Скерцо

Любовь Рыжкова
Скерцо


Я лежала в больничной палате, и над головою безнадежно белел шероховатый потолок. Да, я все помню. Я помню, что потеряла сознание.
Но мне совсем не хочется сейчас думать о болезни, мне хочется вернуться к тому чудесному состоянию, которое предшествовало потере сознания. А там была музыка, много музыки, она звучала во мне огромными кусками, законченными фразами, и я едва успевала ее записывать. Она приходила ко мне сама, легко, без напряжения, уже написанная, уже звучащая.
Это началось давно, в юности. А может быть, и еще раньше, ведь я с детских лет была очень впечатлительной. Я была совсем маленькой, когда однажды в саду свалилась в яму, вырытую для компоста. Я не испугалась, не заплакала, а сразу начала карабкаться изо всех сил, но земля скользила, и я то и дело сползала вниз. Но я все-таки выбралась наверх, причем, сама, без чьей-либо помощи.
Выбраться-то я выбралась, но осталась недобрая память. В груди – ощущение падения, у горла – комочек страха. Перед глазами – сырые земляные стены, а над головой – голубое небо, безоблачное, как детская душа.
Потом, уже став взрослой, меня это воспоминание стало пугать. Более того, оно мне стало казаться каким-то зловещим символом. Может, это был предупреждающий знак судьбы? Но о чем она меня предупреждала? О том, что меня ждет какая-то большая беда? Падение, сделка с совестью, греховная жизнь?
В юности я начала писать музыку. Понятное дело, что этому предшествовала музыкальная школа, а потом училище. Но музыка звучала во мне сама по себе, казалось, это от меня не зависело вовсе. Она словно возникала из воздуха, света, цветов, пенья птиц и шороха листвы, звона цикад и стрекота кузнечиков, шепота дождя и осторожного утреннего ветерка. Я была так счастлива в минуты, когда во мне рождалась и звучала музыка. Это было похоже на волшебство, и я ничего не могла с ним поделать.
А потом я впервые влюбилась. Моя голова была полна романтических грез. И со мной случилось что-то невероятное. Теперь мне музыка стала слышаться буквально во всем.
В чириканье воробьев я слышала чудное скерцо.
В дыхании теплого ветра отчетливо звучали нежные залигованные нотки.
В качании нарциссовых головок я улавливала грустное лирическое соло.
А радостное цветенье тюльпанов оглушало победным фортиссимо, – но оно же таило в себе печаль от сознания кратковременности этого цветения.
И даже в гвалте ворон мне слышалось упорядоченное звучание, напоминающее, как ни странно, сочинения Шнитке. По крайней мере, я четко различала те же драматические диссонансы.
А вот в цветении сирени мне чудилась рахманиновская мощь. Я знаю, почему это так. Когда-то я прочитала интересный рассказ о Рахманинове, он так и назывался «Сирень». Его автор – удивительный человек, писатель Юрий Нагибин. Я музыкант и не могу профессионально оценить качество литературного текста, но этот рассказ меня сильно взволновал. Меня поразило, как глубоко не-музыкант сумел проникнуть в душу музыканта, как он угадал его настроение, как верно отобразил гениальные всплески его творческой энергии.
С тех пор, когда я вижу сирень, я вспоминаю роскошь рахманиновской музыки. И наоборот, слушая Рахманинова, я ощущаю густой запах лилово-розовой сирени. И даже ее горьковатый, трагический привкус.
Это называется устойчивая ассоциативная связь.
Но тогда, в период нежной влюбленности к рахманиновско-сиреневой теме примешивалась и моя собственная музыка. Она звучала то тише и глуше, а то с такой потрясающей силой, что мне становилось не по себе.
Мне кажется, я брала ее из пространства. Я слышала какие-то божественные вибрации и просто переносила их на бумагу. И мне давалось это без особого труда. Большей трудностью было сохранить при этом видимость спокойствия и скрыть от окружающих приступы внезапного вдохновения.
Мне не хотелось их шокировать, несмотря на то, что моими знакомыми были в основном такие же музыканты-профессионалы, как я. Но я хочу сказать, что среди нашего брата столько ремесленников, столько заурядных исполнителей, что я не перестаю удивляться, каким ветром их вообще занесло в нашу профессию. Может быть, это касается всех творческих профессий?
Но мне всегда казалось, что человек становится писателем не потому, что он умеет складно говорить. Им движет что-то другое. В конце концов, профессионально и грамотно излагать свои мысли в письменном виде можно научиться. Это ремесло. И художником становится не тот, кто просто умеет хорошо рисовать. Хорошо рисовать тоже можно научиться.
Тут дело в другом, а именно – в способности улавливать в мировом пространстве колебания божественной энергии. И любой творческий человек – это приемник, посредник и проводник. Чем больше у него способность улавливать эти колебания, тем он талантливее. Вот и все.
Думаю, в человеке изначально заложен особый ген, или попросту, творческая жилка, и если она есть, она не даст покоя в течение всей жизни.
Мне кажется, я и была таким приемником божественной энергии. Улавливая ее, я преобразовывала ее в музыку.
Была ли это музыка сфер – не знаю.
Но я предпочитала об этом молчать.
Чтобы моя музыка снова не растворилась в пространстве, я ее записывала. Поначалу это были небольшие пьески, чаще скерцо – милые и шутливые, веселые и романтичные, полные неги и мечтательного томления, свойственного юности. Потом – более серьезные и крупные формы, но дело даже не в этом. Главное – я испытывала при этом необыкновенную радость.
Радость буквально переполняла меня в эти минуты. Да что минуты, – часы! Это было настоящее чудо творчества. Когда я поняла, что ничто в жизни не сможет этой радости заменить, я всецело отдалась сочинительству. Даже мечты о любви и семье потускнели и не были уже так ярки и так желанны, как раньше. Наверное, это плохо. Человек не должен жить один, это путь порочный, теперь я это знаю наверняка. Но тогда я так не думала, я сочиняла.
Но что удивительно, – я продолжала об этом молчать. Мои коллеги, конечно, догадывались о моей второй жизни, но они даже не подозревали, какая буря порой бушевала во мне, и какие страсти сотрясали мою одинокую и скрытную душу.
Так шли годы. Я продолжала сочинять музыку. И по-прежнему я слышала колебания мирового эфира и записывала, записывала эти дивные звуки, не задумываясь о том, есть ли у меня какая-то цель, чем я руководствуюсь, да и чем все это, в конце концов, закончится.
Я продолжала играть в оркестре. Самое удивительное, что я слыла самым обыкновенным, рядовым музыкантом, каких много. Можно сказать, я была крепкий профессионал – и только. Есть среди нашего брата таковые и, это, кстати, не самый худший тип музыканта. Иногда думаешь: уж лучше звезд с неба не хватать, но работать ровно, без сбоев и срывов. А есть ведь такие, которые хоть и слывут талантливыми, но вместе с тем очень неуживчивые. От них стараются быстро избавиться, несмотря на их яркое дарование. В общем, в ходу серая, но ровная посредственность.
Считала ли я себя талантливой? Конечно, да, – не буду лукавить. Но вместе с тем я понимала, что во мне что-то не так. И что вся моя жизнь должна идти по-другому. Но как, – я не знала.
Теперь о себе я могу с уверенностью сказать, что жизнь моя не удалась. И виновата в этом я сама.
Мне нельзя было скрывать данный мне дар. Мне надо было открыться людям. Я даже не могу объяснить, почему я держала это в себе. Ничего похожего на духовную алчность, тайную злобливость или высокомерное тщеславие у меня не было.
А может, что-то из перечисленного во мне таилось? На самом донышке души? Иначе бы потом не произошло то, что произошло, и я бы не оказалась здесь.
Да, надо было открыться людям и не таить данный мне дар.
Я понимаю, что это дар.
Пусть бы лучше было непонимание коллег, неприятие знакомых, насмешки дилетантов, – мне надо было все это пройти. Пусть была бы нищета и забвение, издевательство и ненависть, да любые козни судьбы, – мне надо было все выдержать.
Может быть, я струсила? Оказалась не готовой к тяжким испытаниям?
Неисповедима судьба творца на земле.
Я ведь помнила страшную судьбу гениального Моцарта, зарытого в общую могилу.
Помнила забытого на целых два столетия Вивальди.
Помнила Сальери, который, будучи оклеветанным, оказался в сумасшедшем доме и там вскрыл себе вены.
Помнила я и титана Баха, который почти всю жизнь скромно преподавал дурням азы музыкальной грамоты вместо того, чтобы блистать на сцене, исполняя свои величественные сочинения.
Я снова взглянула на шероховатый белый потолок и вздрогнула.
Я вдруг вспомнила, что перед болезнью во мне непрестанно звучала музыка, и была она потрясающей внутренней мощи. А вот потом… Потом что-то случилось… Что-то очень страшное… Страшное настолько, что я рухнула в обморок. Кажется, так… да, да, да, именно так.
И тут я вспомнила все.
Ледяной ужас охватил меня. Я почувствовала, как от лица отхлынула кровь, и я побледнела. Капельки пота выступили на лбу. Руки задрожали. Я скорее начала массировать пальцы, тереть виски, чтобы снова не быть втянутой в эту воронку, когда отключается сознание, и черная пустота обволакивает со всех сторон. Только не это. Я сейчас приду в себя. Мне надо спокойно все вспомнить, все взвесить и все понять, отчего произошла со мной такая беда.
Да, в тот день во мне звучала музыка небывалой силы. Такого со мной еще не случалось. Наверное, это был гениальный всплеск космической энергии. Как вспышка на солнце, как гигантский протуберанец, как звуковая волна, рожденная дыханием неведомого Гения – Миротворца. И я его уловила.
Сначала шла какая-то красивая тема, ее сменила другая, не менее прекрасная, а потом неожиданно ворвались трагичные ноты. Что это? Откуда это?
Музыка лавиной неслась на меня. Я едва успевала записывать эти дивные, гениально построенные фразы. Я даже не могла всецело насладиться ими, потому что физических сил хватало только на то, чтобы успеть их записать.
Но почему в этих гениальных фразах явственно звучала такая мука? Такая бездна отчаяния? Такой ужас безысходности?
Меня лихорадило. Из каких глубин приходили ко мне эти звуки? О чем я писала, сама не осознавая многого? И что за ужас безысходности, который как ледяной ветер, обдувал меня со всех сторон?
Я же не писала…я же не сочиняла…я летела…
Куда?..
Вдруг впереди тупик? Что это там показалось впереди? Вот, кажется, и он. Нет, это не тупик. Это какой-то обрыв.
Камни. Много камней. Целое нагромождение камней.
Это, кажется, большая, очень большая, просто громадная пропасть.
Я видела такую в каком-то журнале. В Америке, на берегу Колорадо есть такие страшные места. Обрывистые каменистые берега реки достигают в некоторых местах пятисот – семисот метров в высоту.
И наяву я видела нечто подобное, правда, масштабы были значительно меньше. Это было знаменитое месторождение гранита в Польше, выработанное уже настолько, что образовалась глубокая, огромных размеров яма.
Я подошла к самому краю и заглянула вниз. Нет, у меня не закружилась голова, мне не стало дурно, – но все мое тело будто сковало, сдавило, стиснуло ужасающим холодом. Ледяное чувство безысходности, давящее ощущение неминуемого конца охватили меня. И я отошла от края.
Так было и в те минуты, когда в голове моей звучала невидимая и неслышимая никому, кроме меня, гениальная музыка. Когда в душе моей теснились, будто сталкиваясь друг с другом, мощные аккорды, а им на смену неслись тяжелые, словно чугунные ритмы низких октав. А потом, словно от такого же ледяного ужаса, взвизгивали на высоких нотах скрипки.
И я ничего не могла поделать.
Я не могла остановить этот звучащий поток.
И тут…я почувствовала, что я в комнате не одна. Нет, я не услышала ни чужих осторожных шагов, ни затаенного дыхания, ни каких-либо других посторонних звуков.
Я просто поняла, что я в комнате не одна.
Что-то страшное происходило сейчас здесь, в моей комнате. Среди бела дня.
Что же это было?
В самом деле, за окном стоял белый день. К тому же, царила весна. Правда, в тот день было пасмурно, ну и что? Это не беда. В апреле любой дождичек благотворный. Земля расцветает от каждой капли, деревья оживают от каждой дождинки, и все в природе ждет обновления. И даже в воздухе словно растворена радость.
Что же такого страшного могло сейчас произойти? Ни во что дурное мне не хотелось верить.
Я замерла. Ручка, которой я записывала ноты, выпала из руки.
Я медленно повернула голову влево – и увидела… лицо. Но это было не лицо человека. Это была скорее рожа. Но чья?
Я даже не могу описать ее. Я не знаю, как назывался цвет, который она имела. Я не знаю, как называлось то, что на ней находилось. Как будто рот…нос… Как будто глаза…Но заглядывать в них было еще страшнее, чем в бездну.
Рожа будто висела в воздухе и была живая.
Но живая ли?..
Это длилось несколько секунд.
Секунд ли?..
Потом она будто погрозила мне пальцем, хотя никакой руки я при этом не увидела.
Самое невероятное, что музыка продолжала во мне звучать. Но это была уже даже и не музыка, а стон…крик…вопль… Или все вместе взятое.
Кому же я служу? – подумала я.
Чью музыку я записывала всю жизнь?
И вот тогда-то я и потеряла сознание.
Болезнь оказалась не столь опасной, и теперь все позади, я поправляюсь. Мне говорили, что у меня был бред, но так, дескать, случается после наркоза. Я с кем-то боролась, отгоняла каких-то демонов и все пыталась выбраться из земляной ямы. Врач пожурил меня за столь богатое, но небезопасное воображение.
И вот теперь я лежу в больничной палате. Над головой безнадежно белеет шероховатый потолок. Мне есть о чем подумать.
Жизнь прошла скверно, бездумно и пусто. А самое страшное – я поняла, что всю жизнь писала музыку, которую мне диктовал…не Бог, а та самая губительная бездна.

Тянет сыростью и гнилью из неведомых глубин,
Где владычествует дьявол, преисподней властелин.

Я не знаю, когда и как я споткнулась. Может быть, тогда, когда перестала испытывать радость от легких аккордов и нежных мелодий? Или тогда, когда перестала писать свои воздушные скерцо?
Может быть, мне хотелось чего-то другого? Чего? Мировой композиторской славы? Но желание подняться выше не возбраняется, это не грех. И гордыня здесь ни при чем. В конце концов, гордыня – это не так уж и плохо, если она заставляет нас расти и становиться лучше. Только при этом не надо никого топить и наступать на горло.
Но только ко мне все это не относится. Я сама сторонилась этого. Я никогда никого не топила и никому не наступала на горло. Напротив, я всегда боялась унизить чье-то достоинство.
К тому же, если бы меня одолевала гордыня, я бы скорее кричала о своем даровании на всех перекрестках. Но я молчала.
Может быть, это и есть моя гордыня? Мой грех? И мое тайное соглашение с темными силами?
Но ведь я всю жизнь честно играла в оркестре, я любила свою профессию.
Что же со мной произошло? Когда я перестала служить Богу? Когда соскользнула на путь зла? Я не могу этого ни понять, ни вспомнить. Я понимаю только, что соскользнуть легко.
Ноты я, конечно, уничтожу. Я не хочу, чтобы на земле при моем посредничестве звучала музыка ада. Но, наверное, этого мало. Надо сделать что-то еще. Что?
В палату входит медсестра делать уколы. На поддоне звякают шприцы. Она подходит к каждому с неизменной приветливой улыбкой. Она добросовестно выполняет свое дело. Доходит очередь и до меня. Я подчиняюсь ее воле.
Медсестра не догадывается о моей страшной тайне. Она не знает, что во мне почти всю жизнь звучала музыка ада. Надо же, она лечит мое тело, но она ничего не знает о моей изболевшейся душе.
Где лечат душу?
Только на небесах.
Кто лечит душу?
Только Господь Бог.
Я понимаю, что Бог мне поможет, но и я должна ему помочь. Я хочу снова в чириканье воробья слышать чудное скерцо, в дыхании ветра улавливать нежные залигованные нотки, а в качании нарциссовых головок слышать грустное лирическое соло.
Может быть, и вся моя жизнь – крохотный этюд? Шуточная пьеса? Маленькое скерцо?
Но кто же, кто его сочинил?


2003 г.