В эту минуту

Серёгин Дмитрий
В эту минуту мне стало грустно. Одиноко и паршиво. А ещё… впрочем,  скоро и эти воспоминания перестанут быть чем-то вроде лакмуса… отдельные грани, точки, чёрточки, кружавчики, подворотнички… белый. Осмеливаюсь молчать. Да и кому какая разница если носить мне. Хотя… ну вот я и повторяюсь.

Дон-дон, бом-бом, кто стучится в старый дом? Старый дом под замком, дон-дон, бом-бом… бом-бом… бом-бом… бом-бом… дом.

*****

- А помнишь?
- Ха-ха…
- Да, подожди же…
- Ха-ха-ха…
- Боже мой, да прекрати же смеяться, ха-ха…

И совсем не глупо. Счастливо. Именно счастливо и радостно. Я только теперь понял, как было здорово смотреть на нас со стороны. И почему они улыбались нам в ответ. Они радовались. Радовались за нас.

Она берёт его за рукав и тянет на выход.

- Ты куда, это же Баррикадная, нам на следующую…

Прислоняет его к колонне и нежно целует в губы. Он умолкает. Они оглядываются. Поезд украдкой, на цыпочках, убегает со станции в тоннель. Пятнадцать секунд после его ухода. Семнадцать секунд после его ухода. Двадцать одна секунда после ухода. Двадцать одна секунда и две минуты – на станцию тихо приходит следующий поезд. Они оглядываются. Он молчит. Она размыкает губы и смотрит ему в глаза.

- Ты когда-нибудь слышал, как кричат журавли?
  - Они курлыкают.
- Да, курлыкают. Словно бы просят прощение за то, что никогда больше не вернутся.
- Но они же возвращаются?
- Прости.

Она садится в вагон, и поезд медленно отходит от платформы. Пять секунд после её ухода. Шесть секунд после её ухода. Семь секунд после её ухода. Год и одиннадцать дней – состав с грохотом влетает на станцию, и над головой дрожат алюминиевые пластинки светильников.

- Вы слышите? Слышите? Они кричат – журавли.

*****

На улице ветер. По тому, как дрожат окна, она пытается определить – проголодался он или нет. Если сильно – значит не очень, а если слабо – значит проголодался. Он почти не ест в холодную погоду. И не объясняет почему. Просто приходит домой, садится за стол, закрывает лицо ладонями и спит.

Она лепит вареники с картошкой. Руки мягкие, тёплые, неторопливые. Фартук. Волосы убраны назад под заколку. На столе сметана в глиняной плошке и крынка с молоком. На плите кастрюля с водой.

Он захлопывает за собой дверь, снимает шапку и кладёт на трюмо. Снимает пальто и вешает на вешалку. Перчатки убирает в карманы. Проходит на кухню и устало садится за стол. Она поворачивается к нему навстречу.

- Здравствуй. Я тут вареников…

Но он уже спит. За окном ветер, и стёкла в рамах подрагивают, словно кто-то стучится, просится внутрь.

*****

Одна за упокой, две за здравие. Одна – за упокой. Две – за здравие.  Храм Софии  Премудрости Божией, у Пушечного двора, что на Лубянке. Святая София – мать великомучениц Веры, Надежды и Любви. Стою со свечами в руках и слушаю. И говорю то себе, то ещё кому, то вслух, то про себя, то в сторону.

Зажигаю за упокой и ставлю у распятия. Зажигаю за здравие и ставлю у Богородицы, и ещё одну рядом. И горят: одна за упокой, две за здравие. Одна – за упокой. Две – за здравие.

*****

Прижимается ближе, а у самой ноги холодные. И руки тоже, как ледышки. Кутается в одеяло и что-то шепчет. Неразборчиво. Тихо-тихо. Подкладываю свою руку под её голову и осторожно целую в темечко. Она вздрагивает и удивленно смотрит мне в глаза, затем утыкается головой в плечо и глубоко вздыхает.

- Я замёрзла.
- Так грейся.
- Я греюсь.

Обнимает меня своей рукой и кладёт голову на грудь. Ноги переплетаются и замирают. В едином сплетении. Молчит. Вдруг поднимает голову и начинает петь колыбельную песенку:

- Милый, милый, засыпай, глазки крепко закрывай…
- Уже сплю.
Смеётся и подтягивает одеяло.
- Что, ещё не согрелась?
- Никак.

Улыбаюсь и умилённо разглядываю её кисть. Хрупкие тонкие пальчики в лунном освещении выглядят ещё более нежными и холодными. Подношу к своим губам и согреваю дыханием. Прижимаю к своей щеке и целую каждый по отдельности. Она задумчиво смотрит в окно, продолжая напевать колыбельную, и всё больше вжимается в моё тело.

*****

У выхода из метро собралась целая свора. Чёрно-рыжее пятно металось от одного прохожего к другому и, жалобно поскуливая, выпрашивало чего-нибудь. Не больше. Кто-то шарахался в сторону, кто-то уверенно шёл напролом, кто-то возвращался назад в метро, мне же… у меня было что дать.
 
Она ничего не спросила, только удрученно посмотрела на мою перепачканную куртку и брюки. Собаки уж больно отчаянно рвались за сосисками из моих рук и всё время припадали ко мне своими грязными лапами. Хотелось есть.

На ужин пришлось делать яичницу с колбасой и бутерброды. Она не возражала. Даже наоборот. Правда, потом я ей всё объяснил и попросил прощение. Но она преданно лизнула меня в нос и гордо улеглась на свой пуфик, оставив молоко нетронутым.

*****

Теперь там, как и прежде – всё тот же город, всё тот же ветер, всё те же парикмахерские, много... я, не глядя, стряхиваю пепел с потухшей сигареты, и присматриваюсь к пустующим крышам.

Все былые дуновения, ветерки, сквозняки, ветра – сдуло каким-то немыслимым образом. Образом, со временем, ставшим всё более туманным и размытым, оседающим каплями холодной росы по краям моих тёплых глаз.
 
Сверху сыплют листья – город возвращает написанные ему письма. Я же пытаюсь по слогам вспомнить это короткое слово. Такое короткое... такое знакомое... такое родное... её взгляд – то, что невозможно забыть никогда. На самом деле.