Портрет неизвестного

Ксения Полозова
Он был старше нас всех, и уж можете мне поверить, ни один его рассказ не начался бы так банально, как этот.
Мы восхищались и завидовали ему. Он был умнее нас всех, у него были усы. И, хотя почти все мы были представительницами того пола, которому усы не положены по штату, мы завидовали и усам тоже, и втайне мечтали, чтобы он сбрил их. Нас звали Светами и Ленами, в лучшем случае, Мишами и Алешами. А у него было красивое татарское имя, красивый кельтский псевдоним, и прозвище, не такое красивое, но тоже весьма оригинальное.
Ни у кого из нас не было ребенка, а у него был. Правда, если он бывал пьян по средам  - речь шла о сыне, а по пятницам – о дочери. Но это не делало его в наших глазах менее взрослым и опытным, а лишь добавляло таинственности его образу. У нас за плечами была лишь школа, а у него – школа и еще шесть лет загадочной, полной приключений жизни. Что и говорить, приправить свое прошлое он умел.  И до сих пор, вспоминая то время, я чувствую во рту жгучий вкус его специй.
Он презирал нас за то, что БГ мы покупаем в магазине, а The Beatles смотрим по телевизору. И мы завидовали ему, он казался нам диссидентом, которого в 60-х едва не посадили за самиздатовского Солженицына. Он умел лепить  из времени снежных баб, и выдавать этих баб за памятники самому себе, и мы покорно падали ниц перед их постаментами. По части баб ему не было равных.  По-крайней мере, нам тогда так казалось.
Он учил нас пить водку и быть циничными любовниками. Разгадать кроссворд в позе «женщина сверху» было фигурой высшего пилотажа. Он писал слово минет с мягким знаком, смачно оттягивая смягченную Н. И мягкий знак был особой составляющей той приправы, благодаря которой его миф о самом себе не был пресным.
Когда он был в завязке, он называл нас старыми пьяницами, а Буратино на этикетке его бутылки с деланным презрением и скрытым вожделением косился на бородача Распутина на этикетке нашей.
У него было красивое татарское имя, отец-академик и бабушка-мусульманка. Никто из нас не мог похвастаться таким шикарным букетом, и мы, надувая щеки гордо, как Ипполит Воробьянинов, отыскивали в кронах своих не слишком раскидистых генеалогических деревьев какую-нибудь цыганскую, или, на худой конец, еврейскую ветку.
Мы просили его почитать стихи, но он всегда отказывался. Он небрежно бросал нам, что стихов своих наизусть не помнит, а мы вздыхали: что поделаешь, гений. А вечерами учили его стихи наизусть. Правда, когда требовалось процитировать что-нибудь экстраординарное, он без запинки цитировал себя, а вслед за ним и мы цитировали его.
Несколько лет спустя, когда мы перестали просить его об этом, он сбрил усы. Мы заметили это не сразу, а, заметив, разочарованно пожали плечами: усы? сбрил? а зачем? С усами или без, он перестал быть для нас кумиром, но приятным воспоминанием так и не стал.
Нам  стыдно вспоминать о нем вслух. Мы не любим помнить себя, любящими его. Мы стали другими. Теперь почти у всех из нас есть дети, у многих есть усы и щипчики, чтобы их выщипывать. Мы по-прежнему отгадываем в постели кроссворды, но, увы, не испытываем при этом оргазма.
Он остался прежним. И, уж можете мне поверить, он по-прежнему не может позволить себе роскошь начать рассказ так банально, как этот.
Я встретила его вчера. Рядом с ним шла неопрятно одетая восемнадцатилетняя девушка и восторженно смотрела ему в глаза.