говорящий ему: Савл, Савл!
Что ты гонишь Меня?
5 Он сказал: кто Ты, Господи?
Господь же сказал:
Я Иисус, Которого ты гонишь;
трудно тебе идти против рожна.

«…под незримый диктат части той языка…»  –  См. комментарий к стихотворению «Всё это уже было, уже было…» 
«трава «не грусти»  –  реминисценция из японской поэзии, у Басё: «печаль-трава», «трава забвения», у Ямабэ Акахито: трава «не говори», трава «скажи своё имя»,у Отомо Табито: трава «позабудь», у Отомо Якамоти: «трава-улыбка». В народных песнях: «травы счастья», цветок «всегда». У японцев это конкретные травы, имеющие место в природе, традиционно окружены поверьями и обрядами. В контексте моего стихотворения имена трав, проросших на скалах, – символика этапов духовного становления: «не грусти», «повстречай», « всех прощай» – периоды жизни и христианский мотив.
«склоном Фудзи»  – образ японской поэзии.
«Тянь-шаньским отрогом»  – Заилийским Алатау, в северном предгорье которого находится мой родной город Алма-Ата.
«Тосканским холмом»  – см. комментарий  к стихотворению «Газель». 
«Ли и Ду»  –  Ли Бо и Ду Фу. Великие китайцы. См. комментарий к стихотворению «Перекличка».
«или в шляпе из стружек кипарисовых странник-старик» – образ великого Басё:
«Вот, опираясь на посох, идёт он горной дорогой в осеннюю непогоду. Потрёпанный халат из плотной, покрытой лаком бумаги, плащ из тростника, соломенные сандалии плохо защищают от холода и дождя. Но поэт ещё находит в себе силы улыбнуться:

Холод пробрал в пути.
           У птичьего пугала, что ли,
           В долг попросить рукава?

В небольшой дорожной суме хранится самое насущное: две-три любимые книги стихов, тушечница, флейта. Голову прикрывает большая, как зонт, шляпа, плетённая из кипарисовых стружек. Словно усики плюща, вьются по её полям узоры письмен: путевые записи, стихи.» (Из вступительной статьи В. Марковой. Басё. Стихи. М «ХЛ» 1985.)
«Или губы, несущиеся в темноте» – реминисценция из стихотворения Мандельштама «Стихи о неизвестном солдате»:

Неподкупное небо окопное,
Небо крупных оптовых смертей –
За тобой, от тебя, целокупное,
Я губами несусь в темноте…

«и глаза, что плывут по реке»  – образ Лорки:

Глаза мои к низовью
плывут рекою…
С печалью и любовью
плывут рекою…
           «Тихие воды»

«Корабль крутобокий безмерной поющей Любви на крови соизволил меня в это небо на вечность мгновения взять…»  –  «крутобокий»  – отсылка к Гомеру. Любовь, поющая на крови, – это поэзия, это храм, это Голгофа. И есть здесь образ корабля Поля Клоделя:

Так восславим все вместе Верлена, теперь, когда нет уж его.
То, чего не хватало ему и что было дороже всего,
Мы ему в состоянии дать, ибо все мы теперь стихи понимаем его,
                распевают их наши девицы,
И композиторов наших великих аккомпанемент за их пеньем
                струится.
А человек этот старый отправился в путь, он взошёл на корабль,
                приплывший из тьмы
И у чёрных причалов его ожидавший, хотя ничего не заметили мы,
Ничего, кроме паруса, что раздувался и хлопал, и мощной кормы,
                за которой вскипала шумная пена.
Ничего, кроме голоса женщины, или ребёнка, или, может быть,
                Ангела, звавшего тихо Верлена.
(Поль Клодель, Верлен. 2. Неисправимый.)

«Жизнь – стрижом на ладони»  – «Зачем я на ладони жизнь, как стрижа, держу?»
См. Арсений Тарковский, стихотворение «Памяти Марины Цветаевой, 5. Как двадцать два года тому назад».
«кулак пустоты всеобъемлющей» – отсылка к Великой Пустоте. См. комментарий к стихотворению «Я, представленья не имея…». «Администратор – Пустота…» в данном случае присутствует мысль: даже обрывая жизнь своею рукой, носитель духа – смерти лишён, его объемлет пустота, в обжитом им значении: бытие, Великая Пустота – то, из чего всё приходит и куда всё возвращается; пальцы, цедящие смерть, отцеживают зёрна бессмертия.
«разломавшая клетки»  – автореминисценция из стихотворения «На листочке в клеточку» 1983 года, никуда не вошедшего:

Взгляд, в листке обживший дали,
Быта беглый каторжанин,
В беге от земной печали
Ты приговорён заране.
По тропе строки ушедший,
В высях чувств взрастивший образ,
Вновь ты сброшен, сумасшедший,
В зарешёченный наш глобус.
Но не зря в побеге был ты –
Среди звёзд трепещут ветки,
В млечном поле след твой пылкий
В вечность манит через клетки.

«ибо слогом раскованным прочеканена»  – см. в этой книге. «Что сравнится с движением»: «и чистого, ковкого слова», а также: «Автопортрет» О. Мандельштама: «и слова пламенная ковкость…»
«эта и та и за ними стоящая твердь» – реминисценция из «Новогоднего» Марины Цветаевой, элегии, обращённой к умершему Рильке:

 Сколько раз на школьном табурете:
Что за горы там? Какие реки?
Хороши ландшафты без туристов?
Не ошиблась, Райнер, –  рай – гористый,
Грозовой? Не притязаний вдовьих –
Не один ведь рай, над ним другой ведь
Рай?

Строку из этого стихотворения, которому посвящено эссе «Об одном стихотворении»,
Бродский назвал эквивалентом всех усилий Алигьери: «Рай не может не амфитеатром
Быть…».

И сквозь сердце растут,
размышляя о нервной системе корней,
человека вылепливающих,
мусикийские стебли,
рождая звучанье
над зеркальным заливом сознанья,
воскрешающее хороводы
скользящих сквозь время –

мною зримых,
реальных,
возлюбленных личною болью
теней.

«Мусикийские»  – (от греческого) поэтические, музыкальные. Здесь выражена мысль, родственная мысли Бродского: «Если бы люди строили себя, ориентируясь на  нравственные ценности,  утверждённые классической литературой, –  не было бы ни фашизмов, ни коммунизмов». Повторяю по памяти, своими словами, но суть, надеюсь, при этом не изменяю. Размышляющие стебли могут ассоциироваться с «мыслящим тростником», а поскольку они музыкальные, перед глазами встают свирели Эллады: тростинки с отверстиями, скреплённые между собою воском, тут как тут – звучанье: «музыкальный тростник». Но это уже сиюминутное словотворчество, звучание – в росте сквозь сердце. Зеркальный залив сознанья, тростник мыслящий и музыкальный, проросший сквозь сердце, хороводы милых, возлюбленных личною болью, сквозящих сквозь время теней – возникает пейзаж, ткань воссоздания – умозрение. С пейзажа это стихотворение и начинается: «остров холмистый, увенчанный полной луной», материал, воссоздающий этот образ, – ночное облако. В середине стихотворения – «склон Фудзи, Тосканский холм, отрог Тянь-Шаня», рождённые сравнением с бугрящимся мозгом. Как видите, воздушное, понятийное достигает природной материальности, вещественности.
Мысли и чувства силой выстраданности  и многолетнего опыта воплощения в слово обретают материальность желаемого: пейзажа, присутствия зримых, движущихся, поющих (хоровод!) реальных – да, теней! Здесь нет Лазаря. Потому что никакой мистики. Потому что плоть обречена на распад. И скольжение милых теней над зеркальным (Хайдеггер!) заливом сознанья – осуществлённый шаг по воде, потому что это, пусть умозрительно, но ощутимо, оно приближено моим врастанием в это, и такой вид бессмертия меня устраивает сполна. Лист бумаги наделён колыбельной млечностью (космос, дающий рождение!), этот же лист – ковёр-самолёт. Пальцы, цедящие смерть, можно сжать в кулак всеобъемлющей Великой Пустоты, но жизнь-стриж перелетит с моей ладони на другую, потому что в измерениях нерукотворного смерти нет, и цена вхождению в это – заплечный вагон судьбы, дающий язык, легко овеществляющий игру цветов в ночном небе над городом с его фонарями, рекламами и окнами под полной луной, от экрана телевизора за тюлем чьей-то квартиры до верблюдов былинных караванов, до шага реального Савла по реальной дорожной пыли, вздыхающей под босой его ногой, до реального его разговора с реальным Иисусом Христом, и в этом разговоре зачинается рождение человека, способного спросить: «Смерть, где твоё жало?», человека, хвалящегося перенесёнными страданьями, человека, в котором жало совести, грызущей за совершённые в прошлом преступления,  становится невозможностью их повторения, становится двигателем от мрака к свету. «И чтоб я не превозносился чрезвычайностью откровений, дано мне жало в плоть, ангел сатаны, удручать меня, чтоб я не превозносился». (2 –е КОРИНФЯНАМ, глава 12, стих 7.)