Милан Есих. Жизнь и смерть. Сонеты. Перевод со словенского

Жанна Перковская
***
Гуляя, задаю себе вопрос:
свет в окнах – что он  нынче мне расскажет?
Вот тут – семья почтенная, и даже
есть попугай и новый пылесос.

В окне потухшем сбрасывают на пол
одежды, приникая телом к телу.
А вот на стол поставлен гробик белый,
и в нем – младенец, что свое отплакал.

Вот старички в лохмотьях – ломкий хворост.
Таким же, с долгой воротясь прогулки
(член смотрит в землю, яйца пообвисли),

я стану – Господа злорадной мыслью,
подглядывающего в переулки,
как раздевается вечерний город.

***
Уж виноград поспел, и день, ленясь,
все раньше на покой уходит – осень.
Бродя по бездорожью, месишь грязь
и чувствуешь: тебя к одной из сосен

влечет повеситься. Не торопись.
Послушай над откосом каменистым
павлиний крик, взвивающийся ввысь
из-за ограды; посмотри, как листья
               
в гигантском слаломе летят к земле,
и маленькая тучка над деревней
спешит догнать сестер, чтоб скинуть бремя

под ноги надвигающейся мгле...
Постой хоть миг, замри хоть на чуть-чуть…
Помедли, отдышись и снова – в путь!

***
Вот если б я во цвете лет почил!..
Все так же зрело бы вино, и ветер
под плачущими звездами под вечер
по скверам листья желтые кружил.

Давно могила поросла б травой,
и метрики поблекшие чернила
(рожденье, смерть – две записи унылых) –
звучали б поэтической  строфой.

И та, что девочкой меня любила,
с полуулыбкой в грезы погрузясь,
мешала бы некрепкий чай,  дивясь,

что сны с годами ярче, теребила
седую прядь артритною рукой
и горевала: "Был бы он живой!.."

***
За крупом бронзовой скульптуры конной,
где площадь упирается в тупик,
под вывеской неброской, невелик,
стоит трактир; напротив – лик мадонны.

Она глядит прямехонько на дверь,
как будто караулит терпеливо
Иосифа, забредшего на пиво
и загулявшего в кругу друзей,

забыв о доме, о жене и сыне,
что так знакомо каждому из нас:
сидишь, о кружку кружка звонко бьется,

и спор кипит, и песня раздается …
Все как всегда, и нет такой причины,
чтоб не прийти сюда в урочный час!

***
Беспечно я сидел на кромке дня,
попыхивал душистой сигаретой
и слушал птиц, их мастерство ценя:
хвалил con brio, хаял alegretto…

Подмигивал скоплениям седым
прогуливающихся облаков,
кивал судьбе, чьей волей жив-здоров
и с наслажденьем пил вирджинский дым –

разумно тратил время, так сказать,
вовсю гордясь своим же «know-how».
Вдруг ветерок принес из-за дубравы

колоколов нестройное гуденье
и нарастающее опасенье:
еще чуть-чуть – и всем несдобровать!

***
Весь день я жил. Проверил утром рано,
что написал вчера. Умерил страсти
(большую «С» убрал из слова «счастье»),
потом бродил по улицам Любляны.

На барышень, гуляющих толпой,
глазел. Купил сардины, их залил
рассолом, спал и, все еще живой,
проснулся, вдохновенно джем варил...

Жил дальше. Ближе к вечеру, как было
намечено, умыл душистым мылом
лицо и, галстук не забыв надеть,

поехал на премьеру: посмотреть,
что нового в театре. Дребедень.
Утешился винцом. Я жил весь день.


***
Уж если помирать, то лучше – в час,
когда покроет все пушистый снег,
окно засыплет и орбиты глаз,
и не поднять отяжелевших век.

Когда, бубенчиками не звеня,
Сама примчится, глянет из саней
и спросит: «Что, старик, не ждал меня?" -
скажу: "Ну, здравствуй, тысяча чертей!"

А внучка мне с дивана: "Слушай, дед!
Улегся – спи! Довольно уж ворчать!" -
И я отвечу, завернувшись в плед:

"По-вашему, прикажете молчать?
Как бы не так!" – ехидно усмехнусь
и на санях неслышно вдаль умчусь.

***
Теплом с юго-востока повевает;
даль в маслянисто-сизой дымке тонет,
и Благодать ко сну меня склоняет:
«Приляг, ни тучки нет на небосклоне!

А если какнет птичка – не плюясь
слизни, причмокни и спокойно спи.
Я знаю, что тебе по вкусу грязь –
какой ты только гадости не пил!»

Но отвечаю я, соблазн отринув:
«Ты, Благодать, стараешься впустую:
возлечь с тобой – ну что за доблесть в том?

Мне подавай Суровую Годину,
Глухую Ночь, Минуту Роковую
иль Смертную – уж если доживем!»

***
Вечерняя заря с небес светила.
Прогулку завершив, я подходил,
влекомый непреодолимой силой,
к корчме (я часто жертва темных сил), -
 
а очутился в церкви небогатой,
обескуражен, со свинцом в ногах:
там за органом деревенский Бах
жал на педаль, и ширилась токката.

Она росла, как дивный пышный цвет,
как роза на куртине благодатной,
грозя мне, как растенье-людоед,

накидываясь чудищем косматым,
чтобы сожрать и выплюнуть ошметки
все в тот же сумрак безмятежно-кроткий.


***
Волк молодой приходит к водопою.
С ним – юный день. Вода журчит по скалам.
Застыв над ней, подобно детям малым,
стоят – день с волком – в утреннем покое

и оба выжидают, притаясь:
что будет – дружба или поединок?
Как оба зубы всаживают в спину,
так оба любят пить, не торопясь.

Но просыпается беззвучный лес
от резкого хлопка, что ввысь взмывает
и раненою птицей упадает

в глубины растревоженных небес
и, сводом отражен, усталый вздох,
ложится у охотничьих сапог.

***
А есть стихи, в которых ветра кони,
чья гибель мимолетна, и отары
пасутся у дорог, и желты склоны
от одуванчиков, и бродят пары

влюбленные, - и есть миры, в которых
вдоль тюрем молнией летят составы,
напоминая детям-фантазерам
драконов огнедышащих стоглавых;

и есть недвижный звон, слепящий блеск -
то память хищной рыбой из глубин
сознанья выплывает: резкий всплеск -

и вновь спокойствие, и есть один -
в неизъяснимой дымке голубой -
дом, где меня ждет отдых и покой.

***
В осенних травах – запах давних дней,
как будто я, ребенок, чернослив
с краюхой хлеба матери моей
несу на пашню, робок и пуглив.

Колотится сердечко от волненья,
глаза находят горизонта нить,
отмеченную предзакатной тенью.
Идти ль мне дальше – не могу решить:

там пугало – кол, тряпки, пук соломы -
живет в полях, ему тревожит слух
стрельба былых боев – раскаты грома;

бывает, птица птиц – стервятник – клюв
ему вонзит в нутро… Там не нужны
сравненья, память, отзвуки вины…

***
Ноябрь беспощаден и неистов -
не позавидуешь тому, кто бродит
в обновке по демисезонной моде,
во тьме, под шорох облетевших листьев.

Но этот час для празднества пригоден:
сидишь в дому, ногам тепло и сухо,
жена и теща дружно суетятся,
звенят бокалы, вина в них искрятся,

гусь на столе исходит пряным духом,
и льется песня, и вокруг резвятся
детишки – а на землю ночь спустилась,

и ты, отдавшись ей на гнев и милость,
опять бредешь искать тот дом, скитаться,
и находить, и снова отдаляться.

***
Весь день проездив, к вечеру домой
добрался я усталый: всю дорогу
казалось мне – отец сидит со мной...
Он, как живой, меня за локоть трогал,

болтал и ждал моих ответных слов,
шутил, смеялся, я ж в ответ – ни слова,
смотрел вперед, серьезен и суров,
гордясь блестящим мерседесом новым.

Смеркается. Галдят шальные птицы,
сдуваемые ветром на зимовье.
Есть у меня в заначке сливовица -

Пусть я один не пью, но долг сыновний
мне за тебя, отец, велит испить
хоть чарку – и немедля повторить!


***
Я часто вспоминаю эпизод:
Мне сверстница, хоть все еще красива,
с ребенком, мальчиком, неторопливо
навстречу мне по улице идет,

а взгляд исполнен затаенной боли
(ей скрыть ее недоставало сил –
так смотрит раб, не свыкшийся с неволей).
Стояла осень, дождик моросил,

она уже из виду исчезала,
а в воздухе висел бестактным словом
след неутешных глаз, и ветер снова

трепал тот взгляд с застывшею тоской.
Но жалость постепенно затихала,
как будто обрастая скорлупой.


***
Сияет солнце, ветер перестал;
сосед тепло приветствует соседа;
обжора-кот мурлычет, отобедав;
я рукава рубашки закатал,

надел любимый фартук для труда,
но после стопки (хоть и с сигаретой)
проголодался, ел, читал газету,
над ней заснул, и снилась ерунда.

И вот залюбовался вдруг руками,
что столько совершить еще должны.
Их покрывает время письменами

нерезких черт умеренной длины.
Гляжу на борозды, на семена я –
о Боже! я все только начинаю!