Памяти мамы

Михаил Красиков
 На исходе сороковин обнаружил записку: "Купить энап",-
Последнее лекарство, которое не спасло...
Нет лекарства от смерти, нет лекарства от скорби.
Время - худшее из лекарств, если оно лечит,
То есть притупляет боль, то есть остроту памяти.
Но вот, наконец, не болят твои ноги, не болит голова,
не колет сердце, но всё также болит душа:
как мы там? Детство кончается не тогда,
когда переспишь с девчонкой, и не тогда,
когда простится с тобой каждый камень на школьном дворе,
А тогда, когда тихо-тихо уйдёт твоя мама в Небесную, странницей,
в божью дорогу, и ты не успеешь сказать ей "прости".
Гуттаперчевая старуха, акробатка со стажем, фокусница
и клоунесса, я знаю все твои трюки, помню все твои шутки,
но что тебе сто'ит? Память! Воскреси'
это утро, когда, проснувшись, можно было услышать
осторожный шорох в маминой спальне, улыбнуться и подумать:
разве может быть бо'льшее счастье?

Ещё чай, заваренный тобой в термосе не остыл,
но остыла кровь в твоих жилах,
ещё яблоко, помытое тобой, лежит на блюдце, золтое-золотое,
наверняка молодильное.
Во всём так явственно твоё присутствие, что боюсь мне не хватит жизни,
чтобы попытаться увериться в обратном.

Первый раз ты не вздохнёшь аромат этих роз, этих гвоздик, этих тюльпанов,
в первый раз не возьмёшь их в руки, улыбнувшись детской улыбкой.
Первый раз не скажешь:"Спасибо, сыночек".
Зачем же принёс я тебе эти розы, гвоздики, тюльпаны,
если ты их даже не увидишь? Или всё же увидишь?
Но иным зрением, нам пока не доступным.
Человек, умирая, наконец, разжимает кулаки.
"Вот, смотри, Господь: ничего я не спрятал, ничего не украл,
никого не хочу ударить - мне не за что больше бороться.
У меня всё есть: обе мои ладони полны ожидания твоих...

Как древние черты и резы
упрямая письменность твоих морщинок,
так мной и не разгаданная,
так и не согретая моими ладонями,
так и не тронутая моими губами,
не уловленное жадным глазом фотоаппарата,
не пойманная карандашом художника.
Она с каждым ярче и ярче
выхватывается с тьмы небытия
болью памяти, словом надежде
разгадать секрет моей жестокости,
моего невнимания, глупой скорописи, повседневности,
отучающей читать знаки вечности.
Даже на лицах любимых.
Никто мне не скажет "тебе пора подстричься",
"ты, конечно, голоден",
"не забудь завтра перевести часы на час назад".
Мамочка, скоро нечего будет стричь,
не утолить мой голод по твоей улыбке.
Каждому твоему жесту и слову.
А часы моего бытия и так рвутся в прошлое,
когда ты была рядом, а я тебя почти не замечал,
погрузившись в вечные свои книги и рукописи,
которые могут всё, кроме самого простого:
вернуть теплоту твоей руки, гладящей мои неподстриженные волосы.

Являясь за полночь, можно уже не бояться скрипа дверей,
щёлканья замков, не за чем в потьмах красться в кровать,
опасаясь тебя разбудить.
Являясь за полночь, я громко стучу ногами в передней,
струшивая снег, хлопаю дверью, зажигаю ВЕСЬ свет,
как будто могу тебя разбудить.
Никогда на съела лишнего куска -
всё оставляла детям, всё оставляла внукам,
вдруг придут, а угостить нечем.
Они приходили, но не тогда, когда ей хотелось,
а тогда, когда им было надо.
И лишь на поминках кусок не полез им в глотки...

Ветка сирени, сорванная тобой в марте
расцвела в апреле, в комнате,
где навсегда остановились часы твоей жизни,
а может - не навсегда,
а может - и не остановились.
Если цветёт и цветёт века сирени на твоём столе...