Фрески

Вера Преображенская
Жизнь продолжается. Жизнь прибавляет скорость
на поворотах. Мишени плетут интриги,
представляя собою уже ту поросль,
которой не надо защиты. Молниеносные "миги"
мечут икру, оставляя на синем небе
очертанья своих виражей. И птицы
лишены в одночасье насущного хлеба
Не клевать больше им уже той пшеницы,
для которой идея высшего пилотажа
дело принципа. Теперь все больше
механизмы в плену куража и ража
вовлекают всех прочих в свое безбожье.
 
Поднимается занавес, чтоб опуститься тут же.
Греясь в лучах свободы, не отрицаешь рабства
ближних своих. Закон равновесья нужен.
Это и есть все та же идея братства,
на которой когда-то зациклился Ленин,
отвергая, как нечто мещанское, бредни Крупской
о защите слабого пола. В костном мезге любого из поколений
на протяженьи столетий, особенно в русском,
проследить было можно тандем утраты
ориентиров. В дремучих славянских чащах
похлеще, чем белое население в эмиратах,
вымирает надежда на завтрашний день все чаще.

Посмотри на свое окруженье. Оно в неволе
новых правил и новых лекарств оттуда,
где гуляет тибетский монах на воле.
Каждый третий в сей массе коль не паскуда,
так дыра, так какая-нибудь нелепость
Впрочем, нонсенс всегда был визитной картой
в день грядущий, который теперь на редкость
глуп в разрезе. Вообще, что должно быть завтра
вызывает улыбку у тех, для кого отшельник –
мера чести и долга Отшельничество, как таковое,
все равно что на мельнице умный мельник,
никогда не смешавший с пшеничным зерном ржаное.

Серость мозга, предполагая массу извилин,
не идет дальше двух или трех. Однако,
мир на части с таким мастерством распилен,
что даешься не только диву, но и веришь знаку,
на который опять указали звезды,
брошенные Всевышним, нехотя, во вселенной
И природа, опять, принимая роды
у самой же себя, кажется нам нетленной.
Посмотри еще раз на свои причиндалы тела, –
не пора ли его, как врага своего, прижучить,
чтоб постыдного оно ничего не хотело,
как Конфуций иль кто-то из этого ряда учит.

Запредельные мысли намного приятней чувства
с приземленным оттенком. В джунглях плоти
обезьяна страдает новым витком искусства
как бы стать человеком. И я не против
стать вождем, сердцем Данко иль на худой - мессией,
прежде чем разрушителем, что почти что одно и то же,
но, как водится, двигатель мой в полсилы
тянет лямку и кровь под уставшей кожей,
норовит оставаться такой же мямлей,
как и прежде. Короче, намного ближе
стал мне в будущее не верящий Гамлет.
Твердость подразумевает, если не жидкость, то комплекс жижи.

Здравствуй седое утро в чадре тумана,
Новый день обещает к виску приставить
дуло, чтоб опустошить сберкассу кармана
и тем самым меня заставить
думать проще о жизни подобно ископаемому троглодиту,
не имевшему ванной, тем более всяких штучек
в виде ложек и вилок. Теперь Лолиту
можно встретить в детсадике. Явно скучен
окружающий мир. Красноречивый Гумберт
в депутаты ушел, чтоб сотрясать палату
свежим словом. Чем больше у пасти рупор,
тем богаче и респектабельнее депутаты.

Ватерлиния указует, что ты не утоп в заливе.
Что еще на плаву. Что дела твои в гору лезут.
И венок из лавра давно уже не в перспективе,
но на лбу. Подчиняясь прогрессу,
за вторым не угонишься все же зайцем
быть в регрессе своим человеком. И много проще
быть с прищуренным глазом желтым китайцем,
чем какой-нибудь башней иль корабельной рощей
для поднятья престижа речного флота
в мутных водах отчизны. Она, как ране,
со своею пришитой улыбкою идиота
обитает ежеминутно в своей нирване.

Сердце, вывернутое наизнанку, собой перчатку
временами напоминает, и в ее пределы
не стучится никто. Опять в сетчатку
попадает вся мелочь: осенний прелый
лист, исписанный ржавчиной, мусор града
и отходы провинции. На орбите
за границами дальнобойного взгляда
пролетает корабль. И в звездной свите
намечается ропот, потому что наглость металла
перешла все границы. Вообще природа
потеряла свой облик. Другою стала.
Как погода в Хохландии в теченье года.

Жизнь подходит к развязке. Путь самурая тоже.
На схоластику философия смерти
смотрит, как на безумную. Мороз по коже,
как и всё, что возможно в жизненной круговерти,
возмущает своим усилением ртутный столбик.
И забытое напрочь вдруг обнаружит всплеском
необъятный свой космос, как "Рака тропик" –
сексуальность героя в мирах телесных.
Жизнь становится былью. В различье красок
больше нравится охра. Осень, знамо,
наложила свои отпечатки. С утра терраса
в желтом свете лучей, как на карте мира Панама.

Удаляется жизнь, но не далее, нежель кольца
от Сатурна. Она, как твоя галера,
неотъемлема. Как спина иноходца
от седла. Под знаменами детской веры
в воскрешение Лазаря жить не стоит
без наркотиков лжи. В этом мире правда
стала роскошью. Только один лишь стоик
с этим всем без последствий может легко расстаться
и остаться собой. Как, к примеру, вода в стакане,
не узнавшая винных паров однажды.
Кстати, ту же воду в водопроводном кране
может пить не пьянея, как прежде, каждый.

Дождь окно орошает слезами неба,
И становится легче. С душою, как видно, связан
мир небес. Совершенство довлеет Феба
над уродством мужчины, который брассом
добирается к цели. Во-первых, не та статура
и не тот, во-вторых, как и, в-третьих, статус.
Означает ли это что баба - дура,
что все дело испортил проклятый Бахус
и тэдэ и тэпэ, относящееся к застолью
с брудершафтной подкладкой. Сегодня можно
кроме водки упиться смертельной болью.
Трезвым быть в этой мира довольно сложно.

В первом ряду театра сидит Минерва.
Пляшет плебс, одураченный власть имущим.
И ученые собирают в пробирки сперму,
чтоб улучшить нацию. Я, полагаю, лучше
с этим вопросом все ж обратиться к Богу,
либо к Минерве, главной по всем ремёслам.
Нация вымирает, то есть шагает в ногу
с тем, что давно отстало, сущностью став отброса.
Но, как сказал бы кормчий, если остатки веры
замуж за стойкость выдать, будет дитя что надо.
Ухо, как Колорадо, с залежью грязи, серы
вновь добивается статуса золотого клада
 
и торчит на ветру новостей, не слыша
главной новости в мире, – уходит почва
из-под ног человека и едет крыша,
на земле безголовых расцвет пророча
насекомых. Культура себя убила,
став антикварной вещью. Поводом для раскопок.
Потому высыхают реки, чтоб в толще ила
мы себя обнаружили и трезвым оком
посмотрели на то, что осталось. На древках флаги
с прошлогодней листвы оживут ли снова
в ожиданье конца человеческой саги,
потому как исчерпан источник слова.

Феминизм перешел все границы. С женщин
убежали чадра, цедомудрия пояс, знаки
раболепья. Теперь все приколы гейши
повторить может запросто каждая и в клоаке
половых извращений найти ту радость,
о которой обычно молчат в избежанье краски
на лице в виде пятен стыда, и надо ль
говорить о морали, когда в ожерелье ряски
русалка выходит на берег, чтоб облачиться в брюки,
стать наркоманкой, выйти замуж за капитана
и уже завтра, умирая от неподдельной скуки
и от безденежья, стать путаной.

Левое полушарие мозга отвечает за область
языковых способностей. Сосцы нейрона
питают глиальную клетку. Как говорится, лопасть
становится движущей силой. В мозгах Нерона
вряд ли мог состояться подобный случай.
Гениальность уходит корнями в нечто,
что предвидеть нельзя, как нельзя очертанье тучи
называть постоянным, не то что вечным.
В этом смысле талант наш почти что неисчерпаем
как и, впрочем, бездарность. Обратная сторона медали,
которую мы каждый божий день созерцаем,
стала идолом, как гласила бы цитата Паскаля.

В Нью-Джерси в одном из банков глаза Эйнштейна,
сорок лет находясь в специальном растворе,
стали глазами монстра в тиши келейной,
вожделенным объектом, разве что, лишь для вора.
Кто из них поводырь – глаза или их остатки?
Мозг Альберта, томясь постоянно в ванне,
выдвигает идею скорее бежать без оглядки
в галактический мир, чтобы там в нирване
находить тот покой, о котором забыли звери
в человеческом облике. Гений на то и гений,
чтоб открыть не только окно, но и двери.
На свету исчезают, но не уходят тени.
 
В твоем имени, словно в чаще, любые птицы
стали б тем, чем должны были быть в пейзаже,
то есть петь, то есть красками перьев слиться
с окружающей флорой и фауной. Одноэтажный
мир дороги мечтает узнать вершины
и стремится наверх, добираясь до пика славы,
как и женщина в окруженьи единственного мужчины
напоминает гору до изверженья лавы.
Ты, в которой слились все ручьи, принимаешь роды
моего нетерпенья. Поэзия суть стремленье
во все стороны сразу, шипенье соды
во фригидной воде. Недописанное стихотворенье
угрожает руинами сердца, души и мозга.
Потому и пишу. Потому открываю краны
все, что можно открыть. На картинах Босха
катастрофа такая же личной драмы.

Положа руку на сердце, тянет изречь банальность,
что не нравится жизнь, что "мементо море"
прожужжало все уши, что лапидарность
на могиле моей не скажет правды в той мере,
на какую я уповаю. Обычно автор
эпитафий, сопроводительных слов, помоев
в нашей местности, если не шарлатан, так аматор,
о котором и говорить не стоит.
Говоря откровенно, хочется бить тревогу
по своим волосам, облетевшим как пух кульбабы
и, как прежде, не в лучшем своем шушуне выходя на дорогу,
проглядеть все глаза в ожиданьи, кого б ограбить.

Жизнь шизофреника предполагает вызов
обществу в целом. Граница, утратив четкость,
уже не граница. Улыбка неуловимая Моны Лизы,
не правда ли, напоминает ухмылку черта?
Сумасшествие еще не изучено и навряд ли
будет изучено в ближайшее время. Новые сальвадоры
расставляют силки здравомыслящим сестрам, братьям
тем, что логику видят в обьятьях вздора.
Впрочем, это нормально. Безумие суть сознанье.
Ложь есть правда. В переплетеньи тесном
не поймешь что есть что, то ли ума восстанье,
то ль апокалипсис в мирах телесных.

Не смотря ни на что, я продвигаюсь дальше,
вглубь вгрызаясь зубами веры
в лучший свой день. Ему не страшен
уже ни порох, ни милитаризм серы.
Крот из меня никудышний, но плуг примерный.
Испоров лемехами забытую землю Богом,
плуг однорогим зверем
врывается в тайну миров, оплодотворяя рогом
все ее потаенные щели, ложбины, ямы
и канавы впридачу. Войдя головою в недра,
видишь мир распиленной надвое Фудзиямы.
И так каждый день погружаешься в таинство метр за метром.

Яркая исповедь лампы в вечерней келье,
остановленная щелчком выключателя, становится откровеньем
только лишь лампы. Особенно, в начале недели
чувствуешь, как подспудно тобою овладевает благоговенье
перед Господом Богом. Шутка ли в шесть заходов
провернуть столько дела, не оставив для человека
ничего, окромя разрушенья. В полдень природа
принимает окраску хамелеона, облик абрека,
чтобы выжить. В последнее время нервы,
словно струны на скрипке великого Паганини.
Бросишь в реку, как говорится, невод
и ничего не вытащишь, кроме тины.

Мой Вергилий не то, чтоб устал в дороге,
но устал говорить: ошуюю и одесную.
Хронос будет и есть привилегией только Бога.
И пока эту истину мы не поймем простую,
мы останемся в мире всего лишь мясом,
веществом без названья, фигней тумана,
исчезающим следом какой-то расы
на страницах Завета или Корана.
Мой Вергилий устал и на месте его Петроний
фонтанирует речью, советом, подсказкой, сплетней.
Распряглись языки, как гнедые кони,
и несутся не знамо куда уже без плети.

Чувство долга со временем станет прозой,
коль не стало еще. Забываешь свой номер, профиль.
Запускаешь свой сад, не отличая гвоздики от розы
и воробья без шеи от длинношеей дрофы,
как и оказано в катехизисе. По истеченьи срока
человека, судьбы, подошвы, ее педалей,
наступает развязка, отделенье жома от сока
и страниц дилетанта от бессмертных скрижалей.
Все приходит к концу. Безобидный с виду упадок
превращается в нечто среднее между бомбою и гранатой
с подожженным шнуром. Окружающий мир так шаток,
что боишься притронуться к вещи во избежанье расплаты.

Я тебя не люблю. Это слово уже истерлось.
Это слово давно уже надо связать с другими —
винной влагой, водою, чтоб не першило горло,
произносить когда буду твое дорогое имя.
Дорогая, количество лет не мешает скрыться
в одиночестве чувства, которому равных нету.
Говоря по-простому, моя цевница
то есть то, что вменяют в вину поэту,
не устала еще говорить языком мелодий
о твоей красоте. Дорогая, когда устанет
ее редкий напев, это значит моих соплодий,
как обычно бывает, коснулся февраль устами.

Мне давно наплевать, что же будет со мною дальше.
В растяжимом понятье грядущее завтра, вечность
не присутствует мысль, но присутствует боль все та же,
потому и бела от бессмыслицы в небе млечность.
Жизнь устала сама от себя. И впору
взять и спрыгнуть с состава. Сойти на одной из станций,
где тебя не нашли бы. Наверно, скоро
остановится мой механизм и станет
механизмом, попавшим в лапы саперам.
Жизнь уходит сквозь пальцы песком Сахары.
И не виден уже впереди оазис.
И зима наползает, как те татары
на субтропик, что был так вчера прекрасен.

Уровень интеллекта нельзя определить по весу
мозга. Стало быть, чем тяжелей болванка,
которой позволили высшее в теле место,
тем вероятья больше, крутя баранку,
не узнать ничего о блюстителе, то есть роке,
проводящем все время, как требует дисциплина
и устав, на нашей совсем не длинной дороге
в сторону смерти. Отца и Сына
не заботят ее ухабы, рытвины и канавы,
гололед, снегопад и разнобой распутиц.
Им намного приятнее, сидя в тени агавы,
наблюдать виражи инопланетных блюдец.

Я иду к своему одиночеству, словно к Мекке,
понимая все больше, что это и есть святыня,
 и спасающий мир твой – искусный лекарь.
Одиночество есть пустыня,
для которой во все времена пределы
больше значат, чем то, что обычно зовут барханом.
Одиночество так наполняет тело
всей своей новизною, что больше рана
не саднит, как когда-то в часы разгула
разношерстной толпы, вавилонской черни.
Одиночество – это последнее слово дула,
когда душу твою источили черви.

Что ж тогда понукает идти к победе,
как реке, что усохла, мечтать о своих истоках,
неужели все те же незримые божьи плети,
неужели все то же желанье придать порокам
добродетели вид? Вопреки здравомыслию снова
я барахтаюсь в тине желаний. Поправ рассудок,
нахожу странноватую миссию Вечного Зова
откровением Бога. В теченье суток
проживаю всю жизнь, не боясь, что завтра
стану пылью на мебели, грязью улиц.
Моя жизнь для тебя, надеюсь, не велика утрата,
Ее ценность, поверь мне, уж очень мы все раздули.

Отвергая любовь Аполлона нимфетка Дафна,
превратилась в дерево лавра. Красоты мужа
видит только лишь преданная и любящая Андромаха.
Я о том, что красивое часто, увы, бездушно.
С точки зренья уродца в красивом всегда возможны
перегибы и сбои. В красивой вещице в доме
заключен магнетизм, энергетика сфер подкожных,
как огня вероятье таится в сухой соломе.
Но и это не повод взирать на тебя с опаской.
Красоту, как и ложь, превратить можно в правду снова,
чтоб назвать тебя, коль не Венерой прекрасной,
так хотя бы граничащим с этим словом.

Но тебе эти строки навряд ли о чем-то скажут,
потому что, не видя дороги, едва ль ускоришь
шаг, биение сердца, движенья шпаги,
чтобы ранить признаньем после короткой ссоры.
Такова наша жизнь, чтоб, расставляя точки,
забывать о ее содержаньи, о прологах и эпилогах,
и, спотыкаясь о камни, но чаще всего о кочки,
не уставая рваться вперед по кривым дорогам.
Так и запишем в блокноте в качестве афоризма.
Не питать насчет этого больше уже иллюзий,
все равно, что в плену неожиданного каприза
выдавать за мочалку царицу морей медузу.

Подари мне надежду. Сиреневое на зеленом.
Высоту куполов в безграничии аквамарина.
Вдох и выдох. В безднах воды соленой –
несравненную грациозность прирученного дельфина
для того, чтобы я не забыла, как это верить
в завтрашний день. Подари мне весну и осень.
На сегодняшний день даже в маленькие потери
вложен ужас риторического вопроса.
А потом, когда станет все на места, пожалуй,
подари мне себя как последнюю вещь на свете,
без которой мне плохо и которую не держало
ни одно из объятий. Разве что только лишь вольный ветер.

Жизнь отдает горелым.Осень в ее сужденьях
превалирует денно и нощно. Преобладает цвет
золотистых тонов. Новые наважденья
на пустынных гектарах лет
не приживаются вовсе, не говоря о шуме
крон, то бишь мыслей. Отсутствует даже звук,
от которого мог бы родиться Шуман.
Ровная линия горизонта переходит в круг
и замыкается где-то на севере или на юге,
это место и есть самым главным твоим звеном,
разорвать которое может лишь тот, кто понимает в круге,
отличаясь от всех своим лобачевским лбом.
 
Все, что осталось, становитая то ль запретом,
то ль разрешеньем. Грань, что была мерилом,
стала обманчивой линией, ртутью лета,
главной чертой поведенья мычащей гориллы –
быть в поле зренья ученых и тут же не быть.
Под сомнение ставя прерогативу хомо,
стало выше намного в последнее время небо
над извилиной и над крышей дома.
Это значит, что скоро к чертям собачьим
полетят все законы, мораль и прочий
мусор нашей истории. Это значит,
запятая – все та ж разновидность точки.

Все, что будет, уже оказалось в прошлом.
Все, что было – над пропастью мирозданья
мост, на котором от страха кричит истошно
хомо сапиенс, теряя сознанье.
Все, что было запретным, вошло в привычку,
стало второй натурой, скрытой от глаз болезнью.
Вечером, зажигая в темной квартире спичку,
рискуешь ни мало ни много заполнить бездну
вспышкой серы. Так выглядит жизнь в закате
мысли, чувства. Так выглядит все, что стало
не праздничным, но затрапезным платьем,
засиженной мухами лампочкой в полнакала.

Дай взглянуть на тебя без очков, без стекол
 полевого бинокля. Чадра уместна,
если есть в этом смысл. В перспективе окон
только та лишь природа всегда прелестна,
о которой печется не кто-то, но сам Создатель
перспективы, пейзажа. Отныне ты станешь тем же,
чем хотел бы остаться в своих галатеях ваятель,
поражая влюбленного оригинальной темой –
быть всегда начеку со своею возлюбленной в камне,
в глине, в древе, но больше всего в пластмассе.
Все построено, к счастью, на том обмане,
о котором не скажешь, что он ужасен.

Гром и молния нашей победы каждой
порождает не дождь, то бишь истину. Чаще хлопья
оседают на голову мира ядерной сажей,
и никто из живущих не вымолвит "будь я проклят".
Понимая все это, хотелось бы стать получше
средь толпы камикадзе, но общая масса тянет
вниз ко дну. В человеческой вязкой гуще
в полной мере исполнить нельзя одиночный танец.
Лишь одно остается в условиях этих средство, –
став одним из существ, но без имени и родословной,
навсегда убежать в мир иной от такого соседства
и забыть, и стереть, и послать на три слова.