Воробьи и медуницы из записок моего мужчины

Сексюлька
Всю ночь лил дождь, мелкий, противный, с сильным ветром, с каждым порывом меняющим свое направление. По подоконнику то очередью, то в разбивку стучали крупные капли, на крыше старого деревянного дома неприятно ухал и поскрипывал оторванный ветром еще в начале лета лист шифера, висевший теперь на одном гвозде, растрескавшийся от ударов по деревянному остову крыши, под которым на чердаке в сероватых причудливых шарах-домиках спали до следующей весны осы.
Алике не спалось всю ночь. С вечера, бегло прочитав лекции для завтрашнего экзамена по современному русскому языку, не обременяя себя слишком подробностями этой скучной дисциплины и не заглядывая в два толстых учебника разных авторов, взятых в университетской библиотеке, она долго смотрела телевизор.
Она любила вечерами смотреть телевизор и не могла представить себе, как жили раньше такие же, как она, девушки, в те времена, когда еще не было электричества, спутников и телевизоров. Они совсем не знали, что происходит в мире, не могли посмотреть рекламу губной помады и выбрать свой индивидуальный оттенок, актуальный именно в этом месяце, а главное, они не могли видеть тех настоящих мужчин, мужчин, о которых мечтает каждая женщина и которые бывают только в телевизоре. Конечно, раньше были балы. Но для нее, девушки из небогатой семьи, не представлялось, что она могла бы ходить по балам..
Впрочем, мечтать…, мечтать она умела и любила: о замке, в котором она принцесса, о розах под открытым окном ее спальни, о прекрасном принце, изнемогающем от любви к ней. Но знала она уверенно и то, что если бы выдалось ей жить во времена принцев и принцесс, то вероятнее всего она была бы одной из тех золушек, так никогда и не повстречавших доброй феи
Телевизор хорош уже тем, думала Алика, что она - девушка хоть и бедноватая по нынешним меркам, но красивая и умная, может находиться в своей  комнате каждый вечер вместе с Дмитрием Певцовым или Домогаровым. В жизни таких мужчин не встретишь: великодушных, обходительных, мускулистых,  легко побеждающих в любой драке и очень темпераментных в постели. 
В жизни… В жизни все мужчины либо тщеславные - способные, конечно на что-то, но слишком быстро и грубо, либо слюнявые и робкие, пугающиеся сами своих желаний. А самое главное – все они глупые и пустые: никогда не знают, что нужно девушке сейчас, не могут оценить красоты перламутрового оттенка ее свеженакрашенных губ. Ничтожные, тупые, не способные на красивые поступки…, на красивую любовь.
Конечно, если бы такой, как Домогаров, мужчина встретился бы ей в троллейбусе по пути в университет, он бесспорно заметил бы блеск ее губ и глаз, выделил бы ее из всех, да и она сама сумела бы, конечно, очаровать его.
 Полусидя на кровати, в ситцевой маечке, обложившись подушками, Алика смотрела то в телевизор, то, отворачиваясь от него, в зеркала трельяжа, повернутые таким образом, чтобы видеть одновременно три своих отражения, каждое одно из которых есть дополнение другого.
Она нравилась себе своей красотой, молодостью, нежностью, особенно в приглушенном вечернем свете торшера, разбиваемом синими всплесками телевизора.
При ярком свете, если приблизить лицо к зеркалу, можно увидеть мелкие морщинки по бокам глаз и опытность в уголках губ.
Последнее еще совсем недавно смущало ее, тогда ей не хотелось расставаться с чем-то неосязаемо детским, девочкиным в себе, но оно улетучивалось, отчего уголки губ опытно округлялись и в зрачках появлялся новый для них холодноватый огонек.
 Теперь же такая она нравилась себе еще больше, и смешно было вспоминать о беспомощных солоноватых слезах, стекавших по щекам и губам  на эти же вот послушные подушки.
Время от времени она уже делила свою нежность с мужчинами. Иногда получалось хорошо и весело, а иногда бывало даже хуже, чем то, что она нередко делала  сама.
Та любовь, о которой она читала в нескольких книжках и которую часто видела в кино оставалась мечтой.
Алика была красивее всех своих подруг, одноклассниц в школе и сокурсниц в университете. Ей случалось встречать женщин красивее себя, но более опытных, уже не таких свеженьких. Лишь однажды, отдыхая прошлым летом на озере, она в течении целого дня общалась на пляже с находившейся в одной с ней компании (впрочем, однодневной) очень красивой и молоденькой девушкой Юлей, студенткой мединститута, преимущества которой перед ней были настолько очевидны, что она, Алика, легко и сразу это приняла. Была, правда, сначала перчинка зависти, чуть кололи укольчики ревности, но и то, и другое ушло само собой после одного деликатного эпизода.
 Тогда на пляже они играли вместе в карты, купались в озере. Было легко и весело. Юля отдыхала с полноватым парнем Игорем, не умевшим плавать, смешно хваставшимся о своих успехах на боулинге.
За Аликой ухаживал высокий брюнет Сергей, с корочкой небритости на загорелых, но слегка впалых щеках, прямыми почти черными волосами, красивой горбинкой на переносице, придававшей его лицу грубо мужественное очарование. Бросая козырную карту, Сергей делал победное движение шеей, откидывая волосы на бок, трижды звонко чмокая губами, оставляя затем на мгновенье оскаленные в улыбке белые зубы.
Алике приятно было чувствовать рядом его упругое тело, все больше и больше желавшее ее, видеть его дерзковатые с колючинкой, нежно пожирающие ее глаза, лишь тонкие влажноватые губы Сергея и две волосинки в правой его ноздре чуть-чуть портили впечатление.
Однако, вечером, после шашлыков и противной водки, Сергей оказался совсем не джентльменом, и все, что осталось от него – ощущение мокрых холодных губ, присосавшихся почти больно к ее выпирающей между ухом и виском косточке. Он ничего не смог сделать для нее и воспаленную тяжесть желания пришлось вновь утолять самой под его обессилевшим телом. То же самое, даже лучше, она могла бы сделать дома перед телевизором, подглядывая за своими отражениями в зеркалах и слушая голос Домогарова.
Когда она все уже сделала и, осторожно столкнув с себя беспомощного от водки и утомления, чмокающего губами Сергея, лежала, глядя в потухающее небо и смакуя ослабевающую сладкую истому, в пяти метрах от них, за кустами рыхлого ивняка, раздались несдержанные стоны Юли.
Стыдясь и сгорая от любопытства, Алика подползла к ивняку, и, раздвинув головой прыщавые салатные прутья, увидела Юлю, лежавшую рядом с Игорем, вцепившуюся зубами  в его правую руку чуть выше большого пальца. Левая рука Юли впилась ногтями в волосатую грудь Игоря, правая ее рука была в ее же трусиках, испачканных скользкой мутноватой жижицей, тянущейся к дряблому хоботку Игоря. Она мучительно стонала, задыхалась, ее правая рука мерно вздрагивала, исправляя чудовищную ошибку природы.
И может быть потому, что Юля оказалась такой же, как она сама, Алика почувствовала к ней трогательную симпатию, остававшуюся потом надолго.
Нет, она не думала отвернуться от мужчин вообще, и попытаться найти себя в близости с женщиной, такой же красивой, как она сама  или даже как Юля. Она не чувствовала в себе таких способностей. К Юле она питала, скорее, нежную солидарность. Лишь полноценная любовь с мужчиной могла бы утолить ее жажду.
Провалявшись без сна большую часть ночи, скучно однообразно облегчив свой плотский зуд, Алика к утру заснула. Во сне она видела огромного бурого медведя, который, вскарабкавшись на крышу старого дома, оторвал висящий на одном гвозде лист шифера и, сшибая головой осиные гнезда, рассыпающиеся пеплом, протиснулся на чердак. Пройдя затем, между сплетенных в косы вязанок лука, развешанных для просушки на чердаке, медведь спустился по лестнице в коридор, где стал шарить в темноте лапищами по стене, отыскивая дверь в дом. Но вот дверь найдена, и медведь, проскрипев по половицам, склонился уже над кроватью Алики, жадно втягивая ноздрями воздух и вращая воспаленными от вожделения глазами. В защитном жесте Алика простирает перед собой ладонь, задевающую вдруг что-то знакомое на ощупь: теплое,  скользкое и дряблое. Медведь смотрит на свой живот, досадно рычит и выбегает из дома. А рядом с кроватью Алики в кресле уже сидит Юля, рука ее нежно скользит по обнаженному животу к трусикам, длинные тонкие пальцы оттягивают резиночку и проникают туда, где сидит маленький задорный бельчонок, который и есть самое большое желание каждой женщины.
Алика проснулась. По кухне усталыми шагами, скрипя половицей, уже ходила мать. Засвистел чайник. Меж штор спальни в окне повисло отражение вчерашнего утра.
Пора вставать. Сегодня экзамен по современному русскому.
Мать уже в прихожей кричит ей, чтобы не опаздывала в университет, уходит.
Зеленовато-серый пузатый экран телевизора. Там, за этой унылой защитной пленкой живет вся ее радость. Из плоского зеркала смотрит на нее Алика,  ее веки чуть припухли, волосы кривыми ручьями стекают на подушку, пухленькие губки липко приоткрываются. Высунула язык.
На тебе.
Сама такая.
 А я красивая.
Да, ты красивая. Пойдем в универ. Там противный толстый профессор с капельками пота на редких волосинах в голове будет сально ощупывать глазами твою шею, спускаться в разрез на груди, придвигаться и пригибаться ближе и ниже, как будто плохо слышит твой ответ.
Б-р-р. Но сразу прогнала это.
Запрокинув голову и вытянув в стороны обе руки, Алика гибко потянулась, аккуратно ступила с кровати на ковер.
Старенький фланелевый халат поднялся со стула и укрыл ее плечи. Тетрадки с лекциями полетели в сумку.
Кофе: обжигающий, горячий и крепкий. После трех глотков которого чуть-чуть кружится голова: это улетают остатки сна. И беспричинная нежная радость молодой, почти юной женщины заполняет всю кухню, весь старый дом. Весь мир.
 У нее все еще впереди. Все впереди…
Она не знает, что впереди только гадость. Все лучшее уже прошло, или, точнее, уже не состоялось.
Потом, через 15 лет, она будет так же сидеть в этом доме, пить кофе и вспоминать, как обманывая себя, не любя, отдавалась, как пыталась увидеть вечность в пронзавших ее зрачках, пылавших и плывших над ней. Как придуманное ею самой для себя счастье неудержимо стекало слезами с ее глаз, каждый раз оставляя ей жуткую звенящую расширяющуюся пустоту.
Потом. А сейчас, допив кофе, она вышла из дома и жеманно скривившись встретившему ее порыву почти осеннего ветра,  торопливо пошла к троллейбусной остановке.
                ****

 Шагая большими шагами, шел спеша  шумновато дыша толстоватый невысокого роста господин, держащий в правой руке зонт-трость фирмы «Trust». В левой его руке был шершавый из желтой кожи и тоже толстоватый портфель, явно дополнявший привычный облик господина, но, вместе с тем, делавший господина еще более непривычным для обычных здесь, на окраине города, прохожих, давно привыкших друг к другу, уныло-одинаково спешащих на работу.
Один из них - мужчина средних лет в плаще из темно-серого микрофазера, с плохо выбритым лицом, без зонта, а потому с мокрыми волосами – работник городской администрации Пингвинов, –  предпринял уже третью тщетную попытку обогнать толстоватого господина с зонтом и портфелем, чтобы скорей-скорей полубегом от дождя оказаться под навесом троллейбусной остановки.
 Но нездешний господин, не замечая идущего сзади, каждый раз при попытке его обогнать, принимал влево или вправо, маневрируя неуклюже между лужами, вынуждая Пингвинова сбавлять шаг, чтобы не уткнуться  в  мясистую спину господина или не вступить в лужу.
Господин этот – известный в интеллигентных кругах города профессор Лядов, заведовавший одной из кафедр университета и бывший при этом тенор-саксофонистом, а также дирижером самодеятельного оркестра, жил в центре города, рядом с университетом. В столь ранний час здесь он оказался случайно.
Будучи человеком во всех отношениях одаренным и предприимчивым, Лядов давал частные уроки по гуманитарным дисциплинам и музыке состоятельным особам. В этот раз после поздно закончившегося преподанного одной миловидной даме урока английского языка с литературоведческим уклоном, Лядов оказался с дамой в постели, именно поэтому теперь на работу ему нужно было ехать на троллейбусе через весь город.
Обойдя последние несколько луж, оба оказались на финишной прямой, представлявшей собою свежеасфальтированную пешеходную дорожку, начинавшуюся между двух пятиэтажных домов, где давно был разбит автомашинами положенный еще в советские времена асфальт, и заканчивавшуюся как раз на троллейбусной остановке.
Здесь Пингвинов смог, к своему большому облегчению, оббежать внушительную фигуру Лядова. Но уже почти у подошедшего как раз троллейбуса. Так что в троллейбус оба вошли одновременно – Пингвинов в среднюю дверь, Лядов в заднюю.
 Оказавшись в салоне троллейбуса, оба они пошли друг другу навстречу, как обыкновенно делают это люди, зашедшие в троллейбус или автобус в разные двери: передние идут назад, а задние вперед. Троллейбус был полупустым, и попутчики без труда разошлись в широком проходе троллейбуса.
Лядову важно было занять одно из одиночных кресел в центре салона, чтобы, расставив широко ноги, упереть между ними в пол зонт, отвернуться к темному окну и, рассматривая свое расплывающееся отражение, углубиться в мир своих ощущений и переживаний, в том числе и совсем недавних: приятных и обнадеживающих . «О-го-го, он еще на многое способен».
Пингвинов же поспешил пройти на заднюю площадку, на свое обычное место, где упершись спиной в поперечину  заднего стекла, в течение всей долгой поездки, он мог бы рассматривать отрешенно сидевших в обшарпанных креслах пассажиров, а также пассажиров стоявших и болтавшихся повешенными на поручнях.
 Мир незнакомых людей, отражавшийся на их лицах и прорывающийся в их жестах, привлекал Пингвинова как некий объект познания.
 Пингвинову давно было известно, что все эти люди одинаковы, как воробьи, сидящие стайкой чуть в стороне от входа в продуктовый магазин или чуть в стороне от остановки общественного транспорта. Каждый из воробьев имеет клювик и серо-коричневые одинаковые перышки, настороженные черненькие глазки, маленькие и выпуклые, как головка портняжной булавки. Эти глазки выискивают вокруг себя опасность, чтобы вовремя избежать ее, а еще они нужны, чтобы видеть некоторые неопасные объекты, те самые, которые пригодны к клюению.
Мелкие и средние воробьи всегда бывают только в стайках, и когда один из стайки вспархивает, чтобы перелететь на другое место, все другие одновременно следуют с ним, как будто все они заранее обоюдно согласовали момент перелета. 
Крупные и круглогрудые воробышки чаще пасутся парами или в одиночку. Но они обычно сидят чуть дальше от людных мест. Это вероятно потому, что они либо боятся людей, либо берегут свое чувство достоинства.
Вот кто совсем не боится и не стесняется людей, так это голуби, похожие на мясных куриц, толстые и неповоротливые, с глупо моргающими красными глазками,.
Они даже и не вспоминают о собственном достоинстве и тех временах, когда были они свободными птицами, рожденными летать, рассекая крылами небо и проглатывая в полете стремящихся от земли к солнцу мотыльков. Уже не помнят. Как будто бы во все времена они набивали свое брюхо исключительно людскими объедками, а передвигались только с помощью маленьких-маленьких красных лапок и лишь по асфальту, покрытому липкой грязью.
Они не боятся людей, и не боятся даже Кыси. Той Кыси, которая питается ими и называет их птицами-медуницами, за их медовый вкус и доступность.
Не боится же голубь ничего не потому, что смелый, а потому, что для него нет разницы между жизнью и смертью, как нет ему разницы между склеванным пшенным шариком, выкатившимся на асфальт из сумки добренькой бабушки, и склеванным тут же кусочком помета такой же, как и он, медуницы, прошедшей здесь только что.
Но в этом же троллейбусе ехала и Алика. Она сидела на самом заднем сдвоенном кресле, в котором люди едут спиной вперед. Перед ней на коленях была открытая тетрадка с лекциями
 Лядов приметил эту девушку полгода назад среди других, сидевших в университетской аудитории на его лекции. Опытным глазом он увидел в ней огромное неудовлетворенное желание, и в его заторможенном жиром мозгу мелькнула мысль, что если эту прорву желания водрузить на себя, то, вероятно, случится нечто восхитительное.
Но теперь, входя в троллейбус, он не заметил ее, потому как был сильно занят своей одышкой, возникшей по причине сделанных им нескольких скорых шагов перед самым троллейбусом.
Алика же узнала профессора сразу, как только тот схватился за поручень на открытой двери своею толстенькой волосатой ручкой и стал втягивать большое тело в салон, задевая при этом за ступени кожаным портфелем, пачкая портфель и не замечая этого. Узнав же его, она неприятно поежилась и уткнулась в тетрадь с лекциями. А когда профессор прошел к середине салона, вздохнула с облегчением.
Это поеживание вызвано было смешением многих мерзковатых (когда-то сильных в своем протесте, но обветшавших и ослабевших теперь) чувств, вызванных не самим конечно Лядовым, а типом мужчины, желающим всегда именно ее, Алику, и нередко получающим ее, удовлетворяющим при этом полностью свою простую животную страсть, в то время как она,  сознательно или бессознательно повинуясь инстинкту, отдаваясь все-таки ему, желает много большего, и возможно совсем другого. Но не получает ничего, кроме боли и злобы.
Воробышки и медуницы. Они такие одинаковые все. Колыхаются вместе с троллейбусом.
Опытный наблюдатель Пингвинов, оказавшийся теперь напротив незнакомой ему Алики, и обративший внимание на ее замученную красоту, не видел этой дрожи. Когда он занял свой пост, Алика была уже спокойна.

 
To be continued…