Афанасий Никитин

Ян Кунтур
(Деревушка под Смоленском 1475 г.)



Итак, ностальгия*…
Нелепое чувство, чуднОе.
Один говорит: Это слабость,
сродни затяжной болезни, высасывающей все соки.
Другой наоборот восторженно ратует:
Тю, да только она и даёт силы на нашем поприще!
Только благодаря ей и перемогся!
Преодолел…

Преодоление…

Странно…
Там, под волосатыми пальмами, в пыли душной перистой тени,
как только сморит, мнились сугробы – прохладные сливки на ржаном ломте…
с лЕдника…
Зной вокруг убийственный, а за вЕками – искры холодного солнца,
брызги колодезные, звон воды о ведро, войлочные ёлочки
и деревянные избёшки вдоль весёлой дороги в бубенцах,
дымные хвосты из-под пуховых подушек крыш…

Хруст снега… хруст памяти… хруст ностальгии…

Навязчивое желание нагнуться к белой тропической дорожной пыли
и взять пригоршни снега… окунуть лицо… Просто как мания:
Сне-е-е-ег… Как заклинание… Казалось, в нём есть что-то от «неги».
Сне-е-ег… не-е-ега… сне-е-ега…
Теперь же снег убивает меня, холод выворачивает, как рукавицу.
И все прежние мытарства воспринимаются причудами.
Час за часом продолжается это снежное убийство…
И холод забрался в самое нутро, в желудок, в лёгкие, в сердце.
И ни чем уже его не изгонишь оттуда, ни кипятком, ни шерстью.
Всю душу вымотало снегом…

Пока добрался в Кафу прогорел в пух и прах
и финансово, и физически.
Стояла одна цель: добраться во что бы то ни стало,
все средства хороши, а там уже свои, русские, помогут, поддержат.
С корабля не сошёл, а вывалился: шатает, мутит, бледный;
и сразу на базар.
Как заслышал русский говор, словно силы вдохнуло в меня,
как Бог – в Адама. Плясать хочется. Наконец-то! Голова – кругом!
«Братцы! - кричу, – Здравствуйте, братцы! Ну, наконец-то!»
А они словно стреножили на скаку: « Какие мы тебе братцы!
С Волыни мы, в Тамань идем и дальше на юг. Ступай-ка ты отсюда.
Больно много подобного сброда развелось. Не мешай торгу».
Со мной словно удар какой… А волны – в гальке…
под стеной крепости… шурша… теряя пену… бросая её на берегу
рассыпающейся ветошью…
Чужие помогали… последним делились… язычники… бесермяне…
Эх, Братья-православные…

Кое-как добрался в Сурож, где москвичи торгуют.
В надежде, что здесь то уж точно свои.
Но и эти отшили, а следом – двух детин с оглоблями:
На кого это ты шпионишь… Допрос с пристрастием…
Наша зона… Наша торговля… Наши доходы…
А что мне таить. Выложил всё от и до, как есть: мне бы до дому,
в Тверь бы поскорее. Чуток осталось дороги, да только сил не хватает.
Они обрадовались, ласковые стали, услужливые:
«Возьмём тебя с радостью, – говорят, –
только отпиши нам хождение своё, поподробнее, с «картинками».
Понятна их ласка, но куда денешься.

Пока писал – служили. А болезнь только крепчает:
отвык от прохлады. Другие в воде плещутся, а я зябну.
Ветры… дожди… В Индии тоже были дожди, как затянут на месяц,
В городе – словно реки текут – весь мусор, всю грязь вымывают…
Но здесь не так – словно аркан татарский – жизнь из тела тянут.
Одно спасало – скоро вернусь… Куда?
А душа по капельке из горла выкашливается кровью…

А как написал, бросили они меня неходячего
возле незнакомой деревушки… Крестьяне подобрали,
сердобольные…
Недугу моему посодействовали, видать, попутчики…

Но спешить-то теперь мне уже и некуда –
проезжал знакомый купец, сотоварищ из Твери:
«Решили, что нет тебя на этом свете. Дом и имущество
за долги пошли. Матушка – в землю, за кладбищем у ограды.
А жена… что с бабы взять…».
Ну, и слава Богу. Пусть теперь другому спину и плешь грызёт.
И раньше-то жизни от неё не было.
Хорошо, хоть, схоронят меня по-нашему, по-христиански, в гробу,
под крест, свечку кто-нибудь поставит, помолится…

Итак, ностальгия…
Странная это всё-таки штука:
Вот ведь и не думаешь вовсе, а как встанет в памяти купол
Золотого Спаса, как потянет к себе,
просто так, постоять на тверской площади,
поглядеть на знакомые ряды, наличники…
Но одновременно и не тянет вовсе, так, сосёт, баламутит…
В Индии мнились берёзы, солнечные, златоосенние, прохладные…
Как нимбы в синеве… и каждую хотелось расцеловать…
в губы…прижаться грудью к груди… и не выпускать из объятий…
сутки… двое… Облачка… Утренний иней на ярко-зелёной траве…
Охристо-буроватые взрывы «медвежьего табака» –
под сапогом…

А теперь перед глазами
только огромный парватский баньян
с полуголыми смуглыми паломниками под ним…
и жгучее солнце,
но даже ему не прогреть меня сейчас…
Дигер худо доно, олло перводигерь доно. Аминь!
Иса рух оало ааликъ солом. Аилягаиля илелло! Аамду лилло!
Альмусавирю, алькафару, алькалъхару, альвазаху, альрязаку,
Альхафизу,алльрравию, алмавизу, алмузилю, альсемилю, албасирю,
альакаму, альадюлю, алятуфу…

Да примет меня эта земля…
Прости, Господи…

       ----------------------------------------------------

       Он умер где-то под Смоленском, так и недобравшись до родной Твери.
Записки, доведённые им до прибытия в Кафу, попали в свод «Московской летописи»
и благодаря этому сохранились.


16-17.09.01.

*Это французское слово, конечно же, не вяжется с монологом человека из России 15-го века, но уж больно точно и лаконично оно выражает состояние.  Так что прошу закрыть глаза на его специфическое звучание и предаться его значению...