Hanz Schumann, Jude

Серафима Ермакова
Хае


перевяжи узлы
между добром и злом...

Иосиф Бродский

+

Я привыкаю к тишине

Чужой и свой

Ян Скацел


Когда тебе 18 лет, и Бог, кажется, глядит на тебя во все глаза, так же, как и ты, ощущая долетающий издалека запах карлсбадских роз - живых, нет ничего громче, чем стук твоего сердца.
Когда у тебя черные косы и зеленые глаза, как у Мины, и ты идешь, маленькая и тонкая, словно серна, за что соседи зовут тебя так, как тает мед на губах - Тавифа…, идешь по пыльной улице, залитой солнцем, нет звука тише, чем твой невесомый шаг.
Чехи говорят: «Trpelivost ruze prinasi» - терпение приносит розы. Будто насквозь видят ее.
Видит Бог - Мина ждала долго. Долго ждала, когда затрепещет ее сердце, вырываясь из груди навстречу такому же тесному, как вселенная для взволнованных теплом - миру любящих.
Ее дед, сорока годами ранее привезший из не по-весеннему холодной Польши - немноголюдного «полуеврейского» городка Бельского воеводства, некогда принадлежащего Чехии, под названием Освенцим, Oswiecim, своего старшего, шестилетнего племянника - единственного из всех, кого он мог назвать сыном, и единственного - кого смог увезти; хранивший свое прошлое - чемодан, полный фотографий, где-то очень глубоко - в старом поместном колодце, сухом и холодном, на свет вынес (вывел, произвел - синонимы роятся вокруг, словно встревоженные Миной мухи) одно лишь твердое убеждение в верности традиций, в верности традициям - порядок угоден Богу - сказал бы, что это пустое.
И даже сам Соломон, мудрый Соломон - тесть его племянника, не мог бы убедить его в обратном.


Моравский немец, польский еврей. Свет не терпит полутонов. Он весь - тонкие черточки - штрихи. Штрихи и ножевые раны.


Что делать, когда у тебя есть сердце?
Что делать, когда оно отдано мужчине?
Что делать, когда впервые по-настоящему душное лето, лето 1935 года, тычется, как «коровушки» пана Шпачека, в твое загорелое лицо своей теплой мордой?..

Цвета вызревшей пшеницы, летнего солнца напившейся всласть, волосы у Ханца, а глаза голубые, как в самый жаркий час - небо. Белокурый, голубоглазый… Молчаливый - застенчивый гигант-ариец.
Ему 25. У него золотые руки - кому как ни ей оценить, и еще пахнущий типографской краской диплом инженера.

Говорить с ним на равных мог бы, пожалуй, один Томер.
Племянник Деда (Мина звала его, впрочем, по имени - Михель, и он, любя, сдержанно позволял ей) в прОклятом едва ли не всем миром 1917-м году стал ее отцом, что удивило бы его куда меньше появления на свет годом раньше ее сестры Хаи, если б не последовавшая за этим смерть их матери - первой красавицы Данки, которую все чехи здесь звали Даной, наследницы владельца небольшой мастерской - портного Соломона, покинувшего Польшу через пять лет после Деда, и его рано поблекшей жены, выросшей в Моравии.
Томер (и впрямь очень высокий - не в него пошла Мина) был учителем, в своем роде инженером тоже.
Как и во всех трагических повествованиях, лишенных художественного вымысла, он был - и погиб на пожаре, сумев спасти от огня школьную библиотеку - свою гордость, и всех своих учеников, не любивших его.

Томер любил.

Ханц приехал из Праги в эту сонную глушь - о, святые призраки, на краткие полмесяца, надеясь отыскать здесь следы своей большой некогда семьи, разлученной войной.
И нашел Мину.


Что делать, когда двое встретили друг друга такими молодыми - слишком поздно?.. Не в силах изменить себя и не желая этого.
Кого винить в том, что Бог никому не дал двух сердец? И надо ли?

Ханц увез Мину в Прагу на исходе лета, показавшегося обоим мгновением между двумя вечностями - канувшей в небытие и из него не поднявшейся. По традиции - чешской, на Мине в день свадьбы был венок из роз - живых, как и ее верное сердце, символизирующей - грусть подбирается к горлу непролитыми слезами (моими) - память.

Они могли бы, не таясь, признаться друг другу, что счастливы - бессовестно и безвинно, хотя слова и не были нужны им.
Но что делать, когда тебе 19 долгих лет, и ты медленно погружаешься во тьму, наполненная жизнью до краев, и сердце твое разрывается от тоски - как от мучительной боли тело где-то внизу, словно на дне самой глубокой пропасти?..
Мина дочь своей матери…

А Ханц, может статься - так и не обретенный Томером при жизни сын.

Дед так и не увидел больше Мину и не услышал своего имени из ее уст. Она, всего только и провозгласившая хаос высшей формой порядка - да так и есть… осталась его воспоминанием, похороненным, как и все другие, в чужой, хоть и не далекой земле…

И из этой земли в марте 1940-го года, отмечая свою темную годовщину, вышло зло, не сравнимое со «злом» Ханцовой любви.
Зло, облаченное в гром и молнии, шло - грязью и гарью - маршем устрашения и обеспечило себе зрителей - дрожащих, изгнанных из своих домов и расставленных - пешками вдоль дороги.
Дед, поддерживаемый под руку Хаей, стоит в первом ряду, рядом с мудрым Соломоном и усмехающимся в бледные лица немецким офицером.
И что же видят они?..
Впереди колонны - инженер эвакуируемого пражского завода - немецкого завода, с колышущимися на ветру пшеничными волосами - длинными - он перестал стричься и отпустил бороду после смерти любимой, будто это могло вернуть ему силы… идет - ступая гордо и без страха - удивительно не похожий на еврея, но при этом странно напоминающий Иисуса - с табличкой на груди - собственноручно написанной! - Ich bin Jude… Ханц…
Идет вместе со своими коллегами - евреями, немцами, чехами. Таблички. Одна, две, десять - «Ich bin Jude aber ich will mich nicht uber die Nazis beschweren…».
Я еврей, но не хочу жаловаться на нацистов.

Он еврей. И он молчит.

Лицо Михеля белое. Почти такое же белое, как лицо офицера, на которого никто не хочет обращать внимания, даже жаловаться.

Все глядят на то, как освобождает труд. По-настоящему.

Но что они слышат?..

- Ах, ты хочешь почувствовать себя евреем?!

Лезвие рассекает воздух со свистом.
Тело Ханца - бесшумно.


Он похоронен на том же самом месте, где его тело рухнуло, словно колосс, на серо-голубую, в грязных прожилках землю.
Его тело там, но его сердце за километры оттуда - на ее могиле, где каждую весну нагретый солнцем воздух наполняется едва уловимым ароматом цветочного меда.
Где его душа?
Помолчим… и сможем услышать, как вздыхает кто-то в тишине, и жалобно позвякивают золотые ключи в его ладонях.

Человеческая память хранит то, что могло произойти от самой большой любви и самого жуткого горя.
Был ли в том смысл?.. Бог всем судья.

Говорят, на его могиле круглый год цветут гордые, алые розы… Это, конечно, выдумка.
Но страшная правда в том, что на скромном памятнике - без дат и лишнего шума выбито просто - по-немецки, всего три слова:
Hanz Schumann, Jude