Квартет

Любовь Рыжкова
Квартет

(Поэма согласия)(опубл.)




Ответ Александру Сергеевичу Пушкину на его произведение «Моцарт и Сальери».

Истинное происшествие, которое имело место быть весною этого года, на моей собственной даче, и которому я бы не поверила, кабы сама не стала участницей оного.




Весна. Дача. Небольшой домик. Старый яблоневый сад в цвету. Под деревом – круглый стол, накрытый белой скатертью, за которым сидит поэт. На столе разложены рукописи.



Поэт:

Я расскажу историю одну,
ту, что со мной недавно приключилась.
Что это было – так и не пойму,
Се недоступно моему уму,
но ясно мне, что это не приснилось.

Была весна, и расцветал мой сад.
Природа, впрямь, как будто ликовала.
И все росло – впопад и невпопад,
и каждый листик был теплу так рад,
а я, как водится, сидела и писала.

И воздух был так ароматно прян.
Земля дышала свежестью и влагой.
Полез чеснок и лук. Но тут и там
полез, как водится, бессовестный бурьян,
а с ним бороться надобна отвага.

Порой я отходила от стола,
прогуливаясь чинно по дорожкам.
Меня фантазия куда-то вдаль несла,
но от волшебного весеннего тепла
я разленилась, кажется немножко.

И тут моим очам предстал старик,
и на меня взглянул он деловито.
Платок надушенный, напудренный парик.
Но любопытно: как он в сад проник?
Калитка, видно, снова не закрыта.

И что за странный у него, ей-Богу, вид?
На нем камзольчик восемнадцатого века.
Как нынче говорят – крутой прикид.
Но это мне о том лишь говорит,
что знатного я вижу человека.

Он поклонился важно. И потом
представился: – Антонио Сальери.
И голова моя пошла кругом,
нет, кругом. Может, все-таки кругом?
Сама себе отказывалась верить.

Тут предложила я ему присесть,
он все-таки старик весьма почтенный.
Потом я расспросила, все как есть,
знакомы ему зависть или месть?
Он отвечал мне тоже откровенно.

Сальери:

Я в Вену молодым совсем попал,
искал работу, ту, что попадется.
Ну, кто я был? Юнец, провинциал.
Что я умел? На скрипочке играл,
над этим обыватель лишь смеется.

Но скоро зарабатывать на хлеб
я начал, переписывая ноты.
Меня прозвали «музыкальный негр»,
я от работы только что не слеп,
познал нужду, и бедность, и заботы.

Я был трудолюбив, как муравей.
И вскоре познакомился я с Глюком,–
он был уж автор оперы «Орфей».
Он дал заданье, торопил: – Скорей.
Вот где была серьезная наука.

И тут пришел ко мне успех, почет,
и деньги потекли ко мне рекою.
И обо мне заговорил народ.
Ученики, те, что наперечет, –
теперь ко мне шли целою толпою.

А среди них и Моцарт, сукин сын,
талантлив был, но я скажу – повеса.
Порою очень мучился я с ним,
но больше всех он мною был любим.
В нем было столько к жизни интереса.

Но он с рождения здоровьем слишком слаб,
последний сын он был у Леопольда,
его отца. Тот тоже музыкант.
Но он всю жизнь при сыне был как раб,
он разглядел в нем гения – и только.

Он с детских лет его везде возил,
показывая миру словно чудо.
Но Моцарт, в самом деле, чудом был.
Я это всем и всюду говорил,
и говорить всегда об этом буду.

Однако же здоровье загубил –
измучив мальчика поездками по странам.
На них и взрослому немало нужно сил,
ребенок же хворал, не ел, не пил, –
и грозный мир узнал он очень рано.

Сказать по чести – я его жалел.
А как любил его – клянусь Музыкой!
Ведь он же с детства почками болел,
и, Боже, – без гроша всю жизнь сидел –
с его талантом! Силищей великой!

Зачем его мне было убивать?
Известным музыкантом был я в Вене.
Я дирижировал, я мог преподавать,
я мог бы себе много позволять,
но я работал, – честно и без лени.

Я был удачлив, даже знаменит,
я сорок лет руководил оркестром,
как композитор, был я плодовит,
имел и деньги, и прекрасный вид,
и при дворе был первый капельмейстер.

И в личной жизни счастлив был вполне –
семь дочерей, любимая супруга.
Чего еще недоставало мне?
Талант, богатство, слава – наравне.
Быть может, мне недоставало друга?

Поэт:

Сказав все это, он махнул рукой,
потом взглянул куда-то вдаль устало.
Что видел там он? – Вечность и покой,
что не доступны мне – живой, земной?
И поняла я: тайну я узнала.

Сказать верней, коснулась лишь слегка.
Покойник все же был передо мною, –
но был он жив, – вот вам моя рука.
И хоть имел он внешность старика, –
он молод был бессмертною душою.

«Антонио, – вскричала я в сердцах, –
тебе на встречу надобно решиться
с твоим Учеником – не впопыхах,
потолковать серьезно о делах
и, право слово, друг мой, – помириться.

Ведь столько лет о вас идет молва –
четвертый век, – но мир еще в сомненьях.
Я думаю, что я сейчас права:
от этих сплетен кругом голова –
они вредны грядущим поколеньям».

И только я сие произнесла –
вдруг воздух задрожал и заискрился –
и там, где ветка яблони была –
и, ни о чем не думая, цвела, –
сам Моцарт вдруг внезапно появился.

Как лучше описать мне его вид?
Он был без парика – вот что смутило.
Рубашка и камзол его хранит
былого блеска след, но говорит
о том, что это только было, было.

Лицом Маэстро был печально строг.
Ужели и его тоска точила?
Он в жизни весел был, хотя и одинок,
и в доброй шутке также знал он толк.
Куда ж девались блеск его и сила?

Моцарт:

Друзья мои, я с вами поделюсь.
Судьба моя пусть будет всем уроком.
Я никого на свете не боюсь,
давным-давно с самим собой борюсь,
и это – более всего жестоко.

Антонио, Учитель мой, ты сам
учил меня быть честным музыкантом,
и если уж служить – то лишь векам,
но не ходить по чьим-то головам,
гордясь своим успехом и талантом.

И я теперь открыто говорю:
ты не давал мне ядовитой чаши.
О, как я лихорадочно горю.
И кажется, я в самый корень зрю:
ты до конца был верен дружбе нашей.

Я нашей встрече несказанно рад.
И все мы платим за свои ошибки.
Я сам при жизни выбрал страшный яд,
я стал масоном, сам и виноват.
Рыдайте, флейты! Плачьте, мои скрипки!

Поэт:

Постойте, Моцарт, что-то не пойму.
Давайте лучше будем по порядку.
Ты расскажи нам толком, по уму,
истории трагичную канву
и объясни нам старую загадку.

Моцарт:

Извольте, вот она – сия канва.
Родился слабым я на самом деле.
Как видите, история права,
она и судит нас всегда одна,
а сплетни мне ужасно надоели.

Потом был целый мир передо мной.
играл на клавесине я отменно.
Париж и Вена. Музыка рекой.
Эпоха рококо. Ах, Боже мой!
Галантный стиль. Веселье непременно.

Потом был Бах. Величественный Бах.
Он для искусства целая эпоха.
Я в восхищенье. Я в его руках.
Он царь! Король! Владыка! Падишах!
И я пред ним – талантливый, но кроха.

Потом дороги, коим счета нет,
и странствия, и странствия по свету.
Пишу симфонии, потом квартет, квинтет,
потом я для рожка пишу концерт
и серенады – и опять в карету.

И так прошло почти пятнадцать лет,
я от дорог устал неимоверно,
от бедности и от борьбы за хлеб.
Я – нищий гений! Запиши, Поэт!
Тебе в поэме пригодится это, верно.

Любому на Земле отпущен срок.
Я прожил мало – тридцать шесть всего-то.
Но кажется, года пошли мне впрок,
и кажется, я выучил урок.
Вся моя жизнь – огромная работа.

Но говорят, что мир был не готов
принять мое волшебное искусство.
И публику, и даже знатоков
заботило не то, что стиль мой нов,
и не мои мучительные чувства.

Что жаждет публика? Ей надобно одно:
бездумные, пустые развлеченья.
Что делать нам? Выпрыгивать в окно?
Иль в петлю лезть? Но, право, все равно –
ведь это грех без всякого сомненья.

Наверно, жизнь моя не удалась,
хоть и узнал я, что такое слава.
Заботы, унижение и грязь
людских страстей узнал я, не боясь,
и зависть – вот уж истинно отрава.

Порой и мне нечаянно везло!
Судьба в друзья мне Гайдна подарила!
Его Музыка убивала зло,
его влиянье вовсе не прошло, –
такая в нем была сокрыта сила.

К тому же времени я был уже масон,
был принят уважаемою ложей.
Казалось мне – друзья со всех сторон,
на самом деле – заблужденье, сон.
Но я об этом говорить не должен.

А вскоре смерть любимого отца.
Она меня как будто подкосила.
Не мог согнать печали я с лица,
и так и жил до самого конца.
Он для меня был совести мерило.

Здоровье ухудшалось, и долги
меня теперь терзали ежедневно.
И я увидел, что вокруг – враги,
дружить со мной – им стало не с руки,
дружить со мною – стало им прескверно.

И вдруг – о радость – получил заказ –
вернее, даже два заказа сразу.
Ну, думаю, я расплачусь сейчас,
раздам долги, оставлю про запас.
И вскоре выполнил я эти два заказа.

То была опера веселая. Комедь.
«Волшебной флейтой» я назвал ее любовно.
Но с ней пришлось мне, правда, попотеть,
ведь я писал ее, чего теперь жалеть, –
масонским языком, весьма условно.

Другой заказ был страшен для меня.
То «Реквием» был, тяжкий Плач Печали.
Его писал я лишь при свете дня,
и даже днем я много жег огня, –
иначе нервы бы не выдержали, сдали.

Я жил тревожно, был опасно зол,
и каждый день я словно ждал удара.
Мне было стыдно, – беден был наш стол.
Заказчик за работой не пришел.
И понял я: мой «Реквием» – мне кара.

Поэт:

А что потом? Скажи нам, что потом?
И объясни нам, как же это было?
Ведь у тебя была семья и дом,
поклонников полно было кругом, –
тебя ж зарыли в общую могилу?

Моцарт:

Решают небеса судьбу творца,
я многого и сам не понимаю.
Нам не узнать грядущего конца,
будь ты хитрей любого хитреца.
Я человек, – и что я сам решаю?

Сальери, помнишь, нас судьба свела,
ты мне рассказывал законы контрапункта.
Но эта же судьба потом была
к нам почему-то так жестоко зла,
и все по-своему расставила, по пунктам.

А ты был превосходный педагог!
Всем помогал, кто в помощи нуждался.
Я на «отлично» выучил урок,
и до сих пор забыть тебя не смог,
хотя, признаться, вовсе не старался.

Сальери, средь твоих учеников
был Шуберт, Лист и даже сам Бетховен!
И хоть порой ты с нами был суров,
но ты учил до самых до основ.
А как красноречив бывал и скромен.

Бетховен тебя просто обожал!
И даже посвятил тебе сонаты!
Аж целых три! Но кто о них узнал, –
ведь мир тебя в убийстве обвинял.
Прости, Сальери, мы не виноваты.

Поэт:

Друзья мои! Прекрасен этот миг!
Тебя, Сальери, выручим из плена
той клеветы. Ты отчего так сник?
Настало время всем узнать твой лик.
И о Согласии сия моя поэма.

Сейчас я принесу свое вино –
малиновое. Как играет в бликах!
Ей-Богу, други, нас сплотит оно,
по крайней мере, думаю, должно.
Я вас люблю, клянусь самой Музыкой!

Сальери:

Постой, Поэт, вино твое и впрямь
нас ароматом дивным так и дразнит.
Ах, Вольфганг, на просвет его ты глянь.
Мы тоже пили с Моцартом не дрянь.
Но погоди, Поэт, еще не праздник.

Мы оба вспоминаем свою смерть.
На много лет я пережил собрата.
Но, оклеветанный, я разве мог смотреть
в глаза кому-то? Но за что, ответь?
И понял я: забвение – расплата.

За что вот только – так и не пойму.
Я оказался в темноте кромешной,
и утешенья не было уму,
искал я тщетно истину одну, –
и помутился разум безутешный.

Сошел с ума. Ты думаешь, легко
мне было сознавать себя безумным?
Вы говорите: праздник, рококо,
веселье, дамы, парики, «Клико».
Ну а в душе рвались надрывно струны.

И кто же, право, в этом виноват?
Ведь я, друзья, веками оклеветан!
Кто знает музыку бетховенских сонат,
которыми я горд, которым рад?
Их будто нет для суетного света.

Растоптан я. Ты видишь это сам.
Я будто есть, – но я не существую.
Что я могу? Молиться небесам.
Молюсь. Всем существующим богам,
и не кляну судьбу свою лихую.

Меня в веках потом терзали все,
как будто имя и судьба – игрушки.
Ты, Моцарт, умер в молодой красе,
а я живу в чернейшей полосе.
Кто в этом виноват? Наверно… Пушкин.

Поэт:

Что ты сказал, Сальери? Ты в уме?
Иль головою впрямь ты повредился?
При чем здесь Пушкин, разъясни вполне,
я русский человек, и надо мне
понять, как ты сказать сие решился.

Сальери:

Не горячись, Поэт, мне Пушкин – брат,
как Моцарт, как и все – в высоких сферах.
Да он в одном немного виноват,
что повторил за всеми он подряд
легенду глупую, и стал для всех примером.

Мне кажется, он скоро подойдет.
Не выдержит его Душа Поэта
и спустится с заоблачных высот,
и муза его тоже снизойдет
к заботам «вечно суетного света».

Моцарт:

Друзья, давайте выпьем, мне милей
летучий хмель, чем эти разговоры.
И нам, ей-Богу, станет веселей,
и к нам слетятся ангелы, ей-ей, –
уж я как будто слышу пенье хора.


Поэт:

Сижу и слушаю, и взгляд перевожу.
Передо мною Моцарт и Сальери.
И думаю – коль Богу я служу,
об этом я в поэме расскажу,
достойно и подробно в полной мере.

Такое не забудешь никогда.
Два гения сидят со мною рядом.
А это – далеко не ерунда.
Хохочут, пьют и будто бы всегда
сидели здесь, в тени прохладной сада.

Один ребячлив, сдержанней – другой,
он в возрасте, – хотя не важно это.
Ах, мне б не спятить только, Боже мой!
Глаза зажмурю, – нет, над головой
все та же синь небес. И скоро лето.

Моцарт:

Сальери, друг, давай как в старину
сыграем мы с тобою кантилену.
Прекрасен мир, споем ему хвалу!
И воспоем мы новую весну.
Что нам века? Нам Вечность – по колено!

Поэт:

Тут за спиной послышались шаги,
вернее, шорох или дуновенье.
Ах, Господи, спаси и охрани,
ведь нам везде мерещатся враги.
Но это Пушкин был. Наш светлый гений.

Пушкин:

Ах, господа, немного я смущен.
Беседу вашу я, едва услышав,
дела оставил до иных времен,
и к вам скорей. Для всех один закон:
мы все под Богом, под единой крышей.

Но я пришел совсем не для того,
чтоб получить земное оправданье.
Я был уже у Бога самого.
И мне сейчас, друзья, милей всего –
со-гласие, сердец со-гласованье.

Легенда старая терзает мир давно –
о том, что Моцарт был врагом отравлен,
что им Сальери был (хотя врагов полно),
он всыпал яду в терпкое вино –
и был к покойному от зависти избавлен.

Друзья мои, я вовсе не лукав.
С собой принес я рукописей кипы.
Хотел я отразить Злодея нрав
и показать Добро, – но был не прав,
отобразив живые прототипы.

Прости, Сальери, вот моя рука.
И хоть случилось это в леты оны –
но память у Истории крепка,
к тебе давно спешил издалека, –
ведь мы при жизни были незнакомы.

Тебя я ненадолго пережил,
дуэлью кончились веселые пирушки.
И сколько мне понадобилось сил,
чтоб доказать, что Музам я служил,
что не повеса я, – трудяга Пушкин.

Трагичный путь твой осознав потом,
среди ночей мучительно бессонных, –
я видел всё – и твой несчастный дом,
он был мне совершенно незнаком,
и дом другой – тот – для умалишенных.

Пристанищем твоим теперь он был.
Сальери, тебе истину открою:
Господь тебя безумьем усмирил.
Но ты в душевной муке вены вскрыл,
терзаемый ужасной клеветою.

Поэт:

Молчал Сальери, головой поник.
Я испугалась: вдруг задумал злое?
Повисла пауза. О, напряженный миг!
Потом старик поправил свой парик,
заговорил с сердечной простотою.

Сальери:

Друзья мои, давно обиды нет.
Века прошли. Я старый, одинокий.
Однако же событья прошлых лет,
которых вроде бы пропал и след, –
оставили нам след весьма глубокий.

У нас троих страшна и жизнь, и смерть.
Смотрите, как похоже, в самом деле:
я от стыда не мог на мир смотреть,
другому с детских лет пришлось болеть,
а третьему – погибнуть на дуэли.

Ты помнишь, Вольфганг, я тебя учил
быть честным, что бы в жизни ни случилось?
А сам себя в бреду оговорил,
что в гибели твоей виновен был.
Что делать, коль сознанье помутилось.

Я и потом всю жизнь переживал,
что не отправился я следом за тобою, –
не потому, что чашу яду дал, –
а потому, что от беды не удержал.
Ты был убит не мной, а нищетою.

А за грехи свои я заплатил.
Мне требовалось страшное терпенье.
Где мои ноты? В темноте могил.
Неписаный закон тогда гласил:
не исполнять Сальери сочиненья.

Пушкин:

Я думаю, – неписаный закон –
не исполнять Сальери сочинений –
забудется, как нехороший сон,
и зазвучит тогда со всех сторон
Сальери и для новых поколений.

Поэт:

Друзья мои, все говорите вы
так искренне, я кротко умолкаю.
Но Боже мой, ведь вы – давно мертвы.
Боюсь, что не сносить мне головы
за этот грех, – ведь я средь вас живая.

Хотя для Бога – мы одна семья,
и мертвых нет – так сказано в Писанье.
И смерть – всего условность Бытия.
Но вы-то больше знаете, чем я,
и я вас призываю к пониманью.

И коль мы собрались сегодня здесь –
к согласию придем мы непременно.
Для нас важнее творческая честь.
Ах, Пушкин, а вино какое есть, –
такого не пивал ты, несомненно.

Смотри, горит на солнце, как рубин.
А запах – Боже – ароматы неба!
Наверное, нектар сравнится с ним.
Владыка ритма, рифмы властелин,
ах, Пушкин, ты теперь союзник Феба!

Ну, что же, сдвинем чаши – за союз –
творцов неугасимого искусства!
За Мнемозину и за девять Муз –
они несут такой тяжелый груз!
И за Любовь – Божественное чувство!

Моцарт:

И все-таки мне хочется сыграть
вам что-нибудь из прежних сочинений.
Еще, друзья, мне хочется обнять
всех вас, и всем потомкам рассказать,
что мы живем для новых вдохновений.

Вон Пушкин снова с кипою бумаг,
хотя давно стал Музам кровным братом.
Не может успокоиться никак,
все пишет он, рассеивая мрак,
небесные сонеты и сонаты.

Ступени наши очень высоки!
Здесь учат нас великие примеры!
И мысли здесь космически легки,
как бабочки крыло, как лепестки!
Прекрасные Божественные сферы!

Поэт, свои стихи прочти-ка нам!
Наверное, поэма уж готова?
Я знаю, – трудно угодить богам,
они не верят пафосным слезам.
Они лишь верят в Искреннее Слово.

Поэт:

Да что ты, Моцарт, как же я могу?
Здесь ты, Сальери, сам небесный Пушкин.
Я лучше вдохновенье сберегу.
Мне дурно, ах, неладное в мозгу.
Мелькают то ли рифмы, то ли мушки.

Пушкин:

Постойте, братцы, кончилось вино.
Уважь, Поэт, неси еще из бочки.
Скажу тебе – по вкусу мне оно.
Я не сидел вот так уже давно.
Закуска хороша – икра, грибочки.


Поэт:

Вот так сидим, шумим, читаем, пьем
вино из пламенеющей малины.
И так нам превосходно вчетвером,
не замечаем ничего кругом.
И Боже мой – душою мы едины!

И клятвенное слово я дала,
что расскажу об этом честь по чести.
Великим – и великая хвала!
Но и поэма будет мне мала,
чтоб рассказать, как мы сидели вместе.

***

Я расскажу историю одну,
ту, что со мной недавно приключилась.
Что это было – так и не пойму,
Се недоступно моему уму,
но ясно мне, что это не приснилось.

Была весна, и расцветал мой сад.
Природа, впрямь, как будто ликовала.
И все росло – впопад и невпопад,
и каждый листик был теплу так рад,
а я, как водится, сидела и писала.

И воздух был так ароматно прян.
Земля дышала свежестью и влагой.
Полез чеснок и лук. Но тут и там
полез, как водится, бессовестный бурьян,
а с ним бороться надобна отвага.

Порой я отходила от стола,
прогуливаясь чинно по дорожкам.
Меня фантазия куда-то вдаль несла,
но от волшебного весеннего тепла
я разленилась, кажется немножко.

***

И тут к забору подошел один сосед.
Остолбенел он, братцы, право слово,
увидев то, чего не видел свет.
Цветущий сад. А за столом – квартет:
Сальери, Моцарт, Пушкин и Рыжкова.




 2002 г.